Неточные совпадения
Некоторых из нас рано стали учить и новым языкам; но не это завлекало, не о светских успехах мечтали мы, а о том, что будем сначала гимназисты, а потом студенты.Да! Мечтали, и это великое дело! Студент рисовался нам как высшая ступень для того, кто учится. Он и учится и «
большой». У него шпага и треугольная шляпа. Вот почему целая треть нашего класса решили сами, по четырнадцатому
году, продолжать учиться латыни, без всякого давления от начальства и от родных.
Учитель словесности уже не так верил в мои таланты. В следующем учебном
году я, не смущаясь, однако, приговором казанского профессора, написал нечто вроде продолжения похождений моего героя, и в довольно обширных размерах. Место действия был опять Петербург, куда я не попадал до 1855
года. Все это было сочинено по разным повестям и очеркам, читанным в журналах, гораздо
больше, чем по каким-нибудь устным рассказам о столичной жизни.
«Евгений Онегин», «Капитанская дочка», «Повести Белкина», «Арабески» Гоголя, «Мертвые души» и «Герой нашего времени» стояли над этим. Тургенева мы уже знали; но Писемский, Гончаров и Григорович привлекали нас
больше. Все это было до 1853
года включительно.
Большой литературности мы там не приобретали, потому что репертуар конца 40-х и начала 50-х
годов ею не отличался, но все-таки нам давали и «Отелло» в Дюсисовой переделке, и мольеровские комедии, и драмы Шиллера, и «Ревизора», и «Горе от ума», с преобладанием, конечно, французских мелодрам и пьес Полевого и Кукольника.
До 50-х
годов имя Соллогуба было самым блестящим именем тогдашней беллетристики; его знали и читали
больше Тургенева. «Тарантас» был несомненным «событием» и получил широкую популярность. И повести (особенно «Аптекарша») привлекали всех; и модных барынь, и деревенских барышень, и нас, подростков.
Сестра моя — мы с ней были в разлуке
больше восьми
лет — выходила из Екатерининского института в Петербурге. Брать ее из института поехала туда тетка, старшая сестра моей матери.
Но и тогда (то есть за каких-нибудь три
года до смерти) его беседа была чрезвычайно приятная, с
большой живостью и тонкостью наблюдательности. Говорил он складным, литературным языком и приятным тоном старика, сознающего, кто он, но без замашек знаменитости, постоянно думающей о своем гениальном даровании и значении в истории русской сцены.
И не для меня одного театральная Масленица сезона 1852–1853
года была прощальной. На первой же неделе поста сгорел
Большой театр, когда мы были на обратном пути в Нижний.
В Малом театре на представлении, сколько помню, «Женитьбы» совершенно неожиданно дядя заметил из кресел амфитеатра моего отца. С ним мы не видались
больше четырех
лет. Он ездил также к выпуску сестры из института, и мы с дядей ждали его в Москву вместе с нею и теткой и ничего не знали, что они уже третий день в Москве, в гостинице Шевалдышева, куда он меня и взял по приезде наших дам из Петербурга.
Все, что у меня есть в «Василии Теркине» в этом направлении, вынесено еще из детства. Я его делаю уроженцем приволжского села, бывшего княжеского «стола» вроде села Городец, куда я попал уже
больше сорока
лет спустя, когда задумывал этот роман.
Два с лишком
года моего казанского студенчества для будущего писателя не прошли даром; но
больше в виде школы жизни, чем в прямом смысле широкого развития, особенно такого, в котором преобладали бы литературно-художественные интересы.
В Дерпте, два
года спустя, она стала еще скуднее, и целую зиму мы с товарищем не могли тратить на обед
больше четырех рублей на двоих в месяц, а мой „раб“ ел гораздо лучше нас.
С тех пор, то есть с зим 1853–1855
годов, я его
больше не видал, и он кончил свою жизнь провинциальным антрепренером на юге.
Но, к счастью, не вся же масса студенчества наполняла таким содержанием свои досуги. Пили много, и
больше водку; буянили почти все, кто пил. Водились игрочишки и даже с „подмоченной“ репутацией по части обыгрывания своих партнеров. И общий „дух“ в деле вопросов чести был так слаб, что я не помню за два
года ни одного случая, чтобы кто-либо из таких студентов, считавшихся подозрительными по части карт или пользования женщинами в звании альфонсов, был потребован к товарищескому суду.
В ту зиму уже началась Крымская война. И в Нижнем к весне собрано было ополчение.
Летом я нашел
больше толков о войне; общество несколько живее относилось и к местным ополченцам. Дед мой командовал ополчением 1812
года и теперь ездил за город смотреть на ученье и оживлялся в разговорах. Но раньше, зимой. Нижний продолжал играть в карты, давать обеды, плясать, закармливать и запаивать тех офицеров, которые попадали проездом, отправляясь „под Севастополь“ и „из-под Севастополя“.
