Неточные совпадения
Обычно происходило так, что во всех его делах ему сопутствовала удача; но в эти три последние дня обстоятельства складывались крайне неблагоприятно, даже враждебно. Как человек, вся недолгая жизнь которого
была похожа на огромную, опасную, страшно азартную игру, он знал эти внезапные перемены счастья и умел считаться с ними — ставкою в игре
была сама жизнь, своя и чужая, и уже одно это приучило его к вниманию, быстрой сообразительности и холодному, твердому расчету.
Одна за другою
были отрезаны от него конспиративные квартиры, где он мог бы укрыться; оставались еще свободными некоторые улицы, бульвары и рестораны, но страшная усталость от двухсуточной бессонницы и крайней напряженности внимания представляла новую опасность: он мог заснуть где-нибудь на бульварной скамейке, или даже на извозчике, и самым нелепым образом, как пьяный, попасть в участок.
Подготовкою к убийству в течение продолжительного времени
была занята вся их небольшая организация, и «честь» бросить последнюю решительную бомбу
была предоставлена именно ему.
Необходимо
было продержаться во что бы то ни стало.
Он уже и раньше прибег бы к этому не совсем, впрочем, надежному средству, если бы не некоторое осложняющее обстоятельство: в свои двадцать шесть лет он
был девственником, совсем не знал женщин как таковых и никогда не бывал в публичных домах.
И теперь, поставленный в необходимость так близко столкнуться с женщиной, которая занимается любовью как ремеслом,
быть может, увидеть ее голою — он предчувствовал целый ряд своеобразных и чрезвычайно неприятных неловкостей.
Но во всяком случае это
было неприятно, как бывает иногда неприятна какая-нибудь противная мелочь, через которую необходимо перейти.
Но другого выбора не
было. И он уже шатался от усталости.
Было еще совсем рано, когда он приехал, около десяти часов, но большая белая зала с золочеными стульями и зеркалами
была готова к принятию гостей, и все огни горели. Возле фортепиано с поднятой крышкой сидел тапер, молодой, очень приличный человек в черном сюртуке, — дом
был из дорогих, — курил, осторожно сбрасывая пепел с папиросы, чтобы не запачкать платье, и перебирал ноты; и в углу, ближнем к полутемной гостиной, на трех стульях подряд, сидели три девушки и о чем-то тихо разговаривали.
Когда он вошел с хозяйкой, две девушки встали, а третья осталась сидеть; и те, которые встали,
были сильно декольтированы, а на сидевшей
было глухое черное платье.
И те две смотрели на него прямо, с равнодушным и усталым вызовом, а эта отвернулась, и профиль у нее
был простой и спокойный, как у всякой порядочной девушки, которая задумалась.
И потому, что она молчала и думала, и потому, что она не смотрела на него, и потому, что у нее только одной
был вид порядочной женщины, — он выбрал ее.
Он никогда раньше не бывал в домах терпимости и не знал, что в каждом хорошо поставленном доме
есть одна, даже две такие женщины: одеты они бывают в черное, как монахини или молодые вдовы, лица у них бледные, без румян и даже строгие; и задача их — давать иллюзию порядочности тем, кто ее ищет.
— Тут музыка
будет. Танцевать
будем.
Он начинал ей нравиться. У него
было широкое, скуластое лицо, сплошь выбритое; щеки и узкая полоска над твердыми, четко обрисованными губами слегка синели, как это бывает у очень черноволосых бреющихся людей.
Были красивы и темные глаза, хотя во взгляде их
было что-то слишком неподвижное, и ворочались они в своих орбитах медленно и тяжело, точно каждый раз проходили очень большое расстояние. Но, хотя и бритый и очень развязный, на актера он не
был похож, а скорее на обрусевшего иностранца, на англичанина.
Особенно бледен казался под верхним светом электрической люстры его упрямый лоб и твердые выпуклости щек; а вместо глаз и у него и у девушки
были черные, несколько таинственные, но красивые провалы.
И так необычна
была их черная, строгая пара среди белых стен, в широкой золоченой раме зеркала, что он в изумлении остановился и подумал: как жених и невеста.
Впрочем, от бессонницы, вероятно, и от усталости соображал он плохо, и мысли
были неожиданные, нелепые; потому что в следующую минуту, взглянув на черную, строгую, траурную пару, подумал: как на похоронах.
Но и то и другое
было одинаково неприятно.
Но он не ответил и решительно пошел дальше, увлекая девушку, четко постукивавшую по паркету высокими французскими каблуками.
Был коридор, как всегда, темные, неглубокие комнатки с открытыми дверями, и в одну комнатку, на двери которой
было написано неровным почерком: «Люба», — они вошли.
— Это ничего. А вино вы
пьете?
