Неточные совпадения
В основе «философии свободы» лежит деление на два типа мироощущения и мироотношения — мистический и магический. Мистика пребывает в сфере свободы, в
ней — трансцендентный прорыв из необходимости естества в свободу божественной жизни. Магия еще пребывает в сфере необходимости, не выходит из заколдованности естества. Путь магический во всех областях легко становится путем человекобожеским. Путь
же мистический должен быть путем богочеловеческим. Философия свободы есть философия богочеловечества.
Все, что я скажу в этой книге, будет дерзающей попыткой сказать «что-то», а не «о чем-то», и дерзость свою я оправдываю так
же, как оправдывал
ее Хомяков.
Но позитивизм окончательно губит философию, мистицизм
же возрождает философию, возвращает
ей утерянную цель и жизненную ценность, приобщая
ее к бытию.
Мы
же хотели бы возвратить философии полнокровность, приобщить
ее к духу жизни, т. е. окончательно освободить
ее от всякой схоластики.
Она так
же несвободна, как и схоластическая теология,
она лишь представляется свободной.
Соборность
же может быть лишь изначально и чудесно обретена, к
ней нет путей через протестантский индивидуализм.
Идея науки, единой и всеразрешающей, переживает серьезный кризис, вера в этот миф пала, он связан был с позитивной философией и разделяет
ее судьбу; сама
же наука пасть не может,
она вечна по своему значению, но и смиренна.
Гносеология сама по себе не в силах разрешить этого вопроса;
она может лишь констатировать, что знание всегда упирается в веру, дальнейшее
же углубление возможно лишь для метафизики.
Критическая гносеология — человеческого происхождения, и где
же ей возвыситься над антропологизмом, как хочет Гуссерль и др.
Предпосылкой в гносеологии является наука, и притом та наука, которую
она захочет принять, гносеология
же не является предпосылкой науки.
Одна и та
же форма может иметь разное значение в зависимости от того, находимся ли мы во власти номинализма слов или освободились от
нее.
Всякая познавательно-рационалистическая рефлексия — вторична и производна, реальность
же первична и не производна,
она дана до всякого рефлектирования, до самого раздвоения на субъект и объект.
Человек потому постигает тайну вселенной, что он одного с
ней состава, что в нем живут те
же стихии, действует тот
же разум.
Но сама жизнь познания догматична, в
ней так
же заключены «догматы», как кровяные шарики заключены в нашей крови.
Вот место в книге Лосского, которое изобличает онтологическую
ее подкладку: «Наряду с этим миром конечных вещей мы если не знаем, то все
же чуем присутствие иного мира, мира абсолютного, где существенная сторона утверждения сохраняется, а отрицания нет: там нет исключительности, внеположности, ограниченности конечного мира.
Конец мировой трагедии так
же предвечно дан, как и
ее начало; само время и все, что в нем протекает, есть лишь один из актов трагедии, болезнь бытия в момент его странствования.
Идея
же греха и вытекающей из него болезненности бытия дана нам до всех категорий, до всякого рационализирования, до самого противоположения субъекта объекту;
она переживается вне времени и пространства, вне законов логики, вне этого мира, данного рациональному сознанию.
И те, которые ограждают свободу совести как формальное, бессодержательное, политическое право, и те, которые политически
же отрицают подобное право и внешне, формально охраняют веру, одинаково чужды свободе и далеки от
ее святости.
Не церковь плоха, а мы плохи: церковь неизменно хранила святыню, мы
же святыню предавали и постоянно
ей изменяли.
Великая правда этого соединения была в том, что языческое государство признало благодатную силу христианской церкви, христианская
же церковь еще раньше признала словами апостола, что «начальствующий носит меч не напрасно», т. е. что власть имеет положительную миссию в мире (независимо от
ее формы).
Религиозное разграничение языческого государства и христианской церкви, принуждения и свободы, закона и благодати есть великая историческая задача, и выполнение
ее столь
же провиденциально, как некогда было провиденциально соединение церкви и государства, взаимопроникновение новозаветной благодати и ветхозаветноязыческого закона.
Плоть
же мира остается неизмененной, о
ней забывают.
Но и видимая плоть Церкви так
же мистична, как и невидимый
ее дух.
Пророчески-апокалиптическая мистика ничего не может значить для субъективно-индивидуалистической мистики переживаний, и так
же мало может быть
она связана с натуралистически-рационалистической мистикой теософии и гностицизма.
Но то
же католичество было очагом культуры и творчества, с ним связана такая красота культуры, что не сравнится с
ней ничто, рожденное в недрах антирелигиозного движения, имевшее менее благородное происхождение.
Аксинье поручили надзор за тирольской коровой, купленной в Москве за большие деньги, но, к сожалению, лишенной всякой способности воспроизведения и потому со времени приобретения не дававшей молока;
ей же на руки отдали хохлатого дымчатого селезня, единственную «господскую» птицу; детям, по причине малолетства, не определили никаких должностей, что, впрочем, нисколько не помешало им совершенно облениться.
Неточные совпадения
А тот… но после всё расскажем, // Не правда ль? Всей
ее родне // Мы Таню завтра
же покажем. // Жаль, разъезжать нет мочи мне: // Едва, едва таскаю ноги. // Но вы замучены с дороги; // Пойдемте вместе отдохнуть… // Ох, силы нет… устала грудь… // Мне тяжела теперь и радость, // Не только грусть… душа моя, // Уж никуда не годна я… // Под старость жизнь такая гадость…» // И тут, совсем утомлена, // В слезах раскашлялась
она.
«Княжна, mon ange!» — «Pachette!» — «—Алина»! — // «Кто б мог подумать? Как давно! // Надолго ль? Милая! Кузина! // Садись — как это мудрено! // Ей-богу, сцена из романа…» — // «А это дочь моя, Татьяна». — // «Ах, Таня! подойди ко мне — // Как будто брежу я во сне… // Кузина, помнишь Грандисона?» // «Как, Грандисон?.. а, Грандисон! // Да, помню, помню. Где
же он?» — // «В Москве, живет у Симеона; // Меня в сочельник навестил; // Недавно сына он женил.
Освободясь от пробки влажной, // Бутылка хлопнула; вино // Шипит; и вот с осанкой важной, // Куплетом мучимый давно, // Трике встает; пред ним собранье // Хранит глубокое молчанье. // Татьяна чуть жива; Трике, // К
ней обратясь с листком в руке, // Запел, фальшивя. Плески, клики // Его приветствуют.
Она // Певцу присесть принуждена; // Поэт
же скромный, хоть великий, //
Ее здоровье первый пьет // И
ей куплет передает.
«Так ты женат! не знал я ране! // Давно ли?» — «Около двух лет». — // «На ком?» — «На Лариной». — «Татьяне!» // «Ты
ей знаком?» — «Я им сосед». — // «О, так пойдем
же». Князь подходит // К своей жене и
ей подводит // Родню и друга своего. // Княгиня смотрит на него… // И что
ей душу ни смутило, // Как сильно ни была
она // Удивлена, поражена, // Но
ей ничто не изменило: // В
ней сохранился тот
же тон, // Был так
же тих
ее поклон.
Два дня ему казались новы // Уединенные поля, // Прохлада сумрачной дубровы, // Журчанье тихого ручья; // На третий роща, холм и поле // Его не занимали боле; // Потом уж наводили сон; // Потом увидел ясно он, // Что и в деревне скука та
же, // Хоть нет ни улиц, ни дворцов, // Ни карт, ни балов, ни стихов. // Хандра ждала его на страже, // И бегала за ним
она, // Как тень иль верная жена.