«Жизнь Василия Фивейского» (Андреев Л. Н., 1903) по всей классике
О. Василий поднял глаза кверху, — они были маленькие, ввалившиеся, черные, как уголь, и ярким светом горел в них отразившийся небесный пламень, — приложил руки к груди и хотел что-то сказать.
— Господи! Господи! И защитить некому! — плакалась попадья; а в углу сквозь жесткие спутанные волосы неподвижно и сухо горели волчьи глаза угрюмой Насти.
Она оборачивалась к мужу, — в черном углу мутно серело что-то длинное, прямое, смутное, как призрак; она наклонялась ближе, — на нее смотрело лицо, но смотрело оно не глазами, сокрытыми черною тенью бровей, а белыми пятнами острых скул и лба.
— Не знаю, Вася. Так, тоска очень. И страшно мне всего. Всего страшно. Делается что-то, а я ничего не понимаю, как это. Вот весна идет, а за нею будет лето. Потом опять осень, зима. И опять будем мы сидеть вот так, как сейчас, — ты в том углу, а я в этом. Ты не сердись, Вася, я понимаю, что нельзя иначе. А все-таки…
Василием стояли человеческие лица, то ярко во всех морщинах своих освещенные желтым огнем свечей, то смутно выступавшие из темных углов, как будто и самый воздух церкви превратился в людей, ждущих милости и правды.
Долго стучали в высокие ворота с большими черными шляпками железных гвоздей, потом дергали в большой звонок, и слышно было, как громко и резко звонил он где-то за углом, и заливались на дворе собаки, но никто не показывался.
И тогда с диким ревом он бежит к дверям. Но не находит их и мечется, и бьется о стены, об острые каменные углы — и ревет. С внезапно открывшеюся дверью он падает на пол, радостно вскакивает, и — чьи-то дрожащие, цепкие руки обнимают его и держат. Он барахтается и визжит, освободив руку, с железною силою бьет по голове пытавшегося удержать его псаломщика и, отбросив ногою тело, выскакивает наружу.
На третий день пришли к селу; мать спросила мужика, работавшего в поле, где дегтярный завод, и скоро они спустились по крутой лесной тропинке, — корни деревьев лежали на ней, как ступени, — на небольшую круглую поляну, засоренную углем и щепой, залитую дегтем.
Кузнец ушел; пожар свирепствовал еще несколько времени. Наконец унялся, и груды углей без пламени ярко горели в темноте ночи, и около них бродили погорелые жители Кистеневки.
Солоха думала долго, куда спрятать такого плотного гостя; наконец выбрала самый большой мешок с углем; уголь высыпала в кадку, и дюжий голова влез с усами, с головою и с капелюхами в мешок.
Он открыл глаза и поглядел вверх. Черный полог ночи на аршин висел над светом углей. В этом свете летали порошинки падавшего снега. Тушин не возвращался, лекарь не приходил. Он был один, только какой-то солдатик сидел теперь голый по другую сторону огня и грел свое худое желтое тело.
Вскоре эта весьма пожилая женщина, которой могло быть и восемьдесят, и сто лет – старость согнула её почти вдвое, – внесла весело клубившийся паром и потрескивающий раскалёнными углями большой самовар.
Вскоре эта весьма пожилая женщина, которой могло быть и восемьдесят, и сто лет – старость согнула её почти вдвое, – внесла весело клубившийся паром и потрескивающий раскалёнными углями большой самовар.
Я наблюдал за ним, как заворожённый, втягивая носом тяжёлый дух мазута и горящего каменного угля.
Маринованное мясо кладут на смазанную маслом решётку и жарят до полной готовности над раскалёнными древесными углями, периодически переворачивая.