В иных случаях тратились они без надобности и бросали деньги, как говорится, на ветер, так что добрые люди посмеивались и думали про себя, а некоторые, может быть, и говорили: «Дешево деньги достались; цены и счету им не знают».
В иных случаях же, именно в таких, в которых не надо жалеть денег, Болдухины были скуповаты, и вот те же добрые люди говорили про себя, а некоторые, может быть, и вслух, что: не рука крестьянину калач есть и что не смыслят Болдухины, где денежку надо приберечь и где бросить.
Хотел ли он назвать кого-нибудь глупым, он говорил: «Он има на свой глува шанки, ирбата и слома», то есть он имеет в своей голове сено, траву и солому.
Кучер Трофим, выпрягая коренных из четвероместной кареты, крепко сердился на форейтора Сидорку: «Счастливты, собачий сын, что воротились, — говорил он хриплым басом.
Старожилы говорили, да и местность это подтверждала, что тут был некогда серный завод, уничтоженный будто бы в последние годы царствования императрицы Елизаветы.
Болдухины поговорили сначала о новом знакомом и хотя хвалили доброго старика, однако находили, что он подчас и скучноват, потому что слишком любит распространяться о своих заводах, о заводских делах, о своем сынке, так что другим приходится молчать и слушать; поговорили и забыли про своего велеречивого гостя.
Он говорил принужденно и скоро, на Наташу почти не взглянул, и Наташа его даже не заметила; ею занимался с увлечением старик Солобуев: говорил почтительные похвалы и любезности, потчевал конфектами, мороженым, фруктами, которых надо было доставать за сто верст, — и добродушная Наташа, видя к себе такое внимание и любовь от старика, сердечно его полюбила.
Этому выражению нельзя было противиться; человек самый грубый и холодный подвергался его волшебному влиянию и, поглядев на Наташу, чувствовал какое-то смягчение в черствой душе своей и с непривычной благосклонностью говорил: «Ну, как хороша дочка у Василья Петровича!» Одна Наташа, не то чтобы не знала, — не знать было невозможно, — но не ценила и не дорожила своей красотой; она до того была к ней равнодушна, что никогда мысль одеться к лицу не приходила ей в голову; наряд ее был небрежный, и она даже не умела одеться.
«Солобуев, — говорила Варвара Михайловна, — увезет Наташу за пятьсот верст в лесную <глушь>, на заводы, из которых и день и ночь полымя пышет, так что и смотреть, говорят, страшно; а Шатов нам сосед, и ста верст не будет до его именья.
Один хворый, какой-то сморчок, а другой кровь с молоком и красавец; у одного отец и мать, а другой один как перст; есть сестра, да уже и ту, говорят, женихи сватают.
Позвали к себе Наташу, и Варвара Михайловна постаралась растолковать ей, что она уже не ребенок, что она уже девушка-невеста, что ей надо более заботиться о своей наружности, глаже причесывать свою голову, лучше одеваться, более обращать внимания на молодых людей, на их с нею обращение и разговоры, и самой быть осторожнее в словах и не говорить всякий домашний вздор, какой придет в голову, а быть со всеми ласковой, внимательной и любезной.
Наташа, заметив, что стоящие возле них молодые люди внимательно глядят на нее, и сообразив, что они, верно, будут смеяться и говорить: «Зачем такая здоровая девушка пьет такую гадость», — осмелилась тихим голосом сказать матери: «Позвольте мне сегодня не пить воды!» Но г-жа Болдухина строго на нее взглянула и сказала: «Пей!» Наташа с ангельской кротостью, без малейшего признака неудовольствия, взяла стакан, наклонилась к источнику и выпила два стакана не поморщась (хотя вода была ей очень противна) и с спокойной веселостью пошла за своей матерью.
Красота Наташи с каждым мгновением сильнее и сильнее очаровывала Шатова; он, наконец, поддался непреодолимому влечению и устремил на девушку уже неотрывающиеся взоры и заговорил с нею, к собственному его удивлению, весьма нетвердым голосом и совсем не так складно и свободно, как он говаривал всегда.
Она очень любила общество, любила разговоры людей веселых и живых, любила шутки и смех, любила, чтоб ее заставляли хохотать, а не задумываться, любила простые речи о вещах ей доступных; а Шатов говорил протяжно, плавно, последовательно, очень складно и умно или, по крайней мере, рассудительно, но зато безжизненно, вяло, утомительно и беспрестанно сбивался на книжные, отвлеченные предметы.
Встав из-за стола, она упросила мать отпустить ее с дежурства из гостиной, говоря, что у ней разболелась голова; мать позволила ей уйти, но Шатов просидел с хозяевами еще часа полтора, проникнутый и разогретый чувством искренней любви, оживившей его несколько апатичный ум и медленную речь; он говорил живо, увлекательно, даже тепло и совершенно пленил Болдухиных, особенно Варвару Михайловну, которая, когда Ардальон Семеныч ушел, несколько времени не находила слов достойно восхвалить своего гостя и восполняла этот недостаток выразительными жестами, к которым только в крайности прибегала.
