Неточные совпадения
И как она мило сердилась на молодых людей,
говоря, что вот есть в Петербурге такие прелестные женщины, как я; а эти"pinioufs", как она выразилась (пресмешное слово!), бегают
за танцовщицами.
Ну, если бы вместо Clémence начала
говорить комплименты любая из наших барынь. Как бы все это вышло приторно, манерно, избитыми фразами. А тут ум и такт в каждом слове и артистическое чувство. Хоть и о моей особе шла речь; но так разбирают только знатоки — картины. Да она жизнь-то, жизнь, свет, le haut chic [высший шик (фр.).],
за которым все мы гонимся, как глупые обезьяны, знает так, что нам надо стать перед ней на колени.
— Чтец, чтец! Он хоть и польского происхождения, а дикцию себе отменную выработал.
Говорю вам: этим да подушкой в люди вышел. От каждой знаменитости по автографу имеет. Тургеневские корректуры я сам у него видел. Как уж он добывает их? — неизвестно. И
за то спасибо, что трогает сердца русских дам российской лирой. Раз он при мне с таким томлением читал"На холмах Грузии", что даже я пожелал любить.
Что это
за человек? Дурной или хороший? Умен удивительно. Il a le don d'asseoir vos idées [У него дар обосновывать ваши собственные мысли (фр.).].
Поговоривши с ним, как-то успокоиваешься и миришься с жизнью. У меня даже голова прошла, и я вспомнила все его умные слова. Я бы никогда не сумела сказать по-русски того, что я записала.
Имение?.. Во-первых, я ничего не смыслю. Положим, это не резон: все вначале ничего не смыслят. Во-вторых, оно в руках Федора Христианыча, честнейшего человека. Мой Николай всегда мне
говорил:"Маша, если я умру раньше тебя, тебе нечего беспокоиться по хозяйству; не вмешивайся и предоставь все Федору Христианычу. Ты будешь жить, как у Христа
за пазухой".
Сестра Елены совсем уж блаженная. Взяла меня
за руку, поцеловала в лоб и
говорит мне таинственным шепотом...
Мы вернулись к столу. Постные физии наводили друг на друга ужасное уныние. Сначала блаженная читала чьи-то письма от разных барынь. Два письма были из-за границы. В одном такие уж страсти рассказывались: будто англичанин какой-то вызывает по нескольку душ в раз и заставляет их между собой
говорить."Когда он меня взял
за руку, пишет эта барыня, так я даже и не могу вам объяснить, что со мной сделалось". Недурно было бы узнать, что это с ней сделалось такое?
Я скажу вот еще что: если бы, в самом деле, можно было
говорить с покойниками, например, хоть бы мне с Николаем, тогда надо до самой смерти быть его женой духовно. Мне не раз приходило в голову, что любовь не может же меняться. Так вот: сегодня один, завтра другой, как перчатки. Что ж удивительного, если между спиритами есть неутешные вдовы. Они продолжают любить своих мужей… они ставят себя с ними в духовное сношение. Наверно, найдутся и такие, что не выйдут уже больше ни
за кого.
Когда художник, писатель или живописец — все равно, творит… простите
за это громкое и глупое слово, он не должен думать ни о добре, ни о зле… он будет непременно пред чем-нибудь лакействовать, если пожелает что-нибудь такое"выставлять", как
говорят в тамбовской губернии.
— Полноте, вы очень хорошо видите, что я не жантильничаю с вами. Я много думала о том, что вы мне
говорили. Вы совершенно правы. Надо остаться в свете.
За все другое уже поздно схватываться.
Была я у Вениаминовых. Сначала поехала с визитом. Что это
за женщина? Я ее совсем не понимаю. Она ведь по рождению-то из очень высоких. Все родство в таких грандёрах, что рукой не достанешь! Сама она, во-первых, так одевается, что ее бы можно было принять
за ключницу. Принимает в раззолоченной гостиной, как
говорит Домбрович, а уж вовсе не подходит к такой обстановке.
Я ее всегда побаивалась. Она слишком резка. Она всем
говорит в глаза невозможные вещи. Я даже не нахожу, чтоб ее резкости были умны.
За это, может быть, ее и уважают. Разумеется, если б она не была урожденная светлейшая княжна Б., ее бы послали к черту на кулички.
У него вдруг сделалось пренеприятное лицо, когда он
говорил о Степе. Мне самой стало противно. Я хоть и мало знаю, что Степа написал, но мне бы следовало постоять
за него. У Домбровича есть особенный талант представить вам вещь в таком смешном виде, что вы сейчас же переходите на его сторону. Через несколько секунд мне уже сделалось совестно и досадно на себя, зачем я заговорила о Степе. Я точно застыдилась, что у меня есть родственник, который пишет скучные вещи.
