Неточные совпадения
Он даже хвалился всегда свежестью своего белья и чистотою в комнатах, тогда
как, напротив, все
было грязно и в беспорядке: разумеется, никто
не выводил его из приятного заблуждения.
Что сделалось с этой трагедией, равно
как и со всеми рукописными сочинениями Николева, умершего в 1815 году, — ничего
не знаю. [По сведениям, полученным мною от почтенного С. А. М., находившегося в близких сношениях с Н. П. Николевым, все его бумаги перешли в руки Н. М. Шатрова и, вероятно,
были доставлены им ближайшему наследнику.] Из приведенных мною четырех сильных стихов можно заключить, что вся трагедия написана в таком же лирическом, восторженном духе.
Я видел его по крайней мере двадцать раз у Шушерина, и
не более,
как за год; тогда это
был совсем другой человек.
Между тем кончил я свой перевод «Филоктета». Прочитав его сначала у Кокошкина, прочел и Николеву в присутствии Глинки и Шатрова. Тогда
не скупы
были на похвалы, и, право, смешно вспомнить,
как они хвалили меня за этот перевод! Даже замечаний делали мало, отговариваясь тем, что нечего замечать.
Шаховской вскочил с кресел, хватил себя ладонью по лысине (это
был его обыкновенный прием, выражение вспышки), забормотал, затрещал и запищал своим в высшей степени фальшивым голосом: «Это что еще? дуляк Кокоскин переложил глупейшим образом на лусские нравы несчастного Мольера и прислал к нам из Москвы какого-то дуляка ставить свой перевод,
как будто бы я без него
не умел этого сделать!
Все это
было говорено таким тоном и с таким выражением, что мне
не трудно
было понять,
какую смешную и глупую роль играю я сам в этой комедии.
Если б кто-нибудь видел Мочалова только в этих двух пиесах, он счел бы его за одного из первоклассных, великих артистов; между тем
как этот же самый актер являлся во всех трагедиях без исключения, а в драмах и комедиях с исключениями — весьма плохим актером; у него бывали одушевленные места, но по большей части одушевление приходило некстати,
не к месту, одним словом: талант
был заметен, но отсутствие всякого искусства, непонимание представляемого лица убивали его талант.
«Ну
как вам
не стыдно помнить о таком вздоре! — сказал он, —
как я рад, что мы с вами встретились и
будем жить вместе в Москве.
Узнать его
было нетрудно: с первых слов он являлся весь,
как на ладонке, с первого свиданья в нем никто уже
не сомневался и
не ошибался.
Сойдя со сцены, мы
были еще так полны своими и чужими впечатлениями, что посреди шумного бала, сменившего спектакль,
не смешались с обществом, которое приветствовало нас восторженными, искренними похвалами; мы невольно искали друг друга и, отовравшись особым кружком, разумеется, кроме хозяина, говорили о своем чудном спектакле; тем же особым кружком сели мы за великолепный ужин — и, боже мой,
как были счастливы!
Он делает еще более — он образумливает помещика-агронома, который
был не что иное,
как своего рода и времени Кошкарев, выведенный Гоголем во втором томе «Мертвых душ».
Да и сам Федор Федорыч сроду ни в чем
не был так хорош,
как в старом Фигаро: эта роль выкроена по нем…»
Не знаю, откуда пришли в голову кн.
Юрью Владимировичу
было,
как говорили, за восемьдесят лет, а во-вторых, потому, что тридцать лет тому назад он уже умирал, лежал в гробу, едва
не был похоронен, ожил каким-то чудом и продолжал жить и давать спектакли.
Вся пансионская молодежь признавала его превосходство, и все, кто его знал, смотрели на Писарева
как на будущего славного писателя; его проза и стихи превозносились
не только товарищами и начальством пансиона, но и всеми; театр, литература
были его призваньем, страстью, жизнью.
Я вовсе
не был пристрастен к скептическому Каченовскому, но мне жаль стало старика, имевшего некоторые почтенные качества, и я написал начало послания, чтоб показать,
как можно отразить тем же оружием кн.
Не могу сказать, из
каких причин, только Антонский заботился и хлопотал о составлении публичных чтений с неутомимою ревностью; Мерзляков и Каченовский
были главными его помощниками.
Во-вторых, мои хозяйственные сведения и опыты оказались вовсе недостаточными, потому что грунт земли в Надежине
был другой и далеко
не так хорош,
как в Аксакове; да и значительная возвышенность местности сильно охлаждала почву и подвергала растительность хлебов несвоевременным морозам.
Общества
не было или
было такое,
какое хорошо только в художественном воспроизведении, а
не в действительности.