Поговорив весело о приданом, которое по молодости Наташи не было приготовлено и за которым надобно было ехать или посылать в Москву, об отделе дочери и устройстве особой деревни, имеющей состоять из двухсот пятидесяти душ, о времени, когда удобнее будет сыграть свадьбу, Болдухины пришли к тому, как теперь поступить с Шатовым, которому дано слово не говорить с дочерью об его намерении до его отъезда.
«Теперь обстоятельства переменились, — говорил он, — Наташа не может смотреть на Ардальона Семеныча, зная его намерения, как на обыкновенного знакомого.
Да самого обеда Варвара Михайловна и Наташа не расставались и все разговаривали, и чем больше они говорили, чем больше открывали свои чувства, чем больше узнавали друг друга (потому что до сих пор знали очень мало), тем сильнее росла взаимная их любовь, росла не по дням, а по часам, как пшеничное тесто на опаре киснет (так говорит народная сказка), и выросла эта любовь до громадных размеров.
Нужно ли говорить, что Варвара Михайловна не пропустила случая представить Шатова в таком великолепном и пленительном виде, что Наташа, увлеченная искренним увлечением матери, думала, наконец, только об одном: нельзя ли сегодня же выйти замуж за Ардальона Семеныча?
Он говорил очень много: нежно с Наташей и почтительно со стариками; между прочим, он предложил, чтоб настоящее событие, то есть данное слово и благословение, остались покуда для всех неизвестными; что он воротится через несколько дней, привезет кольцо своей матери, которое бережет и чтит, как святыню, и надеется, что обожаемая его невеста наденет это колечко на свой пальчик и подарит его таким же кольцом.
Намерение отложить свадьбу на год, которого старик Болдухин не одобрял, вероятно, должно было встретить сильное сопротивление со стороны жениха; если и Наташа, с которой мать об этом не говорила, не выразит особенного желания на такую длинную отсрочку, то одной Варваре Михайловне нельзя будет поставить на своем.
Мориц Иваныч ничего не говорил прямо; но его необыкновенные низкие поклоны, с прижатыми к груди руками, его взгляды, ужимки, глаза, поднятые к небу с мольбою о счастии affabilite [Воплощение приветливости (фр.).] (так звал он Наташу), были слишком выразительны и понятны и хотя сильно смущали ее, но, по крайней мере, не требовали ответа и притворства.
«Никто лучше меня не знает Ардальона, — говорил он, — и я считаю за долг честного человека (все равно, поверите ли вы мне или нет) сказать вам, что этот молодой человек имеет благородную душу, доброе сердце и превосходные правила.
После этих слов он говорил только о посторонних предметах; выпросил себе бутылку старой ост-индской дреймадеры, лучше которой, как он уверял, в жизнь свою не пивал, — и уехал.
По-прежнему восторгались Варвара Михайловна и все окружающие Наташу, говоря об ее женихе; по-прежнему был доволен Василий Петрович; по-прежнему и Наташа казалась спокойной и довольной; но, странное дело, последние два письма Ардальона Семеныча, в которых он пораспространился в подробностях о своих намерениях и планах в будущем, о том, что переезжает в Болдухино на неопределенно долгое время со множеством книг, со всеми своими привычными занятиями, в которых, как он надеется, примет участие и обожаемая его невеста, — произвели какое-то не то что неприятное, а скучное впечатление на Наташу.
Здорова ли Наталья Васильевна?» Когда же она пришла, он с глубокою нежностью и радостью поцеловал ее руку и долго, пристально, не говоря ни слова, с каким-то самозабвением смотрел на нее.
Предложения из русской классики со словом «говаривать»
Сын Дубровского воспитывался в Петербурге, дочь Кирила Петровича росла в глазах родителя, и Троекуров часто говаривал Дубровскому: «Слушай, брат, Андрей Гаврилович: коли в твоем Володьке будет путь, так отдам за него Машу; даром что он гол как сокол».
К тому же замкнутый образ жизни Лонгрена освободил теперь истерический язык сплетни; про матроса говаривали, что он где-то кого-то убил, оттого, мол, его больше не берут служить на суда, а сам он мрачен и нелюдим, потому что «терзается угрызениями преступной совести».
Учитель российской грамматики, Никифор Тимофеевич Деепричастие, говаривал, что если бы все у него были так старательны, как Шпонька, то он не носил бы с собою в класс кленовой линейки, которою, как сам он признавался, уставал бить по рукам ленивцев и шалунов.
В неё включены живые свидетельства, простые, бесхитростные, со всеми особенностями устной речи рассказы тех, кто лично знал старца, – подлинные сокровища, жемчуг духовный, как говаривали когда-то.
Карл Пятый, римский император, говаривал, что ишпанским языком с богом, французским — с друзьями, немецким — с неприятельми, италиянским — с женским полом говорить прилично. Но если бы он российскому языку был искусен, то, конечно, к тому присовокупил бы, что им со всеми оными говорить пристойно, ибо нашёл бы в нём великолепие ишпанского, живость французского, крепость немецкого, нежность итальянского, сверх того богатство и сильную в изображениях краткость греческого и латинского языков.
В неё включены живые свидетельства, простые, бесхитростные, со всеми особенностями устной речи рассказы тех, кто лично знал старца, – подлинные сокровища, жемчуг духовный, как говаривали когда-то.
Нередко говаривал я единодушной братии, при келейных беседах, то, что считаю себя обязанным теперь начертать и пером на бумаге.