На зимней вакации, в Нижнем, я бывал на балах и вечерах уже без всякого увлечения ими,
больше потому, что выезжал вместе с сестрой. Дядя Василий Васильевич (о нем я говорю выше) повез меня к В.И.Далю, служившему еще управляющим удельной конторой. О нем много говорили в городе, еще в мои школьные
годы, как о чудаке, ушедшем в составление своего толкового словаря русского языка.
И в этой главе я буду останавливаться на тех сторонах жизни, которые могли доставлять будущему писателю всего
больше жизненных черт того времени, поддерживать его наблюдательность, воспитывали в нем интерес к воспроизведению жизни, давали толчок к более широкому умственному развитию не по одним только специальным познаниям, а в смысле той universitas, какую я в семь
лет моих студенческих исканий, в сущности, и прошел, побывав на трех факультетах; а четвертый, словесный, также не остался мне чуждым, и он-то и пересилил все остальное, так как я становился все более и более словесником, хотя и не прошел строго классической выучки.
Тогда это считалось крайне отяготительным и чем-то глубоко ненужным и схоластическим. А впоследствии я не раз жалел о том, что меня не заставили засесть за греческий. И уже
больше тридцати
лет спустя я-по собственному побуждению — в Москве надумал дополнить свое"словесное"образование и принялся за греческую грамоту под руководством одной девицы — "фишерки", что было характерным штрихом в последнее пятнадцатилетие XIX века для тогдашней Москвы.
Наукой, как желал работать я, никто из них не занимался, но все почти кончили курс, были дельными медиками, водились и любители музыки, в последние 50-е
годы стали читать русские журналы, а немецкую литературу знали все-таки
больше, чем рядовые студенты в Казани, Москве или Киеве.
Какова бы ни была скудость корпоративного быта среди русских по умственной части, все-таки же этот быт сделал то, что после погрома"Рутении"мы все могли собраться и образовать свободный кружок, без всякого письменного устава, и прожили
больше двух
лет очень дружно.
Москва конца 50-х
годов (где З-ч знакомил меня со студенческой братией) памятна мне всего
больше знакомствами в ученом и литературном мире.
Жаловаться, затевать историю я не стал, и труд мой, доведенный мною почти до конца второй части — так и погиб"во цвете
лет", в таком же возрасте, в каком находился и сам автор. Мне тогда было не
больше двадцати двух
лет.
Вся Москва десятки
лет знала кетчеровскую огромную голову, и его рот с почернелыми
большими зубами, и его топорно сбитую фигуру в вицмундире медицинского чиновника.
С П.И. мы одинаково — он раньше несколькими
годами — попали сразу по приезде в Петербург в сотрудники"Библиотеки для чтения". Там он при Дружинине и Писемском действовал по разным отделам, был переводчиком романов и составителем всяких статей, писал до десяти и
больше печатных листов в месяц.
В нем, если взять его лучшее время, до начала 60-х
годов, сказывалось очень
большое соответствие между человеком и писателем.
Я помню еще в конце 60-х
годов (когда с ним познакомился) раскаты его смеха и беспощадные возгласы, направленные против «Современника», причем и Некрасову досталось очень сильно,
больше, впрочем, как человеку.
С тех пор я имел случай лучше ознакомиться с русской драматической труппой Петербурга. Первая героиня и кокетка в те
года, г-жа Владимирова, даже увлекла меня своей внешностью в переводной драме О.Фёлье"Далила", и этот спектакль заронил в меня нечто, что еще
больше стало влечь к театру.
Обуховские дела брали у меня всего
больше времени, и, несмотря на мое непременное желание уладить все мирно, я добился только того, что какой-то грамотей настрочил в губернский город жалобу, где я был назван"малолеток Боборыкин"(а мне шел уже 25-й
год) и выставлен как самый"дошлый"их"супротивник".
Кавелин рано сблизился с Герценом, и тот стал его
большой симпатией до их разрыва, случившегося на почве политических взглядов и уже в шестидесятых
годах: после того момента, когда я попал в аудиторию к строгому экзаменатору.
И первое мое серьезное столкновение на сцене случилось именно с ним; а
больше я никогда, ни в Петербурге, ни в Москве, не имел за сорок
лет таких коллизий.
Это была вторая радость для молодого драматурга: появиться перед московской публикой в бенефис Садовского в главной роли комедии и найти так неожиданно"новоявленный"женский талант для лица Верочки, которое я создавал, с
большим внутренним настроением, всего полтора
года назад.
В драме у ней с
годами являлась некоторая искусственность тона, но в комедии она держалась вполне реального тона и в диалоге умела высказать
большую тонкость интонации, привлекала умом и гибкостью дарования.
За бенефисный вечер Садовского я нисколько не боялся, предвидел успех бенефицианта, но не мог предвидеть того, что и на мою долю выпадет прием, лучше которого я не имел в Малом театре в течение целых сорока
лет, хотя некоторые мои вещи ("Старые счеты","Доктор Мошков","С бою","Клеймо") прошли с
большим успехом.
Квадри в труппе Пассажа выделялся
большой опытностью и способностью браться за всякие роли. Он мог бы быть очень недурным легким комиком, но ему хотелось всегда играть сильные роли. Из репертуара Потехина он выступил в роли ямщика"Михаилы"(в"Чужое добро впрок не идет"), прославленной в Петербурге и Москве игрой Мартынова и Сергея Васильева, а в те
годы и Павла Васильева, — на Александрийском театре.
