Неточные совпадения
Мать не имела расположения к уженью, даже не любила его, и мне было очень больно, что она холодно приняла мою радость; а к большому горю, мать, увидя меня в
таком волнении,
сказала, что это мне вредно, и прибавила, что не пустит, покуда я не успокоюсь.
Я ни о чем другом не мог ни думать, ни говорить,
так что мать сердилась и
сказала, что не будет меня пускать, потому что я от
такого волнения могу захворать; но отец уверял ее, что это случилось только в первый раз и что горячность моя пройдет; я же был уверен, что никогда не пройдет, и слушал с замирающим сердцем, как решается моя участь.
Отец улыбнулся и отвечал, что похоже на то; что он и прежде слыхал об нем много нехорошего, но что он родня и любимец Михайлушки, а тетушка Прасковья Ивановна во всем Михайлушке верит; что он велел послать к себе
таких стариков из багровских, которые
скажут ему всю правду, зная, что он их не выдаст, и что Миронычу было это невкусно.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником с красноватыми ягодами и бобовником с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в другой карман и отвезти маменьке, но отец
сказал, что «мать на
такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Отец мой спросил: сколько людей на десятине? не тяжело ли им? и, получив в ответ, что «тяжеленько, да как же быть, рожь сильна, прихватим вечера…» —
сказал: «
Так жните с богом…» — и в одну минуту засверкали серпы, горсти ржи замелькали над головами работников, и шум от резки жесткой соломы еще звучнее, сильнее разнесся по всему полю.
Ведь он опять
так же взволнуется, как на Деме!» Тут я получил употребление языка и принялся горячо уверять, что буду совершенно спокоен; мать с большим неудовольствием
сказала: «Ступай, но чтоб до заката солнца ты был здесь».
Отец все еще не возвращался, и мать хотела уже послать за ним, но только что мы улеглись в карете, как подошел отец к окну и тихо
сказал: «Вы еще не спите?» Мать попеняла ему, что он
так долго не возвращался.
«Ну,
так ты нам
скажи, невестушка, — говорила бабушка, — что твои детки едят и чего не едят: а то ведь я не знаю, чем их потчевать; мы ведь люди деревенские и ваших городских порядков не знаем».
Я вспомнил, что, воротившись из саду, не был у матери, и стал проситься сходить к ней; но отец, сидевший подле меня, шепнул мне, чтоб я перестал проситься и что я схожу после обеда; он
сказал эти слова
таким строгим голосом, какого я никогда не слыхивал, — и я замолчал.
Дедушка хотел нас кормить разными своими кушаньями, но бабушка остановила его,
сказав, что Софья Николавна ничего
такого детям не дает и что для них приготовлен суп.
Дедушка поморщился и
сказал: «Ну,
так пусть отец кормит их как знает».
Они ехали в той же карете, и мы точно
так же могли бы поместиться в ней; но мать никогда не имела этого намерения и еще в Уфе
сказала мне, что ни под каким видом не может нас взять с собою, что она должна ехать одна с отцом; это намеренье ни разу не поколебалось и в Багрове, и я вполне верил в невозможность переменить его.
Вторая приехавшая тетушка была Аксинья Степановна, крестная моя мать; это была предобрая, нас очень любила и очень ласкала, особенно без других; она даже привезла нам гостинца, изюма и черносливу, но отдала тихонько от всех и велела
так есть, чтоб никто не видал; она пожурила няньку нашу за неопрятность в комнате и платье, приказала переменять чаще белье и погрозила, что
скажет Софье Николавне, в каком виде нашла детей; мы очень обрадовались ее ласковым речам и очень ее полюбили.
Выслушав ее, он
сказал: «Не знаю, соколик мой (
так он звал меня всегда), все ли правда тут написано; а вот здесь в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось, что мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок, всего версты четыре, да и запоздал; поднялся буран, лошаденка была плохая, да и сам он был плох; показалось ему, что он не по той дороге едет, он и пошел отыскивать дорогу, снег был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке —
так его снегом там и занесло.
«А,
так ты
так же и отца любишь, как мать, — весело
сказал дедушка, — а я думал, что ты только по ней соскучился.
Энгельгардт вздумал продолжать шутку и на другой день, видя, что я не подхожу к нему,
сказал мне: «А, трусишка! ты боишься военной службы,
так вот я тебя насильно возьму…» С этих пор я уж не подходил к полковнику без особенного приказания матери, и то со слезами.
Мать обняла меня и заплакала от радости (как она мне
сказала), что у меня
такое доброе сердце.
Он указал мне зарубки на дубовом пне и на растущем дубу и
сказал, что башкирцы, настоящие владельцы земли, каждые сто лет кладут
такие заметки на больших дубах, в чем многие старики его уверяли;
таких зарубок на пне было только две, а на растущем дубу пять, а как пень был гораздо толще и, следовательно, старее растущего дуба, то и было очевидно, что остальные зарубки находились на отрубленном стволе дерева.
Такие слова укололи мое самолюбие, и я скрепя сердце
сказал, что не трушу.
Двухмесячное пребывание в деревне, или, правильнее
сказать, в недостроенном домишке на берегу озера, чистый воздух, свобода, уженье, к которому я пристрастился, как только может пристраститься ребенок, — все это
так разнилось с нашей городской жизнью, что Уфа мне опостылела.
