Неточные совпадения
Все смеялись моим рассказам и уверяли, что я наслушался их от матери или няньки и подумал, что
это я
сам видел.
Прежде всего
это чувство обратилось на мою маленькую сестрицу: я не мог видеть и слышать ее слез или крика и сейчас начинал
сам плакать; она же была в
это время нездорова.
Я
это видел
сам, потому что один раз ее ласки разбудили меня.
Это «Признательный лев» и «
Сам себя одевающий мальчик».
Я принялся было за Домашний лечебник Бухана, но и
это чтение мать сочла почему-то для моих лет неудобным; впрочем, она выбирала некоторые места и, отмечая их закладками, позволяла мне их читать; и
это было в
самом деле интересное чтение, потому что там описывались все травы, соли, коренья и все медицинские снадобья, о которых только упоминается в лечебнике.
Она
сама сказала мне об
этом с веселым видом и уверила, что возвратится здоровою.
В
самом деле, нигде нельзя отыскать такого разнообразия гальки, как на реке Белой; в
этом я убедился впоследствии.
Степь не была уже так хороша и свежа, как бывает весною и в
самом начале лета, какою описывал ее мне отец и какою я после
сам узнал ее: по долочкам трава была скошена и сметана в стога, а по другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще не совсем распустившийся, еще не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь была тиха, и ни один птичий голос не оживлял
этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже не кричит, а прячется с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
Мать не хотела верить, чтоб я мог
сам поймать рыбу, но, задыхаясь и заикаясь от горячности, я уверял ее, ссылаясь на Евсеича, что точно я вытащил
сам эту прекрасную рыбку; Евсеич подтвердил мои слова.
Отец мой и
сам уже говорил об
этом; мы поутру проехали сорок верст да после обеда надо было проехать сорок пять —
это было уже слишком много, а потому он согласился на предложение Трофима.
Тут опять явились для меня новые, невиданные предметы: прежде всего кинулся мне в глаза наряд чувашских женщин: они ходят в белых рубашках, вышитых красной шерстью, носят какие-то черные хвосты, а головы их и грудь увешаны серебряными, и крупными и
самыми мелкими, деньгами: все
это звенит и брякает на них при каждом движении.
Отец доказывал матери моей, что она напрасно не любит чувашских деревень, что ни у кого нет таких просторных изб и таких широких нар, как у них, и что даже в их избах опрятнее, чем в мордовских и особенно русских; но мать возражала, что чуваши
сами очень неопрятны и гадки; против
этого отец не спорил, но говорил, что они предобрые и пречестные люди.
В
самое это время священник в полном облачении, неся крест на голове, предшествуемый диаконом с кадилом, образами и хоругвями и сопровождаемый огромною толпою народа, шел из церкви для совершения водосвящения на иордани.
Староста начал было распространяться о том, что у них соседи дальние и к помочам непривычные; но в
самое это время подъехали мы к горохам и макам, которые привлекли мое вниманье.
Отрывая вдруг человека от окружающей его среды, все равно, любезной ему или даже неприятной, от постоянно развлекающей его множеством предметов, постоянно текущей разнообразной действительности, она сосредоточивает его мысли и чувства в тесный мир дорожного экипажа, устремляет его внимание сначала на
самого себя, потом на воспоминание прошедшего и, наконец, на мечты и надежды — в будущем; и все
это делается с ясностью и спокойствием, без всякой суеты и торопливости.
Говорили много в
этом роде; но дедушка как будто не слушал их, а
сам так пристально и добродушно смотрел на меня, что робость моя стала проходить.
Тут я узнал, что дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в
самом деле больна моя мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя прежде, что было мне известно из разговоров отца с матерью, он называл
эту поездку причудами и пустою тратою денег, потому что не верил докторам.
Все
это время, до отъезда матери, я находился в тревожном состоянии и даже в борьбе с
самим собою.
Она, например, не понимала, что нас мало любят, а я понимал
это совершенно; оттого она была смелее и веселее меня и часто
сама заговаривала с дедушкой, бабушкой и теткой; ее и любили за то гораздо больше, чем меня, особенно дедушка; он даже иногда присылал за ней и подолгу держал у себя в горнице.
Евсеич предлагал и мне поиграть, и мне
самому иногда хотелось; но у меня недоставало для
этого смелости, да и мать, уезжая, запретила нам входить в какие-нибудь игры или разговоры с багровской прислугой.
С тех пор его зовут не Арефий, а Арева» [Замечательно, что
этот несчастный Арефий, не замерзший в продолжение трех дней под снегом, в жестокие зимние морозы, замерз лет через двадцать пять в сентябре месяце, при
самом легком морозе, последовавшем после сильного дождя!
Конечно, я привык слышать подобные слова от Евсеича и няньки, но все странно, что я так недоверчиво обрадовался; впрочем, слава богу, что так случилось: если б я совершенно поверил, то, кажется, сошел бы с ума или захворал; сестрица моя начала прыгать и кричать: «Маменька приехала, маменька приехала!» Нянька Агафья, которая на
этот раз была с нами одна, встревоженным голосом спросила: «Взаправду, что ли?» — «Взаправду, взаправду, уж близко, — отвечала Феклуша, — Ефрем Евсеич побежал встречать», — и
сама убежала.
Все
это меня успокоило и обрадовало, особенно потому, что другие говорили, да я и
сам видел, что маменька стала здоровее и крепче.
Впрочем, я и теперь думаю, что в
эту последнюю неделю нашего пребывания в Багрове дедушка точно полюбил меня, и полюбил именно с той поры, когда
сам увидел, что я горячо привязан к отцу.
