Неточные совпадения
Все, что я скажу в
этой книге, будет дерзающей попыткой сказать «что-то», а не «о чем-то», и дерзость свою я оправдываю так
же, как оправдывал ее Хомяков.
В чем
же сущность
этого кризиса?
Что
же случилось, почему передовое сознание человечества соблазнилось рефлектирующим критицизмом, какова религиозная подпочва
этого явления?
Все
эти люди отрицали веру своим сознанием, но они верили в разные вещи, часто столь
же невидимые, как и объекты подлинно религиозной веры.
Идея науки, единой и всеразрешающей, переживает серьезный кризис, вера в
этот миф пала, он связан был с позитивной философией и разделяет ее судьбу; сама
же наука пасть не может, она вечна по своему значению, но и смиренна.
В теософических течениях нашего времени нельзя не видеть возрождения гностицизма;
это все то
же желание узнать, не поверив, узнать, ни от чего не отрекаясь и ни к чему не обязываясь, благоразумно подменив веру знанием.
Чем
же отличается «вера», на которой покоится знание, от веры религиозной, почему
эта вера связана с особенной твердостью, обязательностью, принудительностью?
Гносеология сама по себе не в силах разрешить
этого вопроса; она может лишь констатировать, что знание всегда упирается в веру, дальнейшее
же углубление возможно лишь для метафизики.
Почему мы знаем
этот видимый, эмпирический мир, в мир
же иной, мир невидимый мы только верим?
Почему бытие
этого мира кажется нам таким несомненным, таким принудительным, бытие
же мира иного кажется сомнительным и необязательным?
Все
же относящееся к забытым, иным мирам кажется нам зыбким, неопределенным, проблематическим, сомнительным; с мирами иными у нас нити порваны, воля наша отвращена от
этих сфер бытия.
Но все
же то, что мы называем «знанием», и то, что называем «верой», глубоко различается, и мы старались пролить свет на
это различие.
Это — разум вселенский, он так
же открывается в природе и истории, как и в человеке.
Это все то
же желание знать невидимые вещи и неспособность в них верить, отказ от подвига веры.
Факт
этот лишь говорит: если дано то-то, то будет то-то, если
же иное дано, то будет иное.
В ограниченном мире А не может быть в одно и то
же время и А и не А, третье в
этом мире исключается.
Природный человек освобождается путем труда, научное
же знание есть основа
этого труда, главное его орудие.
Гносеологи
же видят у врат
этих иных царств лишь предел, за которым начинаются иррациональные переживания, — неизреченная область хаоса и тьмы.
Чтобы дерево росло, цвело и совершенствовалось, оно должно познаваться в соборном, вселенском сознании, и
это познание есть в то
же время самопознание.
Вся культура развивается из культа,
это исторически и научно установлено; культ
же есть объективирование религиозной мистики, и в нем нет никакой рационализации.
Мы
же на
это говорим риккертианцам и другим критикам: руки прочь.
Полнота
же и цельность жизни духа заключает в себе познание,
это не риккертовское «переживание».
Углубление
же в микрокосм не есть субъективизм,
это разрыв всех граней субъективизма.
В чем
же природа
этого отвлеченного рационализма, к которому всегда относилась критически русская философия?
Вот место в книге Лосского, которое изобличает онтологическую ее подкладку: «Наряду с
этим миром конечных вещей мы если не знаем, то все
же чуем присутствие иного мира, мира абсолютного, где существенная сторона утверждения сохраняется, а отрицания нет: там нет исключительности, внеположности, ограниченности конечного мира.
В каком
же отношении стоит пропедевтическая теория знания Лосского к учению о Разуме, и может ли он миновать
этот центральный вопрос?
В каком
же отношении стоит
этот процесс познания к тому органическому Разуму, в котором всякое познание есть только одна функция?
И живет человеческий род, весь отравленный
этим трупным ядом своих предшественников, всех предыдущих поколений, всех человеческих лиц, так
же жаждавших полноты жизни и совершенства; живет человек безумной мечтой победить смерть рождением, а не вечной жизнью, победить ужас прошлого и настоящего счастьем будущего, для которого не сохранится ни один живой элемент прошлого.
Болезнь
эта прежде всего выразилась в том, что все стало временным, т. е. исчезающим и возникающим, умирающим и рождающимся; все стало пространственным и отчужденным в своих частях, тесным и далеким, требующим того
же времени для охватывания полноты бытия; стало материальным, т. е. тяжелым, подчиненным необходимости; все стало ограниченным и относительным; третье стало исключаться, ничто уже не может быть разом А и не-А, бытие стало бессмысленно логичным.
Идея
же греха и вытекающей из него болезненности бытия дана нам до всех категорий, до всякого рационализирования, до самого противоположения субъекта объекту; она переживается вне времени и пространства, вне законов логики, вне
этого мира, данного рациональному сознанию.
Дитя-Логос — совершенное, равное Отцу по достоинству, столь
же божественное, как и Сам Отец, дитя
это есть творение, как космос, как идея бытия, каким оно должно быть.
Это было бы то
же, как если бы Бог создал творение неспособным к греху, насильственно совершенным и потому лишенным свободы.
Пусть умственно сравнивают Христа с Буддой, Сократом или Магометом, все
же в глубине чувствуют, что
это не то, что с пришествием Христа изменился космический состав мира, что вошла в мир сила не от мира сего, что трансцендентное стало имманентным.
Эпоха не только самая аскетическая, но и самая чувственная, отрицавшая сладострастье земное и утверждавшая сладострастье небесное, одинаково породившая идеал монаха и идеал рыцаря, феодальную анархию и Священную Римскую империю, мироотрицание церкви и миродержавство той
же церкви, аскетический подвиг монашества и рыцарский культ прекрасной дамы, — эпоха
эта обострила дуализм во всех сферах бытия и поставила перед грядущим человечеством неразрешенные проблемы: прежде всего проблему введения всей действительности в ограду церкви, превращения человеческой жизни в теократию.
Византийское, теократическое царство было тем
же соблазном языческого царства
этого мира, которое господствует везде, где мир не сливается с Богом.
Раньше обоготворяли человека-папу и человека-цезаря и
этим изменяли Богу, потом стали обоготворять всех людей, человечество, народную волю, изменяли Богу во имя той
же человеческой власти — народовластия.
В безрелигиозном сознании нового человечества древние чаяния Царства Божьего смешались с чаяниями царства князя
этого мира; обетования второго пришествия Христа затмились христианскими
же обетованиями о пришествии земного бога — врага Христова.
Если
же не по своей вине гибнет существо, то
это не есть гибель, такое существо не погибает, такое существо, возжаждав добра и божественной жизни, всегда может спастись.
Ставить
же условия своего вхождения в свободно-благодатный порядок —
это ничего не значит, кроме неспособности вырваться из порядка насильственно-принудительного.
Великая правда
этого соединения была в том, что языческое государство признало благодатную силу христианской церкви, христианская
же церковь еще раньше признала словами апостола, что «начальствующий носит меч не напрасно», т. е. что власть имеет положительную миссию в мире (независимо от ее формы).
Соблазнительность
же этого соединения — в возможном смешении необходимости с свободой, закона с благодатью.
То
же роковое бесплодие грозит и мистике оккультической —
этой моде, а может быть и силе, завтрашнего дня.
В быту
же христианском, в самой церковной действительности слишком много
этой скуки, слишком охвачено все магией дьявольской.