Статья моя о театре и театральном искусстве,
не помню только под
каким заглавием,
была напечатана в «Вестнике Европы», туда же послал я подробный и строгий разбор «Федры», переведенной Лобановым, но,
не знаю почему, Каченовский
не напечатал моей критики, и я более ничего ему
не посылал.
Покойный император находился в самой поре мужества и зрелости человеческого возраста, ему шел сорок восьмой год, все привыкли считать его крепким, здоровым, способным переносить безвредно всякие телесные труды и всякие душевные тревоги, которых,
как известно, он испытал немало;
не было ни малейшего слуха об его болезни, даже о нездоровье — внезапная весть об его кончине должна
была потрясти всех.
Загоскин же, услыхавши мое имя,
как буря восстал из-за стола, разбрасывая бумаги, опрокидывая кресла, давя людей, ворвался в канцелярию, вырвал меня у Кокошкина и, говоря без преувеличения, едва
не задушил в своих объятиях: впрочем, это
была его обыкновенная манера.
Князь Шаховской
был болен и потому
не приезжал на ту репетицию, которую я видел вчера; его
не было также и сегодня на настоящем представлении; но он взял слово с Писарева, что Писарев вечером побывает у него и расскажет,
как шла пиеса.
Мочалов
не умел хорошо выражать своих внутренних движений, но, очевидно,
был тронут моим участием и в несвязных словах пробормотал мне, что сочтет за особенное счастие воспользоваться моим расположением и что очень помнит,
как любил и уважал меня его отец.
Шаховской,
как известно моим читателям, некогда бранил беспощадно,
были с ним очень дружны и хотели немедленно повезти меня к нему; но я решительно отказался и объявил, что
не намерен сближаться с Шаховским.
Вследствие таких-то предубеждений и слухов, которым я более или менее верил, сколько меня ни уговаривали, я
не поехал к Шаховскому; когда же он выздоровел, я старался
не встречаться с ним, и
как этого совершенно избежать
было невозможно, то я отделывался учтивым поклоном.
Впрочем, Рязанцев
был гораздо выше по таланту; в его игре
была такая простота, такая естественность,
какой тогда еще
не видывали.
Нередко случалось, что
не было другого средства убедить его,
как разделить стих черточками на слога и стопы.
Впрочем, должно сказать, в извинение им, что тяжело, оскорбительно
было видеть,
как самоуверенно судил Полевой часто о таких предметах, о которых он
не имел надлежащего понятия.
Шаховской вспыхнул: «Дусенька, — закричал он, — ну
как же тебе
не стыдно,
как же тебе
не глешно, ведь тебе совсем
не жаль человека, который тебя так любит, ты, велно, забыла о нем, ведь ты подумала, что сказываешь урок своей мадаме, [Актриса
была из театральной школы.] а ты вообрази, что это N. N.», — и он назвал по имени человека, к которому,
как думали,
была неравнодушна молодая актриса…
Хотя г-жа Ежова коротко знала автора по петербургской сцене, привыкла к его безумным вспышкам и,
будучи неуступчивого нрава, никогда ему
не покорялась, а, напротив, заставляла его плясать по своей дудке, но в Петербурге она
была дома,
как будто в своей семье, — здесь же совсем другое дело; она сама приехала в гости в Москву, и сцена Большого Петровского театра, полная разного народа, казалась ей чужой гостиной.
Я думал, что эта подавляющая тишина, это холодное безучастие так на них подействуют, что пиеса
будет играться вяло, безжизненно и роли
будут сказываться наизусть,
как уроки, которые сказывают мальчики,
не принимающие в них никакого участия, стоя перед своим строгим учителем; но комедия шла живо и весело,
как будто сопровождаемая теплым сочувствием зрителей.
Не говоря Писареву,
как известно моим читателям, о моих опасениях, я, разумеется, переговорил о них со всеми нашими общими друзьями; но все
были удивлены моими тревожными замечаниями и уверяли меня, что Писарев худ и бледен всегда, что кашель его чисто нервный, что он иногда, особенно по летам, совершенно проходит, что Писарев прибегал раза два к помощи театрального доктора N., «прекраснейшего человека» (заметил Кокошкин), и что тот никакого значения его кашлю
не придавал.
Вопреки обыкновению водевиль
был серьезного содержания, прекрасно написан и превосходно разыгран; но
как публика, после наскучившей ей комедии, хотела и надеялась посмеяться, слушая писаревский водевиль, то и «Странствующие лекаря»
были приняты холодновато; даже превосходные куплеты
не поправили дела.
