Неточные совпадения
Я чувствовал
с первых дней войны,
что и Россия и вся Европа вступают в великую неизвестность, в новое историческое измерение.
С давних времен было предчувствие,
что Россия предназначена к чему-то великому,
что Россия — особенная страна, не похожая ни на какую страну мира.
Война 1914 года глубже и сильнее вводит Россию в водоворот мировой жизни и спаивает европейский Восток
с европейским Западом,
чем война 1812 года.
Русская народная жизнь
с ее мистическими сектами, и русская литература, и русская мысль, и жуткая судьба русских писателей, и судьба русской интеллигенции, оторвавшейся от почвы и в то же время столь характерно национальной, все, все дает нам право утверждать тот тезис,
что Россия — страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников, скитальцев и искателей, страна мятежная и жуткая в своей стихийности, в своем народном дионисизме, не желающем знать формы.
С этим связано то,
что все мужественное, освобождающее и оформляющее было в России как бы не русским, заграничным, западноевропейским, французским или немецким или греческим в старину.
Русский народ почти уже готов был примириться
с тем,
что управлять им и цивилизовать его могут только немцы.
Эти апокалиптические, пророчественные ожидания находятся в противоречии
с тем чувством,
что русские уже град свой имеют и
что град этот — «святая Русь».
Религия священства — охранения того,
что есть, сталкивается в духе России
с религией пророчества — взыскания грядущей правды.
Есть тайна особенной судьбы в том,
что Россия
с ее аскетической душой должна быть великой и могущественной.
Все,
что писал Розанов, — писатель богатого дара и большого жизненного значения, — есть огромный биологический поток, к которому невозможно приставать
с какими-нибудь критериями и оценками.
Суть армии,
что она всех нас превращает в женщин, слабых, трепещущих, обнимающих воздух…» (
с. 233—234).
Но
с не меньшим основанием можно было бы утверждать,
что русская душа — мятежная, ищущая, душа странническая, взыскующая нового Града, никогда не удовлетворяющаяся ничем средним и относительным.
Розанов, как и наши радикалы, безнадежно смешивает государство
с правительством и думает,
что государство — это всегда «они», а не «мы».
Противление Розанова христианству может быть сопоставлено лишь
с противлением Ницше, но
с той разницей,
что в глубине своего духа Ницше ближе ко Христу,
чем Розанов, даже в том случае, когда он берет под свою защиту православие.
Великая беда русской души в том же, в
чем беда и самого Розанова, — в женственной пассивности, переходящей в «бабье», в недостатке мужественности, в склонности к браку
с чужим и чуждым мужем.
С миром происходит не то,
что привыкли предвидеть,
что должно было
с ним происходить по традиционным доктринам и теориям.
С этим назначением подлинные православные связывали надежды на то,
что будет отстаиваться независимость церкви и будут сделаны шаги к обновлению церкви.
И только беспредельная приспособляемость русской бюрократии, ее рабья готовность служить
чему угодно может ладить
с темными влияниями.
Централизм реакционный и централизм революционный могут быть в одинаковом несоответствии
с тем,
что совершается в глубине России, в недрах народной жизни.
У русского человека недостаточно сильно сознание того,
что честность обязательна для каждого человека,
что она связана
с честью человека,
что она формирует личность.
Русский человек не идет путями святости, никогда не задается такими высокими целями, но он поклоняется святым и святости,
с ними связывает свою последнюю любовь, возлагается на святых, на их заступничество и предстательство, спасается тем,
что русская земля имеет так много святынь.
Приходится
с грустью сказать,
что святая Русь имеет свой коррелятив в Руси мошеннической.
Даже толстовское непротивление, убегающее от всего,
что связано
с национальностью, оказывается глубоко национальным, русским.
Боятся,
что европейская техника, машина, развитие промышленности, новые формы общественности, формально схожие
с европейскими, могут убить своеобразие русского духа, обезличить Россию.
Но германское сознание у Фихте, у старых идеалистов и романтиков, у Р. Вагнера и в наше время у Древса и Чемберлена
с такой исключительностью и напряженностью переживает избранность германской расы и ее призванность быть носительницей высшей и всемирной духовной культуры,
что это заключает в себе черты мессианизма, хотя и искаженного.
Можно
с негодованием относиться к некоторым сторонам колониальной политики и все же признавать,
что она способствует мировому объединению культуры.
Уже одно то,
что нынешняя война
с роковой неизбежностью ставит вопрос о существовании Турции, о разделе ее наследства, выводит за пределы европейских горизонтов.
Россия не стремится к колониям, потому
что в ней самой есть огромные азиатские колонии,
с которыми предстоит еще много дела.
Для того, кто смотрит на мировую борьбу
с точки зрения философии истории, должно быть ясно,
что ныне разыгрывается один из актов всемирно-исторической драмы Востока и Запада.
Не случайно,
что пожар мировой войны начался
с Балкан, и оттуда всегда шла угроза европейскому миру.
На более глубокую почву должна быть поставлена та истина,
что величайшие достижения человеческой общественности связаны
с творческой властью человека над природой, т. е.
с творчески-активным обращением к космической жизни, как в познании, так и в действии.
