Неточные совпадения
И с Островским как писателем я как следует познакомился только тогда в
Большом театре, где видел в первый раз «Не в свои сани не садись». В Нижнем мы добывали те книжки «Москвитянина», где появлялся «Банкрут»; кажется, и читали эту комедию, но она в нас хорошенько не вошла; мы знали только, что ею зачитывалась вся Москва (а потом и Петербург) и что ее не позволили давать на
сцене.
Такого трио, как три купца в первом акте комедии Островского (первой, по счету, попавшей на
сцену), как Садовский (Большов), С.Васильев (Бородкин) и Степанов (Маломальский),
больше уже не бывало.
Но и тогда (то есть за каких-нибудь три года до смерти) его беседа была чрезвычайно приятная, с
большой живостью и тонкостью наблюдательности. Говорил он складным, литературным языком и приятным тоном старика, сознающего, кто он, но без замашек знаменитости, постоянно думающей о своем гениальном даровании и значении в истории русской
сцены.
Кавалерова и тогда уже считалась старухой не на одной
сцене, а и в жизни; по виду и тону в своих бытовых ролях свах и тому подобного люда напоминала наших дворовых и мещанок, какие хаживали к нашей дворне. Тон у ней был удивительно правдивый и типичный. Тактеперь уже разучаются играть комические лица. Пропала наивность, непосредственность; гораздо
больше подделки и условности, которые мешают художественной цельности лица.
Еще раньше спектакль литераторов заинтересовал Петербург, но
больше именами исполнителей. Зала Пассажа стала играть роль в жизни Петербурга, там читались лекции, там же была и порядочных размеров
сцена.
И первое мое серьезное столкновение на
сцене случилось именно с ним; а
больше я никогда, ни в Петербурге, ни в Москве, не имел за сорок лет таких коллизий.
Нижегородский гимназист и не мечтал тогда, что когда-нибудь будет"ставить"
большую комедию на этой первой драматической
сцене и сам Пров Михайлович обратится к нему с просьбою уступить ему ее на его бенефис.
Голос этой девушки — мягкий, вибрирующий, с довольно
большим регистром — звучал вплоть до низких нот медиума, прямо хватал за сердце даже и не в сильных
сценах; а когда началась драма и душа"ребенка"омрачилась налетевшей на нее бурей — я забыл совсем, что я автор и что мне надо"следить"за игрой моей будущей исполнительницы. Я жил с Верочкой и в последнем акте был растроган, как никогда перед тем не приводилось в театральной зале.
Как и в Петербурге, надо было сладить
большую пятиактную вещь в одну неделю. Садовский только на предпоследней репетиции пустил в последней
сцене горячие интонации, а на самой последней воздержался и, обратясь ко мне, сказал при всех...
Тогда театральное"аматерство"(любительство) было уже в
большом ходу и приютилось в Пассаже, в его зале со
сценой, не там, где теперь театр, а на противоположном конце, ближе к Невскому.
И все-таки она
больше поражала, восхищала, действовала на нервы, чем захватывала вас порывом чувства, или задушевностью, или слезами, то есть теми сторонами женственности, в каких проявляется очарование женской души. Все это, например, она могла бы показать в одной из своих любимых ролей — в шиллеровской Марии Стюарт. Но она не трогала вас глубоко; и в предсмертной
сцене не одного, меня неприятно кольнуло то, что она, отправляясь на эшафот, посылала поцелуи распятию.
Пьеса эта, как и трагедия"Юдифь", была написана тогдашним поставщиком итальянских
сцен (кажется, по фамилии Джакометти) в грубовато-романтическом тоне, но с обилием разных более реальных подробностей. В Елизавете он дал ей еще
больше выгодного материала, чем в Юдифи. И она показала
большое мастерство в постепенных изменениях посадки тела, голоса, лица, движений вплоть до момента смерти.
У меня не было случая с ним познакомиться в те зимы, хотя я посещал один музыкальный салон, который держала учительница пения, сожигаемая также страстью к
сцене и как актриса и как писательница. Она состояла в
большой дружбе с семейством Рубинштейна (по происхождению она была еврейка); у нее часто бывал его брат, в форме военного врача; но Антон не заезжал.
