Неточные совпадения
Такой режим совсем не говорил о временах запрета, лежавшего на умственной жизни. Напротив! Да и разговоры, к которым я прислушивался у
больших, вовсе не запугивали и не отталкивали своим тоном и содержанием. Много я из них узнал положительно интересного. И у всех, кто был поумнее, и в мужчинах и в женщинах, я видел
большой интерес к чтению. Формальный запрет, лежавший, например, на журналах «Отечественные записки» и «Современник» у нас в гимназии, не мешал нам читать на стороне и тот и
другой журналы.
В литературные кружки мне не было случая попасть. Ни дядя, ни отец в них не бывали. Разговоров о славянофилах, о Грановском, об университете, о писателях я не помню в тех домах, куда меня возили. Гоголь уже умер.
Другого «светила» не было. Всего
больше говорили о «Додо», то есть о графине Евдокии Ростопчиной.
И разговоров таких у нас никогда не заходило. Не скажу, чтобы и любовные увлечения играли
большую роль в тогдашнем студенчестве, во время моего житья в Казани. Интриги имел кое-кто; а остальная братия держалась дешевых и довольно нечистоплотных сношений с женщинами. Вообще, сентиментального оттенка в чувствах к
другому полу замечалось очень мало. О какой-нибудь роковой истории, вроде самоубийства одного или обоих возлюбленных, никогда и ни от кого я не слыхал.
В идею моего перехода в Дерпт потребность свободы входила несомненно, но свободы главным образом"академической"(по немецкому термину). Я хотел серьезно учиться, не школьнически, не на моем двойственном, как бы дилетантском, камеральном разряде. Это привлекало меня
больше всего. А затем и желание вкусить
другой, чисто студенческой жизни с ее традиционными дозволенными вольностями, в тех «Ливонских Афинах», где порядки напоминали уже Германию.
Из легкой комедии"Наши знакомцы"только один первый акт был напечатан в журнале"Век";
другая вещь — "Старое зло" — целиком в"Библиотеке для чтения", дана потом в Москве в Малом театре, в несколько измененном виде и под
другим заглавием — "
Большие хоромы"; одна драма так и осталась в рукописи — "Доезжачий", а
другую под псевдонимом я напечатал, уже будучи редактором"Библиотеки для чтения", под заглавием"Мать".
И это ободрило меня
больше всего как писателя–прямое доказательство того, что для меня и тогда уже дороже всего была свободная профессия. Ни о какой
другой карьере я не мечтал, уезжая из Дерпта, не стал мечтать о ней и теперь, после депеши о наследстве. А мог бы по получении его, приобретя университетский диплом, поступить на службу по какому угодно ведомству и, по всей вероятности, сделать более или менее блестящую карьеру.
Автор этой комедии"с направлением", имевшей
большой успех и в Петербурге и в Москве на казенных театрах (
других тогда и не было), приводился потом Вейнбергу свояком, женатым на сестре его жены.
В труппе почетное место занимали и два сверстника Василия Каратыгина, его брат Петр Андреевич и П.И.Григорьев, оба плодовитые драматурги, авторы бесчисленных оригинальных и переводных пьес, очень популярные в Петербурге личности, не без литературного образования, один остряк и каламбурист,
другой большой говорун.
Когда я сам сделался рецензентом, я стал громить и то и
другое. И действительно, при разовой плате актеры и актрисы бились только из-за того, чтобы как можно
больше играть, а при бенефисном режиме надо было давать каждую неделю новый спектакль и ставить его поспешно, с каких-нибудь пяти-шести репетиций.
От того же П.И.Вейнберга (
больше впоследствии) я наслышался рассказов о меценатских палатах графа, где скучающий барин собирал литературную"компанию", в которой действовали такие и тогда уже знаменитые"потаторы"(пьяницы), как Л.Мей, А.Григорьев, поэт Кроль (родственник жены графа) и
другие"кутилы-мученики". Не отставал от них и В.Курочкин.
И вдруг опять вести из Нижнего: отчаянные письма моей матушки и тетки. Умоляют приехать и помочь им в устройстве дел. Необходимо съездить в деревню, в тот уезд, где и мне достались"маетности", и поладить с крестьянами
другого большого имения, которых дед отпустил на волю еще по духовному завещанию. На все это надо было употребить месяца два, то есть май и июнь.