Марксизм верил,
что можно до конца рационализировать общественную жизнь и привести ее к внешнему совершенству, не считаясь ни
с теми энергиями, которые есть в бесконечном мире над человеком и вокруг него.
Все социальные учения XIX века были лишены того сознания,
что человек — космическое существо, а не обыватель поверхностной общественности на поверхности земли,
что он находится в общении
с миром глубины и
с миром высоты.
Поистине проблемы, связанные
с Индией, Китаем или миром мусульманским,
с океанами и материками, более космичны по своей природе,
чем замкнутые проблемы борьбы партий и социальных групп.
В нашем союзе
с Францией есть что-то более глубокое,
чем расчеты международной политики.
Русская душа больше связывает себя
с заступничеством Богородицы,
чем с путем Христовых страстей,
с переживанием Голгофской жертвы.
Он начинает
с того,
что отвергает мир, не принимает извне, объективно данного ему бытия, как не критической реальности.
Мир изначально предстоит германцу темным и хаотическим, он ничего не принимает, ни к
чему и ни к кому в мире не относится
с братским чувством.
Внутренно осмыслить войну можно лишь
с монистической, а не дуалистической точки зрения, т. е. увидав в ней символику того,
что происходит в духовной действительности.
Война лишь проявляет зло, она выбрасывает его наружу. Внешний факт физического насилия и физического убийства нельзя рассматривать, как самостоятельное зло, как источник зла. Глубже лежат духовное насилие и духовное убийство. А способы духовного насилия очень тонки и
с трудом уловимы. Иные душевные движения и токи, иные слова, иные чувства и действия, не имеющие признаков физического насилия, более убийственны и смертоносны,
чем грубое физическое насилие и разрушение.
И мы постоянно ошибаемся, думая,
что снимаем
с себя ответственность или не принимаем ее вовсе.
Болезненно трудно расставаться
с привычным строем жизни,
с тем,
что казалось уже органически вечным.
Сама любовь иногда обязывает быть твердым и жестким, не бояться страдания, которое несет
с собой борьба за то,
что любишь.
Нужно признать,
что война одинаково может быть оправдана
с двух сторон.
Мне неприятен весь нравственный склад германца, противен его формалистический пафос долга, его обоготворение государства, и я склонен думать,
что славянская душа
с трудом может переносить самые нравственные качества германцев, их нравственную идею устроения жизни.
Но это менее всего означает,
что война подлежит расценке
с точки зрения моральных прерогатив противников.
Толстой
с такой легкостью радикально отверг историю и все историческое, потому
что он не верит в ее реальность и видит в ней лишь случайную и хаотическую кучу мусора.
Представитель
с.-д. принципиально заявил,
что социал-демократы отказываются от участия в военно-морской комиссии и не берут на себя ответственности за оборону страны, так как в обороне должен участвовать весь народ.
С таким же успехом он мог бы сказать,
что должно участвовать все человечество и даже весь животный и растительный мир.
Быть может, после этой войны будет лучше понятно,
что случилось
с человечеством после властного вступления машины в его жизнь.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б в моей лишь было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! —
что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как
с вашим сердцем и умом // Быть чувства мелкого рабом?
Бывало, льстивый голос света // В нем злую храбрость выхвалял: // Он, правда, в туз из пистолета // В пяти саженях попадал, // И то сказать,
что и в сраженье // Раз в настоящем упоенье // Он отличился, смело в грязь //
С коня калмыцкого свалясь, // Как зюзя пьяный, и французам // Достался в плен: драгой залог! // Новейший Регул, чести бог, // Готовый вновь предаться узам, // Чтоб каждым утром у Вери // В долг осушать бутылки три.
То был приятный, благородный, // Короткий вызов, иль картель: // Учтиво,
с ясностью холодной // Звал друга Ленский на дуэль. // Онегин
с первого движенья, // К послу такого порученья // Оборотясь, без лишних слов // Сказал,
что он всегда готов. // Зарецкий встал без объяснений; // Остаться доле не хотел, // Имея дома много дел, // И тотчас вышел; но Евгений // Наедине
с своей душой // Был недоволен сам собой.
Что ж, если вашим пистолетом // Сражен приятель молодой, // Нескромным взглядом, иль ответом, // Или безделицей иной // Вас оскорбивший за бутылкой, // Иль даже сам в досаде пылкой // Вас гордо вызвавший на бой, // Скажите: вашею душой // Какое чувство овладеет, // Когда недвижим, на земле // Пред вами
с смертью на челе, // Он постепенно костенеет, // Когда он глух и молчалив // На ваш отчаянный призыв?
Так мысль ее далече бродит: // Забыт и свет и шумный бал, // А глаз меж тем
с нее не сводит // Какой-то важный генерал. // Друг другу тетушки мигнули, // И локтем Таню враз толкнули, // И каждая шепнула ей: // «Взгляни налево поскорей». — // «Налево? где?
что там такое?» — // «Ну,
что бы ни было, гляди… // В той кучке, видишь? впереди, // Там, где еще в мундирах двое… // Вот отошел… вот боком стал… — // «Кто? толстый этот генерал?»