Меня самого — на протяжении целых сорока с лишком лет моей работы романиста — интересовал вопрос: кто из иностранных и русских писателей всего
больше повлиял на меня как на писателя в повествовательной форме; а романист с годами отставил во мне драматурга на второй план. Для
сцены я переставал писать подолгу, начиная с конца 60-х годов вплоть до-80-х.
Кроме денежных средств, важно было и то, с какими силами собрался я поднимать старый журнал, который и под редакцией таких известных писателей, как Дружинин и Писемский, не привлекал к себе
большой публики. Дружинин был известный критик, а Писемский — крупный беллетрист. За время их редакторства в журнале были напечатаны, кроме их статей, повестей и рассказов, и такие вещи, как «Три смерти» Толстого, «Первая любовь» Тургенева,
сцены Щедрина и «Горькая судьбина» Писемского.
Гораздо
больше оживленных толков вызвала у нас
сцена во Дворце юстиции, где молодой адвокат Флоке (впоследствии министр) перед группой своих товарищей выдвинулся вперед и громко воскликнул, обращаясь к русскому царю...
Мы расстались с четой Лемениль добрыми друзьями. Она начала дотягивать свое пенсионное существование. Ни на какую
сцену Парижа они
больше уже не поступили.
Ее сценические средства были прекрасны: красивое лицо, рост, фигура, изящные туалеты. Но чувствовалось во всем, что она не рождена для
сцены, что у ней нет темперамента, что театр не нужен ей, как он нужен для прирожденных актрис. На публику она мало действовала, пресса относилась к ней очень сдержанно, и самый влиятельный тогда рецензент Суворин не находил ее приобретением для русской труппы, а между тем она была прямо приглашена на первые роли с
большим окладом и бенефисом.
Неточные совпадения
Всё хлопает. Онегин входит, // Идет меж кресел по ногам, // Двойной лорнет скосясь наводит // На ложи незнакомых дам; // Все ярусы окинул взором, // Всё видел: лицами, убором // Ужасно недоволен он; // С мужчинами со всех сторон // Раскланялся, потом на
сцену // В
большом рассеянье взглянул, // Отворотился — и зевнул, // И молвил: «Всех пора на смену; // Балеты долго я терпел, // Но и Дидло мне надоел».
И Левину вспомнилась недавняя
сцена с Долли и ее детьми. Дети, оставшись одни, стали жарить малину на свечах и лить молоко фонтаном в рот. Мать, застав их на деле, при Левине стала внушать им, какого труда стоит
большим то, что они разрушают, и то, что труд этот делается для них, что если они будут бить чашки, то им не из чего будет пить чай, а если будут разливать молоко, то им нечего будет есть, и они умрут с голоду.
Эта
сцена настроила Самгина уныло. Неприятна была резкая команда Тагильского; его лицо, надутое, выпуклое, как полушарие
большого резинового мяча, как будто окаменело, свиные, красные глазки сердито выкатились. Коротенькие, толстые ножки, бесшумно, как лапы кота, пронесли его по мокрому булыжнику двора, по чугунным ступеням лестницы, истоптанным половицам коридора; войдя в круглую, как внутренность бочки, камеру башни, он быстро закрыл за собою дверь, точно спрятался.
Четко отбивая шаг, из ресторана, точно из кулисы на
сцену, вышел на террасу плотненький, смуглолицый регент соборного хора. Густые усы его были закручены концами вверх почти до глаз, круглых и черных, как слишком
большие пуговицы его щегольского сюртучка. Весь он был гладко отшлифован, палка, ненужная в его волосатой руке, тоже блестела.
Алина выплыла на
сцену маленького, пропыленного театра такой величественно и подавляюще красивой, что в темноте зала проплыл тихий гул удивления, все люди как-то покачнулись к
сцене, и казалось, что на лысины мужчин, на оголенные руки и плечи женщин упала сероватая тень. И чем дальше, тем
больше сгущалось впечатление, что зал, приподнимаясь, опрокидывается на
сцену.