Убежать бы мне отсюда
за границу, что ли, или запереться в деревне, взять с собой первого дурака какого-нибудь: Кучкина, Поля Поганцева или трехаршинного корнета, мальчишку, розовую куклу, влюбиться в него до безумия, до безобразия, как
говорит Домбрович, сделаться его крепостной девкой, да, рабой, кухаркой, прачкой, стоять перед ним на коленях, целовать его руки!
Он и просил прощения, и взваливал вину на меня. Что
за человек! Эта нахальная фраза вышла у него очень просто, скромно, жалостливо, и, вместе с тем, я чувствовала, что он
говорит мне как старший. Точно делал мне выговор!
И молчишь, и миришься, и все тебя гладят по головке. Я не хочу
говорить дурно про покойного Николая; но я глубоко убеждена, что он был привязан ко мне только
за мою телесную красоту.
Он мне рассказывал, что у римлян жрецы, которые
говорили за оракулов, comme Calchas dans la belle Hélène [как Калхас в «Прекрасной Елене» (фр.).], когда друг с другом встречались, не могли воздержаться от улыбки: так им было смешно, что их принимают
за настоящих авгуров!
Но я должна сознаться, что нашла их гораздо умнее в таком виде, чем в свете. Эта белобрысая баронесса фон Шпис смеется над всем и каждым. Elle n'a ni foi ni loi! [Для нее нет ни религии, ни нравственности! (фр.).] Остальные все потише. Варкулова
говорит мне
за чаем...
За чаем мы проболтали часа два. Я все занималась Капитолиной Николаевной, и мне было очень весело. Какая прелестнейшая женщина и, главное, какая вкусная! От нее как-то иначе пахнет, чем от нас всех. Вот уж баба без всякой хитрости. Стоит только посмотреть на ее большие голубые иссера глаза, и вы увидите, что она добрая-предобрая, любит своего Бориньку, а еще больше любит кутнуть; она и веселится, где только может. Я ей
говорю...
Да, вот подите: какая-нибудь Капочка обладает разными талантами, а я нет. Она и танцует, как танцовщица, и поет прекрасно, и по-русски
говорит так вкусно. Удивительно, что
за прелесть.
"
За границей,
говорят, не то что танцовщицы, а даже актрисы в хороших театрах и те очень добры, ни в чем никому не отказывают.
— Чего ты боишься
за меня? Что я поздно ложусь спать? —
говорила я, чувствуя, что щеки у меня ужасно горят от шампанского.
Вот как было дело. После обеда я легла спать, готовилась к ночи… В половине девятого я послала
за каретой и поехала в Толмазов переулок. Туда был принесен мой костюм. Домбрович меня дожидался. Мы с ним немножко поболтали; он поправил мою куафюру на греческий манер. В начале десятого мы уже были на дворе нашей обители. Порядок был все тот же. Мы сейчас отослали извощика. Когда я посылаю Семена нанимать карету, я ему
говорю, чтоб он брал каждый раз нового извощика и на разных биржах.
Немножко я забылась и вижу: подмигивает и улыбается мне Домбрович. Его pince-nez блестит на носу, и серые бакенбарды точно шевелятся. На голове у него колпак, тот самый, что был в субботу. Из-за Домбровича выглядывают все мои подруги и собутыльники… Капочка грозит пальцем и
говорит...
Как это странно! Вот два существа: Степа и Ариша… Он такой образованный, она — простая горничная девка. И оба
говорят одно и то же; у обоих одно и то же чувство ко мне. Я вспомнила почему-то именно в эту минуту, что ведь
за Аришей водятся грешки по части саперного батальона.
— Нет, ты меня не понял, Степа. Знаю я наших барынь, занимающихся добрыми делами. Я и сама попечительница приюта, telle que tu me vois! [такая, какой ты меня видишь! (фр.).] Не того я хочу, Степа. Я не знаю: буду ли я делать добро или нет. Я хочу только попасть туда, где живет женская любовь, слышишь ты, где она действительно живет и умеет хоть страдать
за других. Может быть, я
говорю глупости; но вот что мне нужно!
Запишу, во-первых, все, что мне рассказывала про себя Лизавета Петровна. Мы с ней
говорим все по-русски. Какой у нее славный язык! Этак ни одна наша барыня
говорить не умеет. Плавикова знает про Спинозу; но у нее такой же винегрет, как и у всех нас: сказала фразу по-русски, а приставить к ней вторую, так сейчас же
за французское слово.
Глубокой веры; вот чего! Что, в самом деле, значит наша личная способность, охота, воля, когда у нас нет никакой подкладки, никакой основы, как
говорит Степа? С тех пор, как около меня Степа и Лизавета Петровна, я ежесекундно чувствую горячую потребность схватиться
за такую основу, которая бы зависела от меня лично. Без этого никакая доброта, никакое раскаяние, никакие слезы не возродят меня.
