Боже мой, как противно! Я все прощу и мужчине, и женщине: самую гадкую безнравственность; но только не это вранье! И есть ведь дураки: начинают верить, что действительно женщина принесла им жертву, что на них накинута петля и нужно им на веки вечные поступить в крепостное услужение к своим любовницам. Не знаю, много ли их, этаких идиотов; но если бы они не водились, и женщины перестали бы манериться!!!
А мы сидим как дуры. За всяким выпускным кадетиком нынче бегают и рвут его нарасхват; а как они ломаются! Сделает тур вальса, — точно на веки осчастливит.
Право, я хоть не участвую в этих добрых делах, а большого угрызения совести у меня нет. По крайней мере, я лишних глупостей не делаю. Вот постарше, когда мне будет под сорок, я тоже, наверно, попаду в попечительницы какого-нибудь приюта и сострою себе на веки вечные такую улыбку… un sourire de maternité… [материнскую улыбку (фр.).] Облекусь в темно-синее платье… le gros bleu… en désespoir de cause! []в синее… с отчаяния! (фр.).
Он уверяет меня, что ему нечем любить; но если он был бы так хорош со своей женой, как со мной теперь, чего же большего желать? И как можно человеку с такими хорошими целями, как у Степы, остаться на веки вечные одному! Он сочинил себе свою теорию и рад. Любовь бывает разная: один погорячее любит, другой похолоднее. Но можно ли остаться так без любви, с одним служением всему человечеству?
— Все должно прийти само собой, — продолжал он еще горячее. — Я на своем веку довольно марал бумаги. Но как я сделался писателем? Приехал я в деревню. Предо мной природа. Не любить ее нельзя. Кругом живые люди. Стал я их полегоньку описывать. Так, попросту, без затей: как живут, как говорят, как любят. Все, что покрасивее, поцветнее, пооригинальнее, то, разумеется, и шло на бумагу. А больше у меня никакой и заботы не было.
— Нет, не всякая. Есть десятки девушек, которые весь свой век одни живут с семействами; а то и вовсе одни. Живут на четыреста рублей, а в кордебалете жалованья в месяц четырнадцать рублей тридцать копеек.
Нет, он не может быть выдуманным. Меня все влекло к нему. Я, в сущности, никогда не сомневалась в том, что нужно рано или поздно оборвать свою жизнь на чем-нибуив решительном, что ни для какого дела я не имею твердых правил, что в голове у меня один сумбур, а стало быть, на веки-вечные он и останется, если я буду мириться с полумерами.
— Бедный ты мой, Степа, — вскричала я, гладя его по голове, — что же тебе остается на счет амуров? Ведь нельзя же тебе прожить весь свой век мальтийским рыцарем?
— Ведь это все равно-с, российские помещики, доживающие теперь свой век, ни здесь в России, ни там ни на что не полезны. Так лучше уж пускай они поскорее разорятся.
Я говорю все это так спокойно, таким резонерским тоном, потому что убеждение мое непоколебимо. Это единственный серьезный вывод из всего того, о чем мне случалось рассуждать на моем веку. И я не устрашусь дойти в нем до конца.
Роман на Западе за две трети века» (1900), а также в продолжающем этот труд неопубликованном томе «Русский роман до эпохи 60-х годов» (1912; неполная корректура хранится в Рукописном отделе ИРЛИ).
Выдержки из русской классики со словосочетанием «на века»
О себе приезжий, как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Следом за ними выехал и Демид Попович, коренастый козак, уже давно маячивший на Сечи, бывший под Адрианополем и много натерпевшийся на веку своем: горел в огне и прибежал на Сечь с обсмаленною, почерневшею головою и выгоревшими усами.
Оно и правда: можно бы! // Морочить полоумного // Нехитрая статья. // Да быть шутом гороховым, // Признаться, не хотелося. // И так я на веку, // У притолоки стоючи, // Помялся перед барином // Досыта! «Коли мир // (Сказал я, миру кланяясь) // Дозволит покуражиться // Уволенному барину // В останные часы, // Молчу и я — покорствую, // А только что от должности // Увольте вы меня!»
— Простите меня, ради Христа, атаманы-молодцы! — говорил он, кланяясь миру в ноги, — оставляю я мою дурость на веки вечные, и сам вам тоё мою дурость с рук на руки сдам! только не наругайтесь вы над нею, ради Христа, а проводите честь честью к стрельцам в слободу!
Быть может, он для блага мира // Иль хоть для славы был рожден; // Его умолкнувшая лира // Гремучий, непрерывный звон // В веках поднять могла. Поэта, // Быть может, на ступенях света // Ждала высокая ступень. // Его страдальческая тень, // Быть может, унесла с собою // Святую тайну, и для нас // Погиб животворящий глас, // И за могильною чертою // К ней не домчится гимн времен, // Благословение племен.
Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом, да слышались урывками короткие выражения, произносимые хриплым голосом: «Одолжите, Федосей Федосеевич, дельце за № 368!» — «Вы всегда куда-нибудь затаскаете пробку с казенной чернильницы!» Иногда голос более величавый, без сомнения одного из начальников, раздавался повелительно: «На, перепиши! а не то снимут сапоги и просидишь ты у меня шесть суток не евши».
Где же тот, кто бы на родном языке русской души нашей умел бы нам сказать это всемогущее слово: вперед? кто, зная все силы, и свойства, и всю глубину нашей природы, одним чародейным мановеньем мог бы устремить на высокую жизнь русского человека? Какими словами, какой любовью заплатил бы ему благодарный русский человек. Но веки проходят за веками; полмиллиона сидней, увальней и байбаков дремлют непробудно, и редко рождается на Руси муж, умеющий произносить его, это всемогущее слово.
Кто был то, что называют тюрюк, то есть человек, которого нужно было подымать пинком на что-нибудь; кто был просто байбак, лежавший, как говорится, весь векна боку, которого даже напрасно было подымать: не встанет ни в каком случае.
— Да, — сказал он наконец, стараясь принять равнодушный вид, хотя слеза досады по временам сверкала на его ресницах, — конечно, мы были приятели, — ну, да что приятели в нынешнем веке!..