Неточные совпадения
—
Перед восходом солнца бывает весело на сердце у человека как-то бессознательно, а дедушке, сверх того, весело было глядеть на свой господский двор, всеми нужными по хозяйству строениями тогда уже достаточно снабженный.
Письмо очевидно было написано напоказ, для оправдания Арины Васильевны
перед строгим супругом.
Прасковья Ивановна была очень довольна, бабушке ее стало сейчас лучше, угодник майор привез ей из Москвы много игрушек и разных гостинцев, гостил у Бактеевой в доме безвыездно, рассыпался
перед ней мелким бесом и скоро так привязал к себе девочку, что когда бабушка объявила ей, что он хочет на ней жениться, то она очень обрадовалась и, как совершенное дитя, начала бегать и прыгать по всему дому, объявляя каждому встречному, что «она идет замуж за Михаила Максимовича, что как будет ей весело, что сколько получит она подарков, что она будет с утра до вечера кататься с ним на его чудесных рысаках, качаться на самых высоких качелях, петь песни или играть в куклы, не маленькие, а большие, которые сами умеют ходить и кланяться…» Вот в каком состоянии находилась голова бедной невесты.
Мало-помалу стали распространяться и усиливаться слухи, что майор не только строгонек, как говорили прежде, но и жесток, что забравшись в свои деревни, особенно в Уфимскую, он пьет и развратничает, что там у него набрана уже своя компания, пьянствуя с которой, он доходит до неистовств всякого рода, что главная беда: в пьяном виде немилосердно дерется безо всякого резону и что уже два-три человека пошли на тот свет от его побоев, что исправники и судьи обоих уездов, где находились его новые деревни, все на его стороне, что одних он задарил, других запоил, а всех запугал; что мелкие чиновники и дворяне
перед ним дрожкой дрожат, потому что он всякого, кто осмеливался делать и говорить не по нем, хватал середи бела дня, сажал в погреба или овинные ямы и морил холодом и голодом на хлебе да на воде, а некоторых без церемонии дирал немилосердно какими-то кошками.
Прасковья Ивановна стояла на коленях и со слезами молилась богу на новый церковный крест, который горел от восходящего солнца
перед самыми окнами дома; никакого образа в комнате не было.
Грозен и страшен явился он
перед своей дворней, которую приказал собрать всю налицо.
Но увы! напрасно он пил водку, как воду, напрасно пела и плясала
перед ним пьяная ватага — Михайла Максимович сделался угрюм и мрачен.
Так оставались дела до того утра, когда вдруг явились к моему дедушке
перед крыльцо трое бежавших людей из Парашина.
Да, есть нравственная сила правого дела,
перед которою уступает мужество неправого человека. Михайла Максимович знал твердость духа и бесстрашную отвагу Степана Михайловича, знал неправость своего дела и, несмотря на свое бешенство и буйную смелость, уступил свою жертву без спора.
Вот как это случилось: решившись прекратить невыносимую жизнь, бедная девушка захотела в последний раз помолиться в своей каморке на чердаке
перед образом Смоленской божией матери, которым благословила ее умирающая мать.
Она упала
перед иконой и, проливая ручьи горьких слез, приникла лицом к грязному полу.
Страдания лишили ее чувств на несколько минут, и она как будто забылась; очнувшись, она встала и видит, что
перед образом теплится свеча, которая была потушена ею накануне; страдалица вскрикнула от изумления и невольного страха, но скоро, признав в этом явлении чудо всемогущества божьего, она ободрилась, почувствовала неизвестные ей до тех пор спокойствие и силу и твердо решилась страдать, терпеть и жить.
Она знала за сутки, что должна умереть, и поспешила примириться с своею совестью: вдруг ночью разбудили Сонечку и позвали к мачехе; Александра Петровна при свидетелях покаялась в своих винах
перед падчерицей, просила у нее прощенья и заклинала именем божиим не оставить ее детей; падчерица простила, обещала не оставить их и сдержала обещанье.
Раскаянье долго терзало больного старика, долго лились у него слезы и день и ночь, и долго повторял он только одни слова: «Нет, Сонечка, ты не можешь меня простить!» Не осталось ни одного знакомого в городе,
перед которым он не исповедовал бы торжественно вин своих
перед дочерью, и Софья Николавна сделалась предметом всеобщего уважения и удивления.