Минуты чрез две она мне уже рассказывала свою историю: родилась она в Гамбурге, отец ее какой-то, как бишь она
говорила, референдариус, полюбился ей какой-то капитан купеческого корабля, она с ним бежала. Он ее бросил. В Берлине попала она в руки мадамы, которая каждый год ездит
за товаром.
— "
За чиновника, —
говорит.
Я не знала,
за что схватиться. Если б еще около меня была Лизавета Петровна!
Говорю я Аннушке...
Тебе кажется, Маша, что ты опять на краю пропасти, что для тебя нет исхода из самых жгучих сомнений; а я тебе
говорю, что ты пришла теперь к такому кризису,
за которым уже начинается настоящее здоровье.
Во-первых, мне надо просто-напросто отдохнуть месяца два, три, пожить растительной жизнью.
Говорила я вчера очень обстоятельно с Зильберглянцем. Он меня гонит
за границу, как только исправится погода. Я знаю, что Степа согласен будет поехать со мной. Да если б даже и не здоровье, так и то мне нужно вырваться из Петербурга, по крайней мере на год, и где-нибудь в маленьком городке засесть и начать буки аз — ба, веди аз — ва…
— Как это, Маша, —
говорить он: — не иметь ни в чем равновесия! Чем больше ты станешь волноваться, тем хуже будешь ходить
за Володей.
—
За беллетристами нужен уход, —
говорю я ему. — А откуда у тебя эта фраза, Маша?
Если мы останемся недоделанными,
за нас будет
говорить глубокая искренность, с какой мы переучиваем себя.
— Все, что я буду тебе
говорить, Маша, основано на фактах и сравнениях,
за которые я постою пред кем угодно.
По собственному невежеству, я тоже начала работать. Встаю я теперь в шесть часов и тотчас после сыворотки и гулянья засаживаюсь
за азы. Если б не Степа, я бы пришла к полнейшему отчаянию. Ничего-то я не знаю. Хотелось бы все сразу обнять; но Степа
говорит, чтобы я рассчитала, каких лет можно будет учить Володю грамоте, и до тех пор сидела бы только на простой грамотности.
Степа выражается мудренее, чем он. У г. Кроткова я ни разу не услыхала ни интеллигенции, ни инициативы, ни индифферентизма. Чем больше я на него вглядывалась
за обедом, тем более я чувствовала, что этот человек — совсем новый. Он не подходит ни под один из тех типов, о которых мы не раз
говорили со Степой.
Я, кажется, была с ним чересчур любезна. Собственно
говоря, что мне в этом г. Кроткове? Его никоим образом нельзя назвать приятным человеком.
Говорит он мало, и все точно про себя. Со Степой у него довольно холодные отношения. Если и существует между ними симпатия, то интеллигентная. Из-за чего же особенно-то лезть? Все ведь это наша барская распущенность. Мы иногда хорошенько не знаем, какой нам человек нужен, с кем сближаться и от кого бегать?
За обедом Кротков
говорил все об еде. Рассказывал разные кушанья. Точно будто другого и разговора нет. Русской кухни он не любит. Обычай есть пирожки считает нелепым; но зато одобряет водку перед обедом. И все это без всяких ученых объяснений, а так, просто."Нашел, мол, стих
говорить об еде —
поговорим об еде".
— Вы все
говорите: она, т. е. какая-то сложенная из всех женщин фигура. Припомните: речь шла о вас, вот о вас, именно: о Марье Михайловне. И вот вам-то и не следует совсем волноваться, а следует жить себе попросту. Чего вам еще больше: ум у вас есть, любите вы вашего сына, выходите замуж, будет у вас еще несколько человек детей. Любить вас будет муж не
за психологию вашу…
Я опять в большом расстройстве. Я точно потеряла равновесие. Вместо того, чтобы работать, сижу и Бог знает об чем думаю. Не знаю: лень ли это, или новое сомнение в своих силах… Вот уже несколько дней, как я избегаю разговоров со Степой. Он, может быть, и замечает во мне странное настроение, но ничего не
говорит. Мне противно самой. Дело у меня из рук валится. Чуть сяду
за книжку, и сейчас полезут в голову глупые вопросы: «Зачем ты это делаешь? брось ты свое развивание, ни для кого это не нужно».
Всем своим тоном он как будто хочет приучить меня жить, думать и
говорить попросту. Приучить! Ничего этого, конечно, у него и в помышлениях нет. Он человек сам по себе и уж
за такое вздорное дело, как женщина, конечно, не возьмется.