Он забылся и сказал ей «вы», и хотя заметил это, но поправляться не стал:
было что-то в недавнем ее пожатии, после чего не хотелось говорить «ты», любезничать и притворяться. И это чувство также как будто передалось ей: она пристально взглянула на него и, помедлив, ответила с нерешительностью в голосе, но не в смысле произносимых слов...
— Да,
пью. Погодите, я сейчас. Фруктов я велю принести только две груши и два яблока. Вам хватит?
Вынул браунинг, три запасные обоймы с патронами, и со злостью подул в ствол, как в ключ, — все
было в порядке, и нестерпимо хотелось спать.
— Ну вот что… вы
пейте, Люба. Пожалуйста.
— Я скоро. Я один только часок… Я скоро. Вы
пейте, пожалуйста, не стесняйтесь. И фрукты кушайте. Отчего вы так мало взяли?
— А в зал мне можно пойти? Там скоро музыка
будет.
Это
было неудобно. О нем, о странном посетителе, который улегся спать, начнут говорить, догадываться, — это
было неудобно. И, легко сдержав зевоту, которая уже сводила челюсти, попросил сдержанно и серьезно...
— Хотите сегодняшнюю газету? У меня
есть, вот. Тут
есть кое-что интересное.
— Вот здесь бумажник, деньги.
Будьте добры, спрячьте их у себя.
— Так. Хорошо очень. Какие у вас мягкие подушки! Теперь можно и поговорить немного. Отчего вы не
пьете?
Он слегка отвернулся и опять покраснел. И оттого ли, что бессонница так путала мысли его, оттого ли, что в свои 26 лет он
был действительно наивен — и это «можно» показалось ему естественным в доме, где
было все позволено и никто ни у кого не просил разрешения.
Слышно
было, как хрустел шелк и потрескивали расстегиваемые кнопки. Потом вопрос...
Спрашивала девушка тихо, но сторожко и твердо, и
было такое впечатление от ее голоса, будто она сразу, вся, придвинулась к лежащему.
Так спал он и час и два, навзничь, в той вежливой позе, какую принял перед сном; и правая рука его
была в кармане, где ключ и револьвер.
А она, девушка с обнаженными руками и шеей, сидела напротив, курила,
пила неторопливо коньяк и глядела на него неподвижно; иногда, чтобы лучше разглядеть, она вытягивала тонкую, гибкую шею, и вместе с этим движением у концов губ ее вырастали две глубокие, напряженные складки.
Верхнюю лампочку он забыл погасить, и при сильном свете ее
был ни молодой ни старый, ни чужой ни близкий, а весь какой-то неизвестный: неизвестные щеки, неизвестный нос, загнутый клювом, как у птицы, неизвестное ровное, крепкое, сильное дыхание.
Густые черные волосы на голове
были острижены коротко, по-солдатски; и на левом виске, ближе к глазу,
был небольшой побелевший шрам от какого-то старого ушиба.
Креста на шее у него не
было.
— Что я сказала? Вставай, я сказала, вот что.
Будет. Поспал.
Будет. Пора и честь знать. Тут не ночлежка, миленький!
— А что, миленький? Застрелить меня хочешь, да? Это что у тебя в кармане, — револьвер? Что же, застрели, застрели, посмотрю я, как это ты меня застрелишь. Как же, скажите, пожалуйста, пришел к женщине, а сам спать лег.
Пей, говорит, а я спать
буду. Стриженый, бритый, так никто, думает, не узнает. А в полицию хочешь? В полицию, миленький, хочешь?
Она засмеялась громко и весело — и действительно он с ужасом увидел это: на ее лице
была дикая, отчаянная радость. Точно она сходила с ума. И от мысли, что все погибло так нелепо, что придется совершить это глупое, жестокое и ненужное убийство и все-таки, вероятно, погибнуть — стало еще ужаснее. Совсем белый, но все еще с виду спокойный, все еще решительный, он смотрел на нее, следил за каждым движением и словом и соображал.
Он отпустил руку и сел, глядя на девушку с тяжелой и упорной задумчивостью. В скулах у него что-то двигалось, бегал беспокойно какой-то шарик, но все лицо
было спокойно, серьезно и немного печально. И опять он, с этой задумчивостью своей и печалью, стал неизвестный и, должно
быть, очень хороший.
— Не знаю. Родился, должно
быть, такой.
Снова отчаянно заиграла музыка, и от топота ног в зале задрожал слегка пол. И кто-то, пьяный, отчаянно гикал, как будто гнал табун разъярившихся коней. А в их комнате
было тихо, и слабо колыхался в розовом тумане табачный дым и таял.
—
Пей! — сказала девушка. —
Будет ломаться.
— Не
пьешь? А я вот
пью! — И она опять нехорошо засмеялась.
— Вот если папиросочки у тебя
есть, я возьму.