— Ну, ладно! Только смотри, Петька: я себя не продаю ни за какие благостыни… Будь что будет — не пропаду. Но смотри, ежели отец придет в разорение и мне нечем будет кормить его и старуху мать и ты или твои родители на попятный двор пойдете, открещиваться станете — мол, знать не знаем, — ты от меня не уйдешь живой!
И никакой жалости ни к кому из них он не имеет и не желает иметь. Они все здесь проворовались или прожились, и надо их обдирать елико возможно. Вот сейчас будет завтрак с этим Низовьевым. Кто он может быть? Такая же дрянь, как и Петька, пожалуй, еще противнее: старый, гунявый, парижский прелюбодей; на бульварах растряс все, что было в его душонке менее пакостного, настоящий изменник своему отечеству, потому что бесстыдно проживает родовые угодья — и какие! — с французскими кокотками. Таких да еще жалеть!
Как-никак, а тот первый повинился ему. Ну, он расхититель сиротских денег, плут и даже поджигатель; но разве это мешало ему — Ваське Теркину — тому товарищу, пред которым Петька преклонялся в гимназии, быть великодушным?..
Чурилин вернулся от предводителя Зверева. Теркин, накануне перед тем, как лечь спать, рассудил это сделать. Этот „Петька“ был все же его товарищ. Может, он теперь — большая дрянь, но следовало оказать ему внимание, как местному предводителю.
Прежний гимназист „Петька“ был перед ним, — все тот же, блудливый и трусливый, точно кот, — испугавшийся вынутого им жребия — насолить учителю Перновскому. Жалости Теркин к нему не почувствовал, хотя дело шло, вероятно, о чем-нибудь поважнее перехвата тысячи рублей.
— Спасибо за гостеприимство, — сказал Теркин, чувствуя, что имеет дело с барином не такого калибра, как „Петька“ Зверев. — А ежели не поладим, Павел Иларионович?