Заночевали мы по ту сторону Сихотэ-Алиня, на границе лесных насаждений. Ночью было сыро и холодно; мы почти не спали. Я все время кутался в одеяло и никак не мог согреться. К утру небо затянулось тучами, и начал накрапывать дождь.
Бивак наш был не из числа удачных: холодный резкий ветер всю ночь дул с запада по долине, как в трубу. Пришлось спрятаться за вал к морю. В палатке было дымно, а снаружи холодно. После ужина все поспешили лечь спать, но я не мог уснуть — все прислушивался к шуму прибоя и думал о судьбе, забросившей меня на берег Великого океана.
Мы так устали за день, что не пошли дальше и остались здесь ночевать. Внутри фанзы было чисто, опрятно. Гостеприимные китайцы уступили нам свои места на канах и вообще старались всячески услужить. На улице было темно и холодно; со стороны моря доносился шум прибоя, а в фанзе было уютно и тепло…
После полудня пурга разыгралась со всей силой. Хотя мы были и защищены утесами и палаткой, однако это была ненадежная защита. То становилось жарко и дымно, как на пожаре, когда ветер дул нам в лицо, то холодно, когда пламя отклонялось в противоположную сторону.
От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце, как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей понять, что догадался о ее любви к нему, да еще, может быть, догадался невпопад. Это уже в самом деле была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то как неуклюже! Он просто фат.
Он говорил всегда спокойно, голосом честного и строгого судьи, и хотя — даже говоря о страшном — улыбался тихой улыбкой сожаления, — но его глаза блестели холодно и твердо.