Хотя я очень многим обязан немецкой идеалистической философии, но я никогда не был ей школьно привержен и никогда в таком смысле не принадлежал ни к какой школе.
Прежде чем был учрежден общий академический паек, который очень многие получили, был дан паек двенадцати наиболее известным писателям, которых в шутку называли бессмертными.
Мне очень не нравилось, что эта литературная среда так легко приспособлялась к характеру революционной атмосферы 1905–1906 годов, в которой было много дурного.
Я тогда уже пережил внутреннее потрясение, осмыслил для себя события и начал проявлять большую активность, читал много лекций, докладов, много писал, спорил, был очень деятелен в Союзе писателей, основал Вольную академию духовной культуры.
Очень походит многое из того, что он говорит о способах усвоения немцами западного рационализма, западной техники и индустриализации, на то, что я не раз писал о способах усвоения всего этого русским народом.
Много раз в моей жизни у меня бывала странная переписка с людьми, главным образом с женщинами, часто с такими, которых я так никогда и не встретил. В парижский период мне в течение десяти лет писала одна фантастическая женщина, настоящего имени которой я так и не узнал и которую встречал всего раза три. Это была женщина очень умная, талантливая и оригинальная, но близкая к безумию. Другая переписка из-за границы приняла тяжелый характер. Это особый мир общения.
Этот элемент мстительной эсхатологии очень силен в книге Эноха, он есть и в христианском Апокалипсисе, он есть у блаженного Августина, у Кальвина и многих других.
Я очень ценил и ценю многие мотивы русской религиозной мысли: преодоление судебного понимания христианства, истолкование христианства как религии Богочеловечества, как религии свободы, любви, милосердия и особой человечности, более, чем в западной мысли выраженное эсхатологическое сознание, чуждость инфернальной идее предопределения, искание всеобщего спасения, искание Царства Божьего и правды Его.
Выдержки из русской классики со словосочетанием «очень много»
Я думал уж о форме плана // И как героя назову; // Покамест моего романа // Я кончил первую главу; // Пересмотрел всё это строго; // Противоречий очень много, // Но их исправить не хочу; // Цензуре долг свой заплачу // И журналистам на съеденье // Плоды трудов моих отдам; // Иди же к невским берегам, // Новорожденное творенье, // И заслужи мне славы дань: // Кривые толки, шум и брань!
— Здесь он еще что-то хотел выразить, но, заметивши, что несколько зарапортовался, ковырнул только рукою в воздухе и продолжал: — Тогда, конечно, деревня и уединение имели бы очень много приятностей.
Наполеон его ужасно увлек, то есть собственно увлекло его то, что очень многие гениальные люди на единичное зло не смотрели, а шагали через, не задумываясь.
Но дружбы нет и той меж нами. // Все предрассудки истребя, // Мы почитаем всех нулями, // А единицами — себя. // Мы все глядим в Наполеоны; // Двуногих тварей миллионы // Для нас орудие одно, // Нам чувство дико и смешно. // Сноснее многих был Евгений; // Хоть он людей, конечно, знал // И вообще их презирал, — // Но (правил нет без исключений) // Иных он очень отличал // И вчуже чувство уважал.
Гораздо легче изображать характеры большого размера: там просто бросай краски со всей руки на полотно, черные палящие глаза, нависшие брови, перерезанный морщиною лоб, перекинутый через плечо черный или алый, как огонь, плащ — и портрет готов; но вот эти все господа, которых много на свете, которые с вида очень похожи между собою, а между тем как приглядишься, увидишь много самых неуловимых особенностей, — эти господа страшно трудны для портретов.
— Ваше сиятельство, ей-богу, этак нельзя называть, тем более что из <них> есть многие весьма достойные. Затруднительны положенья человека, ваше сиятельство, очень, очень затруднительны. Бывает так, что, кажется, кругом виноват человек: а как войдешь — даже и не он.
Чтоб это сколько-нибудь изъяснить, следовало бы сказать многое о самих дамах, об их обществе, описать, как говорится, живыми красками их душевные качества; но для автора это очень трудно.
Ведь если очень страстно хочешь все забыть, все и забывается или, по крайней мере, замутняется до неузнаваемости. Интересно то, что если страстно, напряженно забываешь постыдное, оно и окружающими скорее забывается, быстрее превращается в полузабытую легенду.