Неточные совпадения
Между
тем как
люди нашей эпохи очень склонны оперировать любого великого писателя, подозревая в нем рак или другую скрытую болезнь.
Достоевского мучит не столько
тема о Боге, сколько
тема о
человеке и его судьбе, его мучит загадка человеческого духа.
Он не как язычник, не как природный
человек решает
тему о Боге, а как христианин, как духовный
человек решает
тему о
человеке.
Людей связывают не только
те отношения и узы, которые видны при дневном свете сознания.
Особенность его гения была такова, что ему удалось до глубины поведать в своем творчестве о собственной судьбе, которая есть вместе с
тем мировая судьба
человека.
И это верно лишь в
том смысле, что он был и оставался русским
человеком, органически связанным с русским народом.
Кончается же этот процесс позитивизмом, агностицизмом и материализмом,
то есть совершенным обездушиванием
человека и мира.
Он принимал Бога,
человека и мир через все муки раздвоения и
тьму.
Тема эта —
человек и его судьба.
И у него
человек не принадлежит уже
тому объективному космическому порядку, которому принадлежал
человек Данте.
Духовная жизнь возвращается
человеку, но из глубины, изнутри, через
тьму, через чистилище и ад.
Это бы еще ничего, но обидно
то, что ведь непременно последователей найдет; так
человек устроен.
И все
то от самой пустейшей причины, которой бы, кажется, и упоминать не стоит; именно от
того, что
человек, всегда и везде, кто бы он ни был, любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и положительно должно.
Человек пожелает самого пагубного вздора, самой неэкономической бессмылицы, единственно для
того, чтобы ко всему этому положительному благоразумию примешать свой пагубный фантастический элемент.
Именно свои фантастические мечты, свою пошлейшую глупость пожелает удержать за собой единственно для
того, чтобы самому себе подтвердить, что
люди все еще
люди, а не фортепианные клавиши».
Я верю в это, я отвечаю за это, потому что ведь все дело-то человеческое, кажется, и действительно в
том только и состоит, чтобы
человек поминутно доказывал себе, что он
человек, а не штифтик» (курсив мой. — Н.Б.).
То, что отрицает подпольный
человек в своей диалектике, отрицает и сам Достоевский в своем положительном миросозерцании.
Если нет Бога, если он сам бог,
то нет и
человека,
то погибает и его образ.
Но одно остается несомненным: нет возврата к
тому подневольному, принудительно рационализированному сознанию, против которого восстает подпольный
человек.
Это раздвоение и поляризация человеческой природы, это трагическое движение, идущее в самую духовную глубину, в самые последние пласты, не связано ли у Достоевского с
тем, что он призван был в конце новой истории, у порога какой-то новой мировой эпохи раскрыть в
человеке борьбу начал Богочеловеческих и человекобожеских, Христовых и антихристовых, неведомую прежним эпохам, в которых зло являлось в более элементарной и простой форме?
Тема о
человеке и его судьбе для Достоевского есть прежде всего
тема о свободе.
Человек начинает с
того, что бунтующе заявляет о своей свободе, готов на всякое страдание, на безумие, лишь бы чувствовать себя свободным.
И вместе с
тем человек ищет последней, предельной свободы.
Когда мы говорим, что
человек должен освободить себя от низших стихий, от власти страстей, должен перестать быть рабом самого себя и окружающего мира,
то мы имеем в виду вторую свободу.
Достоевский предоставляет
человеку идти путем свободного принятия
той Истины, которая должна сделать
человека окончательно свободным.
На нем блуждает
человек, соблазненный призрачными видениями, обманчивым светом, завлекающим в еще большую
тьму.
Не внешняя кара ожидает
человека, не закон извне налагает на
человека свою тяжелую руку, а изнутри, имманентно раскрывающееся Божественное начало поражает человеческую совесть, от опаляющего огня Божьего сгорает
человек в
той тьме и пустоте, которую он сам избрал себе.
Если нет ничего выше самого
человека,
то нет и
человека.
Если все дозволено
человеку,
то свобода человеческая переходит в рабствование самому себе.
Христос и есть последняя свобода, не
та беспредметная, бунтующая и самозамыкающаяся свобода, которая губит
человека, истребляет его образ, но
та содержательная свобода, которая утверждает образ
человека в вечности.
Если так свободен
человек,
то не все ли дозволено, не разрешено ли какое угодно преступление во имя высших целей, вплоть до отцеубийства, не равноценен ли идеал Мадонский и идеал содомский, не должен ли
человек стремиться к
тому, чтобы самому стать богом?