На возвратном пути я старался растолковать Писареву, что я истинный рыбак, что охота для меня
не шутка, а серьезное дело, что я или предаюсь ей вполне, или вовсе ею
не занимаюсь, что охотничьих parties de piaisir я терпеть
не могу и что завтра, когда все собираются удить рано утром (то
есть часов в восемь, а
не в два,
как следует), я решительно с ними
не поеду под предлогом, что хочу удить с берега; выберу себе местечко под тенью дерев, для виду закину удочки, хотя знаю, что там ни одна рыбка
не возьмет, и
буду сидеть, курить, наслаждаться весенним утром, свежим воздухом и молодою пахучею зеленью недавно распустившихся деревьев.
Общество наше уменьшилось. Мы потеряли самого приятного собеседника: Верстовский,
как директор музыки при театре, должен
был уехать в Москву. В Бедрине
не было фортепьяно, и потому мы лишены
были удовольствия слушать одушевленное пение Верстовского: без аккомпанемента он никогда
не пел, отзываясь слабостью голоса. Кокошкин торжественно обещал, что к будущему нашему приезду
будет привезена рояль.
Линей,
как говорил тутошний рыбак,
было много, только на удочку они
не шли.
С нами в лодке
был мальчик для насаживания червей, очень хорошо знающий свое дело; но и здесь Кокошкину захотелось поумничать, и он велел насадить себе червяка совершенно
не так,
как надобно.
Как-то и все
были, казалось,
не очень довольны, что огорчили старика своею резкою искренностью.
После игры я упросил Кокошкина и уговорил других, чтоб завтра воротиться в Москву
не к вечеру,
как предполагали, а к обеду. Все приняли мое предложение без всякого затруднения, даже охотно,
как мне показалось. Я вспомнил, что у меня
было нужное дело. Итак, решились на другой день только позавтракать в Бедрине. Писарев, сначала споривший со мною, соглашался с одним условием, чтобы завтра, часов в пять утра, я поехал с ним удить на большой лодке туда, где он удил сегодня. Я охотно согласился.
Мочалов
был не довольно умен,
не получил никакого образования, никогда
не был в хорошем обществе, дичился и бегал его; бог знает из
каких расчетов женился он на дочери какого-то трактирщика, потом бросил жену и
пил запоем.
По опрометчивости и живости моей я
не сообразил, до
какой степени это дело
будет ново и трудно для меня, и вызвался Верстовскому написать для него оперу и непременно волшебную.
Сабуров исполнил это и с поддельным брюхом, носом и лысиной, с перенятыми некоторыми ухватками Шаховского точно
был на него несколько похож, но, видно,
не так,
как Сосницкий, — и Шаховской остался доволен.
Оказалось, что для помещения нового цензурного комитета в университетских зданиях (
как сказано
было в уставе) нет места и что прежний цензурный комитет
не приготовил к сдаче своего архива, своих текущих дел, запрещенных и неразрешенных рукописей и пр.
Мы пересчитали деньги; а
как у нас
не было еще казенного сундука для хранения их в университетском казначействе, то мы взяли уже выслуженное нами жалованье, а остальную сумму, с моего согласия, председатель вызвался беречь у себя.
Не зная лично меня и
не зная, кто написал эту статейку, он сказал один раз в моем присутствии: «Никто еще, никогда
не говаривал обо мне, то
есть о моем даровании, так верно,
как говорит, в последнем номере „Московского вестника“, какой-то неизвестный барин».
Измайлов
был человек очень тихих свойств; опасаясь строгости устава, он бывал иногда слишком робок; но я нашел средство совершенно его успокоить: всякое сомнительное место цензуруемой им рукописи он вносил на рассмотрение в общее присутствие комитета, а мы с С. Н. Глинкой, по большинству голосов, пропускали его; дело записывалось в журнал, и Измайлов,
как цензор, уже
не подвергался ответственности.
Актерами Шаховской также восхищался, и поистине эта комедия
была разыграна с таким совершенством,
какого я на московской сцене
не видывал.
Но кроме этих, весьма существенных, выгод,
было еще обстоятельство, которое я считал
не менее важным, — и
не ошибся: в том же доме, в ближайшем соседстве от Писарева, жила наша первая актриса, М. Д. Синецкая; она любила Писарева,
как брата, и я
был уверен, что она
не оставит его без участия и помощи, а умного женского участия при постели больного — ничто заменить
не может.
Обо всем
было подробно донесено Писареву, и он, несмотря на свою слабость, принял живое участие в торжестве Шаховского и очень ему радовался, сказав, что «так же,
как и мы,
не ожидал такого успеха».
Принуждены
были объявить, что переводчик болен и его нет в театре; но переводчик и больной
не оставался в этот вечер равнодушным к своему водевилю, нетерпеливо ждал известия,
как он прошел, и
был очень доволен его успехом.