Неточные совпадения
До сих пор, гг. эксперты, я скрывал истину, но теперь обстоятельства вынуждают меня открыть ее. И, узнав ее, вы поймете, что дело вовсе не так просто, как это может показаться профанам: или горячечная рубашка, или кандалы. Тут есть третье — не кандалы и не рубашка, а, пожалуй, более страшное, чем
то и другое, вместе взятое.
Но при всех симпатичных свойствах, он не принадлежал к
тем людям, которые могут внушить мне уважение.
Близкие ему люди, нередко страдавшие от его выходок и вместе с
тем, по нелогичности человеческой натуры, очень его любившие, старались найти оправдание его недостаткам и своему чувству и называли его «художником».
И действительно, выходило так, будто это ничтожное слово совсем оправдывает его и
то, что для всякого нормального человека было бы дурным, делает безразличным и даже хорошим.
Если вы видели его жену, теперь, после его смерти, когда на ней траур, вы не можете составить представления о
том, какой красивой была она когда-то: так сильно, сильно она подурнела.
И глаза ее теперь уже не сверкают и не смеются, а прежде они всегда смеялись, даже в
то время, когда им нужно было плакать.
Только трое — Алексей, я и Татьяна Николаевна — знали, что пять лет
тому назад, за два года до женитьбы Алексея, я делал Татьяне Николаевне предложение и оно было отвергнуто.
Конечно, это только предполагается, что трое, а, наверное, у Татьяны Николаевны есть еще десяток подруг и друзей, подробно осведомленных о
том, как однажды доктор Керженцев возмечтал о браке и получил унизительный отказ.
Если она будет отказываться — а она будет отказываться, —
то напомните, как это было.
И я тоже улыбнулся, и если бы я мог простить ей ее смех,
то никогда не прощу этой своей улыбки. Это было пятого сентября, в шесть часов вечера, по петербургскому времени. По петербургскому, добавляю я, потому, что мы находились тогда на вокзальной платформе, и я сейчас ясно вижу большой белый циферблат и такое положение черных стрелок: вверх и вниз. Алексей Константинович был убит также ровно в шесть часов. Совпадение странное, но могущее открыть многое догадливому человеку.
Одним из оснований к
тому, чтобы посадить меня сюда, было отсутствие мотива к преступлению.
Последняя предполагает в человеке пылкий темперамент и слабость мыслительных способностей,
то есть нечто прямо противоположное мне, человеку холодному и рассудочному.
Дело в
том, что Татьяна Николаевна еще раз заставила меня ошибиться, и это всегда злило меня.
И вот изо дня в день я видел ее улыбающееся лицо, ее счастливое лицо, молодое, красивое, беззаботное. И думал: это устроил я. Хотел дать ей беспутного мужа и лишить ее себя, а вместо
того и мужа дал такого, которого она любит, и сам остался при ней. Вы поймете эту странность: она умнее своего мужа и беседовать любила со мной, а, побеседовав, — спать шла с ним и была счастлива.
Дело в
том, что Татьяна Николаевна ухитрилась бы остаться счастливой, даже отдавая его другой женщине, слушая его пьяную болтовню или принимая его пьяные ласки.
Признаюсь искренно, не для
того чтобы добиться ненужного мне снисхождения, а чтобы показать, каким правильным, нормальным путем создавалось мое решение, что мне довольно долго пришлось бороться с жалостью к человеку, которого я осудил на смерть.
Жаль его было за предсмертный ужас и
те секунды страдания, пока будет проламываться его череп.
Помню, как давно еще, когда я только что кончил университет, мне попалась в руки красивая молодая собака с стройными сильными членами, и мне стоило большого усилия над собой содрать с нее кожу, как требовал
того опыт.
Не убил бы я Алексея и в
том случае, если бы критика была права и он действительно был бы таким крупным литературным дарованием. В жизни так много темного, и она так нуждается в освещающих ее путь талантах, что каждый из них нужно беречь, как драгоценнейший алмаз, как
то, что оправдывает в человечестве существование тысяч негодяев и пошляков. Но Алексей не был талантом.
В
то время как писатель силою своей мысли и таланта должен творить новую жизнь, Савелов только описывал старую, не пытаясь даже разгадать ее сокровенный смысл.
Самое, однако, дурное было
то, что Алексей, видимо, начал исписываться и от счастливой жизни растерял последние зубы, которыми нужно впиваться в жизнь и грызть ее.
—
Того, что он мой муж и я люблю его. Если бы Алексей не чувствовал к вам такого пристрастия…
А я никогда ведь ни одним словом и жестом не показал, что продолжаю любить ее. Но тут подумал:
тем лучше, если она догадывается.
Для
тех, кто верит в бога, — преступление перед богом; для других — преступление перед людьми; для таких, как я, — преступление перед самим собой.
А
то, что люди делят преступления на большие и маленькие и убийство называют большим преступлением, мне и всегда казалось обычной и жалкой людской ложью перед самим собой, старанием спрятаться от ответа за собственной спиной.
Вспомните Раскольникова, этого так жалко и так нелепо погибшего человека, и
тьму ему подобных.
А мне, помню, было весело, что я сумел это сделать так хорошо и ловко, и я смотрел в глаза, прямо в глаза
тем, кому смело и свободно лгал.
