— Ах, я так бы хотела поговорить с вами… о моей вещи… но, знаете, поговорить по-товарищески… Есть разные детали… Я, как девушка, не могу еще овладеть настоящим колоритом… Вы меня понимаете?
Остановился он в дверях и начал искать мелькнувшую перед ним голову с русыми косами и с белой шеей, выходившей так стройно из-под фрезы. Не мог он не сознать того, что он действительно ищет глазами и эти косы, и эту шею. Там, на эстраде, какая-то певица что-то такое выделывала; а в его ушах все еще звучал несколько густой, ясный и горячий голос двух самых простых фраз.
— Славное тогда было время!.. Кузина упросила меня… не знаю уж зачем… разве я могу быть для нее приятной?.. Я и переехала к ней. Но она меня не стесняет, у меня своя комната… Когда хотите — утром, вечером. Это в той же местности, на Захарьевской… Квартира мадам Патера.
"Ну, вот и дожил почти до сорока лет, — перебирал он про себя, — здоровья нет, молодость ушла, продежурил здесь бессменно, не выезжая из Литейной части дальше второго Парголова, ни разу даже не мог до какого-нибудь Киссингена доехать; а уж, кажется, могу похвастаться катаром"…
— Вот этого самого сочинителя и есть"Огненная женщина"! — подхватила блондинка в блузе. — Я все припомнить не могла, как его фамилия. Только до конца-то нам еще далеко… Так хочется мне знать теперь: как это она мужа своего старого изведет… А к этому идет дело… я сразу догадалась.
— Неужто деньги платили? А сами сказывали — скука смертная… Хоть бы для меня достали даровой билетик. Мартыныч говорит: в прикащичий во всякое время, сколько угодно могу добыть билетов… Покойной ночи!
Выплыла и сразу пахнула тем, от чего Лука Иванович не может уж никуда убежать… точно в ней в этой голубой блузе сидит вся действительность, вся ее правда, вся ее поденщина…
Не с ней, не с этой круглой блузой дотянул он всю свою жизнь до сегодняшней ночи; но она засадила его, быть может, навсегда в клетку, где и прежде было также не нарядно, да все-таки что-то как будто мелькало…
За этим самым столом выучился он — шутка сказать — по-испански, и Кальдерона может без словаря читать, и статью задумал о таком испанском публицисте, о котором никто еще и не писал.
"Хоть бы ты мог, — нашептывал все тот же невидимый собеседник, — сказать в утешение себе, что пожил на своем веку, вкусил всего, что человеческая живая душа извлекает из жизни, когда умеет.
Лука Иванович болезненно вздохнул. Он решительно не мог выносить больше всех этих вопросов. Не его вина, что с самых сумерек им овладело такое малодушное настроение; разве он желал, чтобы вслед за неясным, бесформенным, т. е. обыкновенным недовольством, явились такие ясные, крупные, беспощадные вопросные пункты? В нем какой-то другой Лука Иванович почти вознегодовал, перестал, наконец, прислушиваться и давать приниженные ответы, захотел принудить себя ко сну…
Швейцар Петр Павлович, по фамилии Троекуров, сидел перед своей конуркой, у перил площадки первого этажа, откуда он мог, потянувши шнурок, отворять и затворять дверь парадного подъезда.
Весь этот неожиданный разговор с швейцаром приободрил Луку Ивановича; успокоительно подействовало на него и то, что госпожи Патера не было дома, хотя он, отправляясь сегодня из дому, рассчитывал, быть может, на другое.
Она повела головой так странно, что он усмехнулся. Тем временем он продолжал ее рассматривать, насколько это можно было на таком близком расстоянии. Во второй раз ему стало ее жаль, и смеяться он над ней не мог; но и серьезно с ней беседовать тоже затруднялся. Его трогала ее искренность, какой-то внутренний огонек, цельность… В себе самом ничего этого он не чувствовал, по крайней мере, в ту минуту.
Его собеседница давно казалась ему несколько странной особой; никогда не мог он, при встречах с нею, взглянуть на нее совершенно серьезно; но почему же на этот раз ему сделалось бы жалко, на особенный лад? Не предстала ли перед ним его собственная житейская дорога, его серенькое сочинительство, только находящееся в состоянии наивного пыла?
— А вы знаете, кто она — моя кузина?.. Значит, мне не нужно вам представляться… Я очень рада, что вы посетили Елену. Вы, может быть, мне не верите, что Елена, точно нарочно, не хочет меня знакомить ни с одним писателем.
— И еще много кой-чего. Сердись — не сердись, Елена! Ведь я за себя хлопочу. Я тебя успокоить не могу. Ты моему вкусу не веришь. Чем скорее будет чтенье, тем для меня лучше.