Если нет свободы как последней тайны миротворения,
то мир этот с его муками и страданиями, со слезами невинно замученных
людей не может быть принят.
Если
человек есть лишь пассивный рефлекс внешней социальной среды, если он не ответственное существо,
то нет
человека и нет Бога, нет свободы, нет зла и нет добра.
Человек сам не может примириться с
тем, что он не ответствен за зло и преступление, что он не свободное существо, не дух, а отражение социальной среды.
Зло есть знак
того, что есть внутренняя глубина в
человеке.
Если существует
человек, человеческая личность в измерении глубины,
то зло имеет внутренний источник, оно не может быть результатом случайных условий внешней среды.
Если нет Бога, если сам
человек бог,
то все дозволено.
Может ли необыкновенный
человек, призванный послужить человечеству, убить самое ничтожное и самое безобразное человеческое существо, отвратительную старушонку-процентщицу, которая ничего, кроме зла, не причиняет
людям, для
того чтобы этим открыть себе путь в будущем к облагодетельствованию человечества.
Тема Раскольникова означает уже кризис гуманизма, конец гуманистической морали, гибель
человека от самоутверждения
человека.
Нет, уж если
человек не образ и подобие Божие, а образ и подобие обезьянье,
то любить друг друга не будут,
то будут истреблять друг друга,
то разрешат себе всякое убийство и всякую жестокость.
И если он
человек, который будет еще иметь свою судьбу,
то он должен пройти через огненное покаяние, через безумие.
Достоевский хотел сказать, что всякий
человек и его жизнь в
том лишь случае имеет безусловное значение и не допускает обращения с ним как со средством для каких-либо идей или интересов, если он — бессмертное существо.
Не только «дальний» — высшая «идея», не только «необыкновенные»
люди, как Раскольников, Ставрогин, Иван Карамазов, имеют безусловное значение, но и «ближний», будь
то Мармеладов, Лебядкин, Снигирев или отвратительная старушонка-процентщица, — имеют безусловное значение.
И устами Алеши он ответил на вопрос Ивана, согласился ли бы он «возвести здание судьбы человеческой с целью в финале осчастливить
людей, дать им, наконец, мир и покой», если бы «для этого необходимо и неминуемо предстояло замучить всего лишь одно крохотное созданьице, вот
того самого ребеночка, бившего себя кулачком в грудь, и на неотмщенных слезах его основать это здание», — «нет, не согласился бы».
Он берет
человека в
тот момент его судьбы, когда пошатнулись уже все устои жизни.
В творчестве Достоевского есть лишь одна
тема — трагическая судьба
человека, судьба свободы
человека.
Достоевский недостаточно сознавал, что природа
человека — андрогинна, как
то открывалось великим мистикам, Якову Бёме и другим.
И глубока у него была только постановка
темы, что женщина — судьба
человека, Но он сам оставался разъединенным с женской природой и познал до глубины лишь раздвоение.
И, быть может, все несчастье Мышкина в
том, что он слишком был подобен ангелу и недостаточно был
человеком, не до конца
человеком.
Поэтому образ Мышкина стоит в стороне от
тех образов Достоевского, в которых он изображает судьбу
человека.
Неточные совпадения
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я в
то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный ум. // Я был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; // В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и
людей // На самом утре наших дней.
Быть можно дельным
человеком // И думать о красе ногтей: // К чему бесплодно спорить с веком? // Обычай деспот меж
людей. // Второй Чадаев, мой Евгений, // Боясь ревнивых осуждений, // В своей одежде был педант // И
то, что мы назвали франт. // Он три часа по крайней мере // Пред зеркалами проводил // И из уборной выходил // Подобный ветреной Венере, // Когда, надев мужской наряд, // Богиня едет в маскарад.
Вы согласитесь, мой читатель, // Что очень мило поступил // С печальной Таней наш приятель; // Не в первый раз он тут явил // Души прямое благородство, // Хотя
людей недоброхотство // В нем не щадило ничего: // Враги его, друзья его // (Что, может быть, одно и
то же) // Его честили так и сяк. // Врагов имеет в мире всяк, // Но от друзей спаси нас, Боже! // Уж эти мне друзья, друзья! // Об них недаром вспомнил я.
В самом деле, необыкновенно странны были своею противуположностью
те чувства, которые родились в сердцах троих беседовавших
людей.
Он был недоволен поведением Собакевича. Все-таки, как бы
то ни было,
человек знакомый, и у губернатора, и у полицеймейстера видались, а поступил как бы совершенно чужой, за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич все еще стоял на крыльце и, как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.