Но более всего я был горд
тем, что совершенно не испытываю угрызений совести, что мне и нужно было самому себе доказать.
Моя задача была такова. Нужно, чтобы я убил Алексея; нужно, чтобы Татьяна Николаевна видела, что это именно я убил ее мужа, и чтобы вместе с
тем законная кара не коснулась меня. Не говоря уже о
том, что наказание дало бы Татьяне Николаевне лишний повод посмеяться, я вообще совершенно не хотел каторги. Я очень люблю жизнь.
Я люблю
то, что я одинок и ни один любопытный взгляд не проник в глубину моей души с ее темными провалами и безднами, на краю которых кружится голова.
Жизнь интересна, и я люблю ее за
ту великую тайну, что в ней заключена, я люблю ее даже за ее жестокости, за свирепую мстительность и сатанински веселую игру людьми и событиями.
И я позволю себе обратить особенное внимание, гг. эксперты, на эту подробность: именно случайность,
то есть нечто внешнее, не зависящее от меня, послужило основой и поводом для дальнейшего.
В одной газете я нашел заметку про кассира, не
то приказчика (вырезка из газеты, вероятно, осталась у меня дома или находится у следователя), который симулировал припадок падучей и якобы во время него потерял деньги, а в действительности, конечно, украл.
С психиатрией я в
то время был знаком поверхностно, как всякий врач-неспециалист, и около года ушло у меня на чтение всякого рода источников и размышление.
Тем же двойственником оставался я и дома, среди родных; как в староверческом доме существует особая посуда для чужих, так и у меня было все особое для людей: особая улыбка, особые разговоры и откровенность.
Я видел, что люди делают много глупого, вредного для себя и ненужного, и мне казалось, что если я стану говорить правду о себе,
то я стану, как и все, и это глупое и ненужное овладеет мною.
Мне всегда нравилось быть почтительным с
теми, кого я презирал, и целовать людей, которых я ненавидел, что делало меня свободным и господином над другими. Зато никогда не знал я лжи перед самим собою — этой наиболее распространенной и самой низкой формы порабощения человека жизнью. И чем больше я лгал людям,
тем беспощадно-правдивее становился перед самим собой — достоинство, которым немногие могут похвалиться.
Даже при обыкновенном книжном чтении я целиком входил в психику изображаемого лица и — поверите ли? — уже взрослый, горькими слезами плакал над «Хижиной дяди
Тома».
Живешь словно тысячью жизней,
то опускаешься в адскую
тьму,
то поднимаешься на горние светлые высоты, одним взором окидываешь бесконечный мир.
Если человеку суждено стать богом,
то престолом его будет книга…
Да. Это так. Кстати, я хочу вам пожаловаться на здешние порядки.
То меня укладывают спать, когда мне хочется писать, когда мне нужно писать.
То не закрывают дверей, и я должен слушать, как орет какой-то сумасшедший. Орет, орет — это прямо нестерпимо. Так действительно можно свести человека с ума и сказать, что он и раньше был сумасшедшим. И неужели у них нет лишней свечки и я должен портить себе глаза электричеством?
О степени моего искусства можете судить по
тому, что многие ослы и до сих пор считают меня искреннейшим и правдивейшим человеком.
Вы знаете, что достопочтенная Татьяна Николаевна никогда не верила моей любви и не верит, я думаю, даже теперь, когда я убил ее мужа? По ее логике выходит так: я ее не любил, а Алексея убил за
то, что она его любит. И эта бессмыслица, наверное, кажется ей осмысленной и убедительной. И ведь умная женщина!
И еще в
то время, когда мой план находился только в проекте, у меня явилась мысль, которая едва ли могла прийти в безумную голову.
Да. Да. Такова была моя мысль. Кстати, вы обратите, конечно, внимание на мой почерк, и я прошу вас не придавать значения
тому, что он иногда дрожит и как будто меняется. Я давно уже не писал, события последнего времени и бессонница сильно ослабили меня, и вот рука иногда вздрагивает. Это и раньше случалось со мной.
Самый фокус был поразительно груб, даже глуп, но на это именно я и рассчитывал. Более тонкой шутки они не поняли бы. Сперва я размахивал руками и «возбужденно» разговаривал с Павлом Петровичем, пока
тот не начал в удивлении таращить свои глазенки; потом я впал в «сосредоточенную задумчивость», дождавшись вопроса со стороны обязательной Ирины Павловны...
Повертел своим пиджачком и ушел в кабинет заниматься. Этак, сойди я действительно с ума, он и не поперхнулся бы. Зато особенно многоречиво, бурно и, конечно, неискренно было сочувствие его супруги. И тут… не
то чтобы мне стало жаль начатого, а просто явился вопрос: да стоит ли?
Она быстро и прямо посмотрела мне в глаза, но не ответила. И в эту минуту я забыл, что когда-то давно она засмеялась, и не было у меня зла на нее и
то, что я делаю, показалось мне ненужным и странным. Это была усталость, естественная после сильного подъема нервов, и длилась она всего одно мгновение.
Просто мне было приятно бить их, сказать прямо в глаза правду о
том, какие они.
Когда приходит кто-нибудь из вас, лицо Маши становится серьезным, важным, но снисходительно улыбающимся — как раз
то выражение, которое в этот момент господствует на вашем лице.