Мое личное знакомство с Александром Николаевичем продолжалось много
лет; но
больше к нему я присматривался в первое время и в Петербурге, где он обыкновенно жил у брата своего (тогда еще контрольного чиновника, а впоследствии министра), и в Москве, куда я попал к нему зимой в маленький домик у"Серебряных"бань, где-то на Яузе, и нашел его в обстановке, которая как нельзя
больше подходила к лицу и жизни автора"Банкрута"и"Бедность — не порок".
И позднее, в 70-х и 80-х
годах, его новые вещи в Петербурге не давали
больших сборов, и критика делалась к нему все строже и строже.
Такая писательская психика объясняется его очень быстрыми успехами в конце 40-х
годов и восторгами того приятельского кружка из литераторов и актеров, где главным запевалой был Аполлон Григорьев, произведший его в русского Шекспира. В Москве около него тогда состояла группа преданных хвалителей,
больше из мелких актеров. И привычка к такому антуражу развила в нем его самооценку.
Только незначительное меньшинство в столицах — и всего
больше в Петербурге — 'жило идеями, упованиями, протестами и запросами 60-х
годов.
Но и тот музыкант, которому Россия обязана созданием музыкальной высшей грамотности — Антон Григорьевич Рубинштейн, — в те
годы для
большой публики был прежде всего удивительный пианист. Композиторский его талант мало признавался; а он уже к тому времени, кроме множества фортепьянных и концертных вещей, выступал и как оперный композитор.
Мы видались с Балакиревым в мое дерптское время каждый
год. Проезжая Петербургом туда и обратно, я всегда бывал у него, кажется, раз даже останавливался в его квартире. Жил он холостяком (им и остался до
большой старости и смерти), скромно, аккуратно, без всякого артистического кутежа, все с теми же своими маленькими привычками. Он уже имел много уроков, и этого заработка ему хватало. Виртуозным тщеславием он не страдал и не бился из-за великосветских успехов.
В нем"спонтанно"(выражаясь научно-философским термином) зародилась мысль написать
большой роман, где бы была рассказана история этического и умственного развития русского юноши, — с
годов гимназии и проведя его через два университета — один чисто русский, другой — с немецким языком и культурой.
В рассказчики я попал уже гораздо позднее (первые мои рассказы были"Фараончики"и"Посестрие" — 1866 и 1871
годы) и написал за тридцать
лет до ста и более рассказов. Но это уже было после продолжительных работ, после
больших и даже очень
больших вещей.
В Дерпте я
больше любил Шиллера и романистом Гете заинтересовался уже десятки
лет спустя, особенно когда готовил свою книгу"Европейский роман в XIX столетии".
Меня самого — на протяжении целых сорока с лишком
лет моей работы романиста — интересовал вопрос: кто из иностранных и русских писателей всего
больше повлиял на меня как на писателя в повествовательной форме; а романист с
годами отставил во мне драматурга на второй план. Для сцены я переставал писать подолгу, начиная с конца 60-х
годов вплоть до-80-х.
В"Отечественных записках", уже к следующему, 1863
году, появилась очень талантливо написанная рецензия, где самого Телепнева охарактеризовали как"чувствительного эгоиста", но к автору отнеслись с
большим сочувствием и полным признанием.
Я не принадлежал тогда к какому-нибудь
большому кружку, и мне нелегко было бы видеть, как молодежь принимает мой роман. Только впоследствии, на протяжении всей моей писательской дороги вплоть до вчерашнего дня, я много раз убеждался в том, что"В путь-дорогу"делалась любимой книгой учащейся молодежи. Знакомясь с кем-нибудь из интеллигенции
лет пятнадцать — двадцать назад, я знал вперед, что они прошли через"В путь-дорогу", и, кажется, до сих пор есть читатели, считающие даже этот роман моей лучшей вещью.
Теперь, в начале XX века, каждая газета поглощает суммы в несколько раз
большие и в такие же короткие сроки. Мое издательство продолжалось всего два
года и три месяца, до весны 1865
года, когда пришлось остановить печатание"Библиотеки".
И вот, со второй половины 1865 вплоть до 1886, стало быть свыше двадцати
лет, я должен был нести обузу долгов, которые составили сумму
больше чем тридцать тысяч рублей.
Тон у него был отрывистый, выговор с сильной картавостью на звуке"р". С бойким умом и находчивостью, он и в разговоре склонен был к полемике; но никаких грубых резкостей никогда себе не позволял. В нем все-таки чувствовалась известного рода воспитанность. И со мной он всегда держался корректно, не позволял себе никакой фамильярности, даже и тогда —
год спустя и
больше, — когда фактическое заведование журналом, особенно по хозяйственной части, перешло в его руки.
И к 1863
году, и позднее у него водилось немало знакомств в Петербурге в разных журналах, разумеется, не в кружке"Современника", а
больше в том, что собирался у братьев Достоевских.