— До свидания, — кивнула ему кузина с той же улыбкой, с которой она оставила их в первый раз. — Обедать меня не жди, Елена; вы можете хоть целый день читать. Ты знаешь, куда я еду?
Ему стало вдруг и больно, и обидно, и рассердился он на себя за то, что мог больше часу пустословить в квартире г-жи Патера, когда ему прежде всего следовало бы найти те двадцать пять рублей, которые ему были до зарезу нужны.
Мартыныч принес что-то с собою в узле, чего Татьяна в полумгле кухни разглядеть хорошенько не могла. Узел этот он бережно поставил на стул, прежде чем снять пальто.
Веселый такой и простой человек, Черемисов Павел Яковлевич, и в цене: по семидесяти пяти рублей получает, ей-ей; а придешь к нему, выйдет он, да так руками и разведет: нечего мне вам, Иван Мартыныч, вручить, никакого оригиналу не будет; вот, говорит, целую неделю ни единой строки из себя выжать не могу, — так вот и скажет этими самыми словами.
— Духу нет, как бы вам сказать… форсу такого. Сидит это по целым часам и перо грызет, и ничего не может. Вот вы и прикиньте: коли на каждую неделю, примерно, хотя по три дня — выйдет уж двенадцать день прогульных; по нашему с вами расчету, двухсот уже целковых и не досчитался; а в остальные — тоже могут помехи быть: нездоровье там, что ли, или ехать куда, или гости помешают. Да это еще я про обстоятельного человека говорю… иные и зашибаются, так тут ведь никакого предела нельзя положить…
— Да очень уж мне перед вами совестно… за Луку Иваныча, хотя, быть может, и жалко его немножко. Вот сегодня на целый день он пропал: наверно говорю, что по разным местам ищет перехватить рублишек десять-пятнадцать, а вернется ни с чем, я уж знаю. Потому — какие у него приятели? Все такие же, как и он, грешный. Вы вон говорили, что у вашего генерала работу имел…
— Уж не знаю, чего гордиться-то! — вырвалось у Анны Каранатовны. — Вот я и говорю, Иван Мартыныч, — продолжала она первоначальным тоном: — Вы уж извините, может, Лука Иваныч сейчас придет, а платить-то ему опять нечем будет.
— На это, я вам доложу, Анна Каранатовна, немного нужно благородных чувств иметь: раз девушку полюбивши, на ее родное дитя станешь смотреть, как на свое кровное… Не знаю, как другие, а я это очень могу понять-с, хотя в таком именно разе и не приводилось еще быть. Это — первое дело-с. Стало, каков будет отец, так у него и в семье порядок пойдет. Теперича, если я дите моей жены понимаю, как свое, то как же мои собственные дети посмеют его в чем укорять или поносить?..
Не заговорила ли запоздалая прыть показать, если не людям, то хоть самому себе, что он еще не так забит жизнью, что он не то, что себя одного, но и еще две человеческих"души"может прокормить.
"Стало, по этой части у тебя — нуль, если не хочешь убаюкивать себя наивным вздором. И куда пойдешь, к кому примкнешь, от кого будешь требовать симпатии своему делу, своей идее, своему признанию? Мартыныч — и тот член корпорации; он прочно сидит на своем писарском стуле, у него обеспеченная дорога, разве сам проворуется; он не мечтает только о наградах — они придут к нему; он каждый день нужен и знает, кому жаловаться и от кого ждать поддержки. У тебя же ничего этого нет, да и быть не может".
Всего вероятнее, что он тогда и сам не знал и не смог бы ни за что объяснить: что именно такое как бы поднялось вдруг из его души и неотразимо повлекло его на какую-то новую, неведомую, но неизбежную уже дорогу.
Даже пробовал заговорить с бабушкой, да она не сможет никак докончить разговора: остановится на полуслове, упрет кулаком в стену, согнется и давай кашлять, точно трудную работу какую-нибудь исправляет, потом охнет — тем весь разговор и кончится.
Теперь, когда люди смогли найти время, чтобы шлифовать каменные орудия, они начали проявлять интерес к различным мягким сверкающим породам, которые находили на возвышенностях.
Самое дорогое у человека — это жизнь. Она дается ему один раз, и прожить ее надо так, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы, чтобы не жег позор за подленькое и мелочное прошлое и чтобы, умирая, смог сказать: вся жизнь и все силы были отданы самому прекрасному в мире — борьбе за освобождение человечества.
Теперь, когда люди смогли найти время, чтобы шлифовать каменные орудия, они начали проявлять интерес к различным мягким сверкающим породам, которые находили на возвышенностях.
Расстояние между нами увеличилось, и женщина наконец смогла сделать шаг вперёд и с ошеломлённым выражением лица уставилась нам вслед.
Да и ты уже не юнец, вполне сможешь наконец понять, что не всякая ладонь, которая гладит, ласковая.