Как бы"зачарованный"этим нежданным впечатлением, я нашел и в Малом театре то, чего в Петербурге (за исключением игры Васильева и Линской) ни минуты не испытывал: совсем
другое отношение и к автору, и к его пьесе, прекрасный бытовой тон, гораздо
больше ладу и товарищеского настроения в самой труппе.
И он был типичный москвич, но из
другого мира — барски-интеллигентного, одевался франтовато, жил холостяком в квартире с изящной обстановкой, любил поговорить о литературе (и сам к этому времени стал пробовать себя как сценический автор), покучивал, но не так, как бытовики, имел когда-то
большой успех у женщин.
В нем"спонтанно"(выражаясь научно-философским термином) зародилась мысль написать
большой роман, где бы была рассказана история этического и умственного развития русского юноши, — с годов гимназии и проведя его через два университета — один чисто русский,
другой — с немецким языком и культурой.
Так я (
больше года) и отправлялся по нескольку раз в неделю к цензору, неизменно по утрам, с одного конца города на
другой, из Малой Итальянской в какую-то линию Васильевского острова.
Возьму случай из моего писательства за конец XIX века. Я уже
больше двадцати лет был постоянным сотрудником, как романист, одного толстого журнала. И вот под заглавием
большого романа я поставил в скобках:"Посвящается
другу моему Е.П.Л.". И как бы вы думали? Редакция отказалась поставить это посвящение из соображений, которых я до сих не понимаю.
Имей я
больше удачи, наложи я руку с самого начала на критика или публициста с темпераментом и смелыми идеями (каким, например, был Писарев), журнал сразу получил бы
другой ход.
Того прежнего Урусова в нем я уже не нашел. Слава,
большой заработок, успех у женщин, щекотание тщеславия отвели его совсем в
другую область.
Самый первый
друг Григорьева из Петербургских писателей — Н.Н.Страхов ценил его очень высоко и после смерти хлопотал об издании его сочинений. С Григорьевым трудно было водить закадычную дружбу, если не делать возлияний Бахусу, но Страхов совсем не отличался
большой слабостью к крепким напиткам.
Разумеется, я на этот ежемесячный бюджет не мог позволять себе каждый вечер удовольствий"по ту сторону Сены", то есть на
больших бульварах, театров и разных
других увеселений.
Мы расстались с четой Лемениль добрыми
друзьями. Она начала дотягивать свое пенсионное существование. Ни на какую сцену Парижа они
больше уже не поступили.
С образованными англичанами
другая беда — их скороговорка (она еще сильнее у барынь и барышень) и глотание согласных и целых слов. Вас они понимают
больше, чем вы их. Но у тех, кто хоть немножко маракует по-французски, страсть говорить с иностранцами непременно на этом языке. Для меня это до сих пор великое мучение.
Эмигрант из московских студентов, поляк Г. (явившийся под
другой фамилией Л.) ходил ко мне каждое утро, садился к столу, писал очень скоро на четвертушках с
большими краями и за работу свою получал пять франков, клал их в карман и уходил.
Обед, на который я был зван, был вовсе не"званый обед". Кроме меня и семьи, был только какой-то художник, а вечером пришел
другой его приятель — фельетонный романист, одно время с
большой бульварной известностью, Ксавье де Монтепен. И эти господа были одеты запросто, в пиджаках. Но столовая, сервировка обеда, меню, тонкость кухни и вин — все это было самое первосортное. Тут все дышало
большим довольством, вкусом и крупным заработком уже всемирно известного драматурга.
— Это все равно, как в фокусах… Мускатный шарик, попадая из-под одного стаканчика в
другой, все растет, пока не достигнет самых
больших размеров, в четвертом стаканчике он сокращается, а в пятом приходит в нормальную величину. Так точно строит свои пьесы и мой собрат Сарду.