Мне тоже казалось
это забавным, и не подозревал я тогда, что
сам буду много терпеть от подобной забавы.
Миндальное пирожное всегда приготовляла она
сама, и смотреть на
это приготовленье было одним из любимых моих удовольствий.
Я внимательно наблюдал, как она обдавала миндаль кипятком, как счищала с него разбухшую кожицу, как выбирала миндалины только
самые чистые и белые, как заставляла толочь их, если пирожное приготовлялось из миндального теста, или как
сама резала их ножницами и, замесив
эти обрезки на яичных белках, сбитых с сахаром, делала из них чудные фигурки: то венки, то короны, то какие-то цветочные шапки или звезды; все
это сажалось на железный лист, усыпанный мукою, и посылалось в кухонную печь, откуда приносилось уже перед
самым обедом, совершенно готовым и поджарившимся.
Я торжествовал и не мог спокойно сидеть на моих высоких кресельцах и непременно говорил на ухо сидевшему подле меня гостю, что все
это маменька делала
сама.
За несколько времени до назначенного часа я уже не отходил от дяди и все смотрел ему в глаза; а если и
это не помогало, то дергал его за рукав, говоря
самым просительным голосом: «Дяденька, пойдемте рисовать».
С
этим господином в
самое это время случилось смешное и неприятное происшествие, как будто в наказание за его охоту дразнить людей, которому я, по глупости моей, очень радовался и говорил: «Вот бог его наказал за то, что он хочет увезти мою сестрицу».
Это средство несколько помогло: мне стыдно стало, что Андрюша пишет лучше меня, а как успехи его были весьма незначительны, то я постарался догнать его и в
самом деле догнал довольно скоро.
Матвей Васильич подвел меня к первому столу, велел ученикам потесниться и посадил с края, а
сам сел на стул перед небольшим столиком, недалеко от черной доски; все
это было для меня совершенно новым зрелищем, на которое я смотрел с жадным любопытством.
При
этом счете многие сбивались, и мне
самому казался он непонятным и мудреным, хотя я давно уже выучился самоучкой писать цифры.
При
самом начале
этого страшного и отвратительного для меня зрелища я зажмурился и заткнул пальцами уши.
Я охотно
этому верил и, позабыв бедную корову,
сам смеялся вместе с другими.
Сергеевка занимает одно из
самых светлых мест в
самых ранних воспоминаниях моего детства. Я чувствовал тогда природу уже сильнее, чем во время поездки в Багрово, но далеко еще не так сильно, как почувствовал ее через несколько лет. В Сергеевке я только радовался спокойною радостью, без волнения, без замирания сердца. Все время, проведенное мною в Сергеевке в
этом году, представляется мне веселым праздником.
Оставшись наедине с матерью, он говорил об
этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде не нравилась
эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли было очень трудно; всего же более не нравилось моей матери то, что
сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
Мать скучала
этими поездками, но считала их полезными для своего здоровья, да они и были предписаны докторами при употреблении кумыса; отцу моему прогулки также были скучноваты, но всех более ими скучал я, потому что они мешали моему уженью, отнимая иногда
самое лучшее время.
Послушать тебя, так ты один на целый полк пойдешь!»
Эти простые речи, сказанные без всякого умысла, казались мне
самыми язвительными укоризнами.
Мать
сама была большая охотница до
этих ягод, но употреблять их при кумысе доктора запрещали.
Бить в дудки заранее учил меня Федор, считавшийся в
этом деле великим мастером, и я тотчас подумал, что я
сам такой же мастер.
На другой день я уже рассказывал свои грезы наяву Параше и сестрице, как будто я
сам все видел или читал об
этом описание.
Скоро наступила жестокая зима, и мы окончательно заключились в своих детских комнатках, из которых занимали только одну. Чтение книг, писанье прописей и занятия арифметикой, которую я понимал как-то тупо и которой учился неохотно, — все
это увеличилось
само собою, потому что прибавилось времени: гостей стало приезжать менее, а гулять стало невозможно. Доходило дело даже до «Древней Вивлиофики».
Эта дорога, продолжавшаяся почти двое суток, оставила во мне
самое тягостное и неприятное воспоминание.
В
самое это время проснулась мать и ахнула, взглянув на мое лицо: перевязка давно свалилась, и синяя, даже черная шишка над моим глазом испугала мою мать.
В
самое это время, как я вслушивался и всматривался внимательно, в комнате дедушки раздался плач; я вздрогнул, в одну минуту вся девичья опустела: пряхи, побросав свои гребни и веретена, бросились толпою в горницу умирающего.
Я подумал, что дедушка умер; пораженный и испуганный
этой мыслью, я
сам не помню, как очутился в комнате своих двоюродных сестриц, как взлез на тетушкину кровать и забился в угол за подушки.
Вероятно, долго продолжались наши крики, никем не услышанные, потому что в
это время в
самом деле скончался дедушка; весь дом сбежался в горницу к покойнику, и все подняли такой громкий вой, что никому не было возможности услышать наши детские крики.
Вдруг поднялся глухой шум и топот множества ног в зале, с которым вместе двигался плач и вой; все
это прошло мимо нас… и вскоре я увидел, что с крыльца, как будто на головах людей, спустился деревянный гроб; потом, когда тесная толпа раздвинулась, я разглядел, что гроб несли мой отец, двое дядей и старик Петр Федоров, которого
самого вели под руки; бабушку также вели сначала, но скоро посадили в сани, а тетушки и маменька шли пешком; многие, стоявшие на дворе, кланялись в землю.
Пили чай, обедали и ужинали у бабушки, потому что
это была
самая большая комната после залы; там же обыкновенно все сидели и разговаривали.