Те, которые в своем человеческом своеволии и человеческом самоутверждении претендовали жалеть и
любить человека более, чем его жалеет и любит Бог, которые отвергли Божий мир, возвратили билет свой Богу и хотели сами создать лучший мир, без страданий и зла, с роковой неизбежностью приходят к царству шигалевщины.
Старец Оптиной Пустыни не мог, вероятно, бы сказать: «Братья, не бойтесь греха людей,
любите человека и во грехе его, ибо сие есть уже подобие Божеской любви и есть верх любви на земле.
Неточные совпадения
И все то от самой пустейшей причины, которой бы, кажется, и упоминать не стоит; именно от того, что
человек, всегда и везде, кто бы он ни был,
любил действовать так, как хотел, а вовсе не так, как повелевали ему разум и выгода; хотеть же можно и против собственной выгоды, а иногда и положительно должно.
«Не потому ли, может быть,
человек так
любит разрушение и хаос, что сам инстинктивно боится достигнуть цели и довершить созидаемое здание.
Ведь, может быть,
человек любит не одно благоденствие, может быть, он равно настолько же
любит страдание, до страсти…
Он глубже видел, чем Вл. Соловьев, который острил о русских нигилистах, приписывая им формулу:
человек произошел от обезьяны, поэтому будем
любить друг друга.
Нет, уж если
человек не образ и подобие Божие, а образ и подобие обезьянье, то
любить друг друга не будут, то будут истреблять друг друга, то разрешат себе всякое убийство и всякую жестокость.
К самому Достоевскому применимы слова Великого Инквизитора: «Ты взял все, что было необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам
людям, а потому поступил как бы не
любя их вовсе».
В своем раздвоении, разорванности и развратности
человек замыкается в своем «я», теряет способность к соединению с другим, «я»
человека начинает разлагаться, он
любит не другого, а самую любовь.
В гениальной по силе прозрения утопии грядущего, рассказанной Версиловым,
люди прилепляются друг к другу и
любят друг друга, потому что исчезла великая идея Бога и бессмертия.
Человек прежде всего должен
любить Бога.
Его образ и подобие мы должны
любить в каждом
человеке.
Он не
любил «революцию», потому что она ведет к рабству
человека, к отрицанию свободы духа.
И Великий Инквизитор обвиняет Христа в том, что, обременив
людей непосильной свободой, Он поступил как бы не
любя их.
И вот вместо твердых основ для успокоения совести человеческой раз и навсегда, Ты взял все, что есть необычайного, гадательного и неопределенного, взял все, что было не по силам
людей, а потому поступил как бы и не
любя их вовсе».
Хлестаков. Покорно благодарю. Я сам тоже — я не
люблю людей двуличных. Мне очень нравится ваша откровенность и радушие, и я бы, признаюсь, больше бы ничего и не требовал, как только оказывай мне преданность и уваженье, уваженье и преданность.
— Любовь тоже требует героизма. А я — не могу быть героиней. Варвара — может. Для нее любовь — тоже театр. Кто-то, какой-то невидимый зритель спокойно любуется тем, как мучительно
любят люди, как они хотят любить. Маракуев говорит, что зритель — это природа. Я — не понимаю… Маракуев тоже, кажется, ничего не понимает, кроме того, что любить — надо.
Стало быть, он знает, как
любят люди курить, знает, стало быть, и как любят люди свободу, свет, знает, как любят матери детей и дети мать.
Неточные совпадения
Гм! гм! Читатель благородный, // Здорова ль ваша вся родня? // Позвольте: может быть, угодно // Теперь узнать вам от меня, // Что значит именно родные. // Родные
люди вот какие: // Мы их обязаны ласкать, //
Любить, душевно уважать // И, по обычаю народа, // О Рождестве их навещать // Или по почте поздравлять, // Чтоб остальное время года // Не думали о нас они… // Итак, дай Бог им долги дни!
Опершись на плотину, Ленский // Давно нетерпеливо ждал; // Меж тем, механик деревенский, // Зарецкий жернов осуждал. // Идет Онегин с извиненьем. // «Но где же, — молвил с изумленьем // Зарецкий, — где ваш секундант?» // В дуэлях классик и педант, //
Любил методу он из чувства, // И
человека растянуть // Он позволял — не как-нибудь, // Но в строгих правилах искусства, // По всем преданьям старины // (Что похвалить мы в нем должны).
— Зачем же так неблагосклонно // Вы отзываетесь о нем? // За то ль, что мы неугомонно // Хлопочем, судим обо всем, // Что пылких душ неосторожность // Самолюбивую ничтожность // Иль оскорбляет, иль смешит, // Что ум,
любя простор, теснит, // Что слишком часто разговоры // Принять мы рады за дела, // Что глупость ветрена и зла, // Что важным
людям важны вздоры, // И что посредственность одна // Нам по плечу и не странна?
А что? Да так. Я усыпляю // Пустые, черные мечты; // Я только в скобках замечаю, // Что нет презренной клеветы, // На чердаке вралем рожденной // И светской чернью ободренной, // Что нет нелепицы такой, // Ни эпиграммы площадной, // Которой бы ваш друг с улыбкой, // В кругу порядочных
людей, // Без всякой злобы и затей, // Не повторил стократ ошибкой; // А впрочем, он за вас горой: // Он вас так
любит… как родной!
Учителей у него было немного: большую часть наук читал он сам. И надо сказать правду, что, без всяких педантских терминов, огромных воззрений и взглядов, которыми
любят пощеголять молодые профессора, он умел в немногих словах передать самую душу науки, так что и малолетнему было очевидно, на что именно она ему нужна, наука. Он утверждал, что всего нужнее
человеку наука жизни, что, узнав ее, он узнает тогда сам, чем он должен заняться преимущественнее.