Неточные совпадения
И возможно, что
будет еще
новая Россия.
«Как рыцарь
был первообразом мира феодального, так купец стал первообразом
нового мира; господа заменились хозяевами».
Вот как выражает Белинский свою социальную утопию, свою
новую веру: «И настанет время, — я горячо верю этому, настанет время, когда никого не
будут жечь, никому не
будут рубить головы, когда преступник, как милости и спасения,
будет молить себе конца, и не
будет ему казни, но жизнь останется ему в казнь, как теперь смерть; когда не
будет бессмысленных форм и обрядов, не
будет договоров и условий на чувства, не
будет долга и обязанностей, и воля
будет уступать не воле, а одной любви; когда не
будет мужей и жен, а
будут любовники и любовницы, и когда любовница придет к любовнику и скажет: „я люблю другого“, любовник ответит: „я не могу
быть счастлив без тебя, я
буду страдать всю жизнь, но ступай к тому, кого ты любишь“, и не примет ее жертвы, если по великодушию она захочет остаться с ним, но, подобно Богу, скажет ей: хочу милости, а не жертв…
Освобождение человеческой активности в
новой истории
было необходимо для осуществления Богочеловечества.
На почве русского православия, взятого не в его официальной форме,
быть может, возможно раскрытие
нового учения о человеке, а значит, и об истории и обществе.
Было уже сказано, что
новый девиз Белинского
был: «Социальность, социальность или смерть».
Это
была проповедь
новой морали.
Вопрос о социализме, русский вопрос об устройстве человечества по
новому штату
есть религиозный вопрос, вопрос о Боге и бессмертии.
Даже революционно-социалистическое направление, которое не
было анархическим, не представляло себе, после торжества революции, взятия власти в свои руки и организации
нового государства.
Уже в конце века и в начале
нового века странный мыслитель Н. Федоров, русский из русских, тоже
будет обосновывать своеобразный анархизм, враждебный государству, соединенный, как у славянофилов, с патриархальной монархией, которая не
есть государство, и раскроет самую грандиозную и самую радикальную утопию, какую знает история человеческой мысли.
В этом
была доля истины, но это значит лишь, что богословие Хомякова пыталось творчески осмыслить весь духовный опыт вековой
новой истории.
У него не
было ожидания
нового откровения Св.
Это значит, что Вл. Соловьев
был сверхконфессионален, верил в возможность
новой эпохи в истории христианства.
В нем
было веяние
нового духа, на него имел влияние западный христианский гуманизм, Арндт и др.
Новым у него
был исключительный интерес к вопросу об отношении православия к современности, так и называется одна из его книг [См. его книги «Об отношении православия к современности» и «О современных потребностях мысли и жизни, особенно русской».].
Новым в творческой религиозной мысли, столь отличной от мертвящей схоластики,
было ожидание, не всегда открыто выраженное,
новой эпохи в христианстве, эпохи Св.
Церковь не
есть Царство Божье, церковь явилась в истории и действовала в истории, она не означает преображения мира, явления
нового неба и
новой земли.
Но интереснее всего, что самое христианство Достоевского
было обращено к грядущему, к
новой завершающей эпохе в христианстве.
Старец Зосима
был пророчеством о
новом старчестве, он совсем не походил на оптинского старца Амвросия, и оптинские старцы не признали его своим [Наибольшее влияние на Достоевского имел образ св. Тихона Задонского, который
был христианским гуманистом в стиле XVIII в.].
Алеша Карамазов
был пророчеством о
новом типе христианина, и он мало походил на обычный тип православия.
Но К. Леонтьев
был прав, когда говорил, что православие Достоевского не традиционное, не его византийско-монашеское православие, а
новое, в которое входит гуманитаризм.
Чешковский
был, конечно, большим оптимистом, он
был полон надежды на скорое наступление
нового эона, хотя вокруг
были малоотрадные события.
Сходство
было в том, что должна наступить
новая эпоха в христианстве, что предстоит
новое излияние Св.
Церковь
Нового завета
есть лишь символический образ вечной Церкви.
Старые формы революционного социалистического движения казались изжитыми, и нужно
было искать
новых форм.
Было чувство, что начинается
новая эра.
Было движение к
новому, небывшему.
Собрания
были очень живыми и интересными,
новыми по общению людей разных, совершенно разобщенных миров и по темам.
Для представителей духовенства христианство давно стало повседневной прозой, искавшие же
нового христианства хотели, чтобы оно
было поэзией.
И
новое христианство
будет не более плотским, а более духовным.
Символисты сознавали себя
новым течением и
были в конфликте с представителями старой литературы.
Это
было ожидание не только совершенно
новой коллективной символической культуры, но также и ожидание грядущей революции.
Меня называли модернистом, и это верно в том смысле, что я верил и верю в возможность
новой эпохи в христианстве, — эпохи Духа, которая и
будет творческой эпохой.
Вместе с тем я раскрывал трагедию человеческого творчества, которая заключается в том, что
есть несоответствие между творческим замыслом и творческим продуктом; человек творит не
новую жизнь, не
новое бытие, а культурные продукты.
Политически журнал
был левого, радикального направления, но он впервые в истории русских журналов соединял такого рода социально-политические идеи с религиозными исканиями, метафизическим миросозерцанием и
новыми течениями в литературе.
То
было очень интересное и напряженное время, когда для наиболее культурной части интеллигенции раскрывались
новые миры, когда души освобождались для творчества духовной культуры.
У деятелей ренессанса, открывавших
новые миры,
была слабая нравственная воля и
было слишком много равнодушия к социальной стороне жизни.
Некоторое время после революции 1917 г. значительная часть духовенства и мирян, почитавших себя особенно православными,
была настроена контрреволюционно, и только после появились священники
нового типа.
Русское революционное движение, русская устремленность к
новой социальности оказались сильнее культурно-ренессансного движения; движение опиралось на поднимающиеся снизу массы и
было связано с сильными традициями XIX в.
Неточные совпадения
Повесил их небось?» // — Повесил —
есть и
новые, — // Сказал Яким — и смолк.
— По-нашему ли, Климушка? // А Глеб-то?.. — // Потолковано // Немало: в рот положено, // Что не они ответчики // За Глеба окаянного, // Всему виною: крепь! // — Змея родит змеенышей. // А крепь — грехи помещика, // Грех Якова несчастного, // Грех Глеба родила! // Нет крепи — нет помещика, // До петли доводящего // Усердного раба, // Нет крепи — нет дворового, // Самоубийством мстящего // Злодею своему, // Нет крепи — Глеба
нового // Не
будет на Руси!
Хозяйка не ответила. // Крестьяне, ради случаю, // По
новой чарке
выпили // И хором песню грянули // Про шелковую плеточку. // Про мужнину родню.
У батюшки, у матушки // С Филиппом побывала я, // За дело принялась. // Три года, так считаю я, // Неделя за неделею, // Одним порядком шли, // Что год, то дети: некогда // Ни думать, ни печалиться, // Дай Бог с работой справиться // Да лоб перекрестить. //
Поешь — когда останется // От старших да от деточек, // Уснешь — когда больна… // А на четвертый
новое // Подкралось горе лютое — // К кому оно привяжется, // До смерти не избыть!
— По времени Шалашников // Удумал штуку
новую, // Приходит к нам приказ: // «Явиться!» Не явились мы, // Притихли, не шелохнемся // В болотине своей. //
Была засу́ха сильная, // Наехала полиция,