Впрочем, надо сказать, что Софья Николавна высоко себя держала
перед бойкими и заносчивыми людьми, а со смиренными и скромными всегда была снисходительна и ласкова.
Степан Михайлович не шевельнулся; только голова его покосилась на одну сторону, как
перед началом припадка гнева, и слегка затряслась…
Алексей Степаныч дрожащими руками распечатал, прочел коротенькое письмо, залился слезами и бросился на колени
перед образом.
Алакаева сточностью
передала ответжениху; ему показался он не предвещающим добра, но Алакаева, напротив, находила его весьма благоприятным и успокоила Алексея Степаныча.
Она побежала в свою комнату молиться и просить света разума свыше, бросилась на колени
перед образом Смоленской божьей матери, некогда чудным знамением озарившей и указавшей ей путь жизни; она молилась долго, плакала горючими слезами и мало-помалу почувствовала какое-то облегчение, какую-то силу, способность к решимости, хотя не знала еще, на что она решится, это чувство было уже отрадно ей.
Эта мысль овладела пылким воображением Софьи Николавны, и она очень милостиво отпустила своего хворого обожателя; обещала поговорить с отцом и
передать ответ через Алакаеву.
Софья Николавна написала записку Алакаевой и просила
передать Алексею Степанычу, что Николай Федорыч приглашает его к себе в таком-то часу.
Я мог бы
передать весь разговор подробно, потому что много раз слышал, как пересказывал его из слова в слово Алексей Степаныч; но в нем отчасти есть повторение того, что мы уже знаем, и я боюсь наскучить читателям.
Она не ошиблась в том, что он имел от природы хороший ум, предоброе сердце и строгие правила честности и служебного бескорыстия, но зато во всем другом нашла она такую ограниченность понятий, такую мелочность интересов, такое отсутствие самолюбия и самостоятельности, что неробкая душа ее и твердость в исполнении дела, на которое она уже решилась, — не один раз сильно колебались; не один раз приходила она в отчаяние, снимала с руки обручальное кольцо, клала его
перед образом Смоленския божия матери и долго молилась, обливаясь жаркими слезами, прося просветить ее слабый ум.
Я знаю, ты осердишься, братец, а может быть, и разлюбишь нас; так, видно, угодно богу, но я скажу тебе всю правду: ты совсем переменился, ты нас стыдишься, ты нас совсем забыл; у тебя только и на уме как бы лизать ручки у Софьи Николавны да как бы не проштрафиться
перед нею.
Она справедливо рассуждала, что не должно давать время и свободу укореняться вредному влиянию сестриц, что необходимо открыть глаза ее жениху и сделать решительное испытание его характеру и привязанности, и что, если и то и другое окажется слишком слабым, то лучше разойтись
перед венцом, нежели соединить судьбу свою с таким ничтожным существом, которое, по ее собственному выражению, «от солнышка не защита и от дождя не епанча».
В тот же день поехали они к Софье Николавне, лебезили
перед ней и ласкались самым униженным образом.
Всё это ярко выражалось на его молодом и прекрасном лице, и с таким-то лицом несколько раз являлся он
перед Софьей Николавной в продолжение этих бесконечных двух дней.
Никанорка не пошел сам за недосугом, и послал кучера, а кучер вместо покорнейшей просьбы
передал приказание.
Сестры Алексея Степаныча, после неожиданной, вспышки братца, держали себя в последнее время осторожно; не позволяли при нем себе никаких намеков, ужимок и улыбок, а
перед Софьей Николавной были даже искательны; но, разумеется, этим нисколько ее не обманули; зато братец поверил от души их искреннему расположению к невесте.
Воротясь домой, то есть к Степану Михайловичу, они решились действовать осторожно и не показывать,
перед стариком своей враждебности к Софье Николаевне, но зато Арине Васильевне и двум своим сестрам расписали они такими красками свадьбу и всё там происходившее, что поселили в них сильное предубеждение и неблагорасположение к невестке.
«Сонечка, — сказал он, — успокойся; никто на тебя не жаловался, да и за что? ты ни
перед кем не виновата».
Она не встречала подобного человека: ее отец был старик умный, нежный, страстный и бескорыстный, но в то же время слабый, подчиненный тогдашним формам приличия, носивший на себе печать уклончивого, искательного чиновника, который, начав с канцелярского писца, дослужился до звания товарища наместника; здесь же стоял
перед ней старец необразованный, грубый по наружности, по слухам даже жестокий в гневе, но разумный, добрый, правдивый, непреклонный в своем светлом взгляде и честном суде — человек, который не только поступал всегда прямо, но и говорил всегда правду.