Я нашел в ней очень умную, тонко наблюдательную, много видавшую на своем веку женщину, с
большим тактом, а он нужен ей был, потому что ее положение в семействе было, для посторонних и даже более близких знакомых, какое-то двойственное: жена не жена, хозяйка не хозяйка — и все-таки что-то гораздо
большее, чем просто
друг дома, приятельница…
В Вене я надеялся попасть на
другой"корм"и вообще пожить с гораздо
большим досугом, как у нас говорится — "с прохладцей".
И тут кстати будет сказать, что если я прожил свою молодость и не Иосифом Прекрасным, то никаким образом не заслужил той репутации по части женского пола, которая установилась за мною, вероятно, благодаря содержанию моих романов и повестей, а вовсе не на основании фактов моей реальной жизни. И впоследствии, до и после женитьбы и вплоть до старости, я был гораздо
больше, как и теперь,"
другом женщин", чем героем любовных похождений.
Роман хотелось писать, но было рискованно приниматься за
большую вещь. Останавливал вопрос — где его печатать. Для журналов это было тяжелое время, да у меня и не было связей в Петербурге, прежде всего с редакцией"Отечественных записок", перешедших от Краевского к Некрасову и Салтыкову. Ни того, ни
другого я лично тогда еще не знал.
Сохранил он и
большую слабость к женскому полу: вопреки своей внешности, считал себя привлекательным и тогда в Берлине жил с какой-то немочкой. Любил он и принимать участие в качестве
друга и руководителя во всяком прожиганиужизни по этой части, хотя к кутежу не имел склонности.
А поверх всего надо было усиленно продолжать работу наполовину для себя, а наполовину для покрытия долга по"Библиотеке для чтения". Кроме собственного труда, у меня не было и тогда никаких
других ресурсов. От родителей своих (мои отец и мать были еще живы) я не мог получать никакой поддержки. Их доходы были скромны, и я не позволял себе и в
больших тисках чем-нибудь отягощать их материальное положение.
Нашел я ее в небольшой, изящно обставленной квартире, где-то далеко, отрекомендовался ей как
друг театра и
большой ее почитатель, отсоветовал ей брать для первого появления перед петербургской публикой роль Адриенны Лекуврер, которую она, может, играла (я этого не помню), но, во всяком случае, не в ней так выдвинулась в «Gymnase» в каких-нибудь два-три сезона, и после такой актрисы, как уже тогда покойная Дескле, которую в Брюсселе открыл все тот же Дюма.
Если б моя личная жизнь после встречи с С.А.Зборжевской не получила уже
другого содержания, введя меня в воздух интимных чувств, которого я много лет был совершенно лишен, я бы имел
больше времени для работы романиста и мои"Дельцы"не затянулись бы так, что я и через год, когда с января 1872 года роман стал появляться в"Отечественных записках", не довел его еще далеко до конца и, больной, уехал в ноябре месяце за границу.
Полвека и даже
больше проходит в моей памяти, когда я сближаю те личности и фигуры, которые все уже кончили жизнь: иные — на каторге,
другие — на чужбине. Судьба их была разная: одни умирали в Сибири колодниками (как, например, М.Л.Михайлов); а
другие не были даже беглецами, изгнанниками (как Г.Н.Вырубов), но все-таки доживали вне отечества, превратившись в «граждан» чужой страны, хотя и по собственному выбору и желанию, без всякой кары со стороны русского правительства.
К Бакунину он относился с полной симпатией, быть может,
больше, чем к
другим светилам эмиграции той эпохи, не исключая и тогдашних западных знаменитостей политического мира: В.Гюго, Кине, немецких эмигрантов — вроде, например, обоих братьев Фохт.
Другой покойник в гораздо
большей степени мог бы считаться если не изгнанником, то"русским иностранцем", так как он с молодых лет покинул отечество (куда наезжал не
больше двух-трех раз), поселился в Париже, пустил там глубокие корни, там издавал философский журнал, там вел свои научные и писательские работы; там завязал обширные связи во всех сферах парижского общества, сделался видным деятелем в масонстве и умер в звании профессора College de France, где занимал кафедру истории наук.
Желание закрепить на своих страницах тот или
другой характерный для своего времени тип увлекало Боборыкина из области творчества в слишком реальное и откровенное фотографирование, что создавало ему подчас
больших недоброжелателей.