Величавый образ духовной высоты вставал
перед пылкой, умной женщиной и заслонял всё прошлое, открывая
перед нею какой-то новый нравственный мир.
Торжествующая, увлеченная и восхищенная своим свекром, Софья Николавна старалась
передать Алексею Степанычу пылкие ощущения, которыми была переполнена ее восприимчивая душа.
Зачем смотрел Каратаев в окошко,
перед которым лежало пустое пространство двора, пересекаемое вкось неторной тропинкой, что видел, что замечал, о чем думала эта голова на богатырском туловище, — не разгадает никакой психолог.
И совершенно правый человек, гораздо потверже Алексея Степаныча, на ту минуту признал бы себя виноватым
перед молодой, прекрасной, любимой женщиной…
«Батюшка, Степан Михайлыч! — голосила Арина Васильевна, — воля твоя святая, делай что тебе угодно, мы все в твоей власти, только не позорь нас, не срами своего рода
перед невесткой; она человек новый, ты ее до смерти перепугаешь…» Вероятно, эти слова образумили старика.
Он чуть не захворал: не ужинал, не сидел на своем крылечке, даже старосты не видал, а
передал ему приказания через слуг.
На следующий день, рано поутру, Степан Михайлыч призвал Арину Васильевну и велел ей
передать его приказание дочерям, — разумеется, оно непосредственно относилось к Александре и отчасти к Елизавете Степановне, — «чтоб и виду никакого неудовольствия и чтоб невестка ничего заметить не могла».
Сначала такая неожиданность была для нее приятна, но скоро кощунство и нравственный цинизм в семейных отношениях, которыми хозяин не замедлил пощеголять
перед городской красавицей, поселили в ней отвращение к нему, сохранившееся навсегда.
Старик скоро проснулся и приказал всех звать к себе
перед крылечко в широкую густую тень своего дома, где кипел самовар; для всех были расставлены кресла, стулья и столы.
В первые минуты Софье Николавне было жаль свекра, грустно, что она рассталась с ним: образ старика, полюбившего ее, огорченного теперь разлукою с невесткой, так и стоял
перед нею; но скоро мерное покачиванье кареты и мелькающие в окна поля, небольшие перелески, горный хребет, подле которого шла дорога, произвели свое успокоительное действие, и Софья Николавна почувствовала живую радость, что уехала из Багрова.
Последние дни
перед свадьбой, первые дни после свадьбы и, наконец, слишком двухнедельный отъезд в Багрово дали возможность Калмыку вполне овладеть своим почти умирающим барином, и первый взгляд на сидящего в креслах лакея, чего прежде никогда не бывало, открыл Софье Николавне настоящее положение дел.
Софья Николавна пробовала в самых ласковых и нежных словах намекнуть отцу, что Калмык забывается
перед ней и
перед ее мужем и так дурно исполняет ее приказания, что она видит в этом умысел — вывесть ее из терпения.
Иван Малыш вырос
перед своим барином как лист
перед травой.
Не дожидаясь никакого особенного случая, никакого повода, Калмык, в присутствии слуг, в двух шагах от молодой барыни, стоявшей у растворенных дверей в другой соседней комнате, прямо глядя ей в глаза, начал громко говорить такие дерзкие слова об ней и об ее муже, что Софья Николавна была сначала изумлена, ошеломлена такою наглостью; но скоро опомнившись и не сказав ни одного слова Калмыку, бросилась она к отцу и, задыхаясь от волнения и гнева,
передала ему слышанные ею, почти в лицо сказанные его любимцем, дерзости…
Ты против него раздражена, и я не обвиняю тебя: он прежде был много виноват
перед тобою; ты простила ему, но забыть его оскорблений не могла.
Я знаю, что и теперь он бывает
перед тобою виноват, но тебе всё уже кажется в преувеличенном виде…» — «Батюшка», — прервала было его Софья Николавна; но старик не дал ей продолжать, сказав: «Погоди, выслушай всё, что я хочу сказать тебе.
Все интересы, все другие привязанности побледнели
перед материнскою любовью, и Софья Николавна предалась новому своему чувству с безумием страсти.
Она охала, вздыхала, била себя кулаками в грудь и живот (это была ее привычка), говорила, что такая любовь смертный грех
перед богом и что бог за нее накажет.