Бабушка замахала руками и
сказала: «Нет, нет, невестынька: по-нашему, не
так, а всякий сверчок знай свой шесток».
«Хоть батюшка мне ничего не говорил, а изволил только
сказать: не оставь Танюшу и награди
так же, как я наградил других сестер при замужестве, — но я свято исполню все, что он приказывал матушке».
Мать
сказала ей, что если еще раз что-нибудь
такое случится, то она отошлет ее в симбирское Багрово ходить за коровами.
Долго и терпеливо слушал Евсеич; наконец
так же
сказал: «Не будет ли, соколик?
Я сейчас стал проситься к маменьке, и просился
так неотступно, что Евсеич ходил с моей просьбой к отцу; отец приказал мне
сказать, чтоб я и не думал об этом, что я несколько дней не увижу матери.
Отец говорил об этом долго с Миронычем, и Мироныч между прочим
сказал: «Это еще не беда, что хлеба мало господь уродил, у нас на селе старого довольно, а у кого недостанет,
так господский-то сусек [Сусек — закром.
Отец знал настоящую их причину и
сказал Миронычу: «Надо построже смотреть за кожевниками: они покупают у башкирцев за бесценок кожи с дохлых от чумы коров, и от этого у вас в Парашине
так часты падежи».
Даже над ним она сохраняет
такую власть, что во время самого сильного бешенства, которое иногда на него находит, — стоит только появиться Марье Михайловне и
сказать несколько слов, чтоб беснующийся совершенно успокоился».
Мало того, что я сам читал, по обыкновению, с увлеченьем и с восторгом, — я потом рассказывал сестрице и тетушке читанное мной с
таким горячим одушевлением и, можно
сказать, самозабвением, что, сам того не примечая, дополнял рассказы Шехеразады многими подробностями своего изобретенья и говорил обо всем, мною читанном, точно как будто сам тут был и сам все видел.
Я не стану описывать нашей дороги: она была точно
так же скучна и противна своими кормежками и ночевками, как и прежние;
скажу только, что мы останавливались на целый день в большой деревне Вишенки, принадлежащей той же Прасковье Ивановне Куролесовой.
Матери моей очень не понравились эти развалины, и она
сказала: «Как это могли жить в
такой мурье и где тут помещались?» В самом деле, трудно было отгадать, где тут могло жить целое семейство, в том числе пять дочерей.
Едва мать и отец успели снять с себя дорожные шубы, как в зале раздался свежий и громкий голос: «Да где же они? давайте их сюда!» Двери из залы растворились, мы вошли, и я увидел высокого роста женщину, в волосах с проседью, которая с живостью протянула руки навстречу моей матери и весело
сказала: «Насилу я дождалась тебя!» Мать после мне говорила, что Прасковья Ивановна
так дружески, с
таким чувством ее обняла, что она ту же минуту всею душою полюбила нашу общую благодетельницу и без памяти обрадовалась, что может согласить благодарность с сердечною любовью.
Я смутился еще более и сообщил мое недоумение Евсеичу; он сам попробовал посмотреть на картину с разных сторон, сам заметил и дивился ее странному свойству, но в заключение равнодушно
сказал: «Уж
так ее живописец написал, что она всякому человеку в глаза глядит».
Прасковья Ивановна рассмеялась и
сказала: «А, ты охотник до картинок,
так ступай с своим дядькой и осмотри залу, гостиную и диванную: она лучше всех расписана; но руками ничего не трогать и меня бабушкой не звать, а просто Прасковьей Ивановной».
Александра Ивановна печально улыбнулась и
сказала: «Прасковья Ивановна не любит называться бабушкой и приказала мне называть ее тетушкой, и я уже привыкла ее
так звать.
Николай отвечал, что дворня давно у него от рук отбилась и что это давно известно Прасковье Ивановне, а Михайлушка, на которого я смотрел с особенным любопытством, с большою важностью
сказал, явно стараясь оправдать лакеев, что это ошибка поваров, что кушанье сейчас подадут и что он не советует тревожить Прасковью Ивановну
такими пустяками.
Если б мать не
сказала прежде, что Александра Ивановна не понимает своей благодетельницы, то я бы поверил Александре Ивановне, потому что она казалась мне
такою умною, ласковою и правдивою.
Я вдруг обратился к матери с вопросом: «Неужели бабушка Прасковья Ивановна
такая недобрая?» Мать удивилась и
сказала: «Если б я знала, что ты не спишь, то не стала бы всего при тебе говорить, ты тут ничего не понял и подумал, что Александра Ивановна жалуется на тетушку и что тетушка недобрая; а это все пустяки, одни недогадки и кривое толкованье.
Рассуждая теперь беспристрастно, я должен
сказать, что Прасковья Ивановна была замечательная, редкая женщина и что явление
такой личности в то время и в той среде, в которой она жила, есть уже само по себе изумительное явление.
Забыв свою болезнь и часто возвращающиеся мучительные ее припадки, Чичагов, слушая мое чтение, смеялся самым веселым смехом, повторяя некоторые стихи или выражения. «Ну, друг мой, —
сказал он мне потом с живым и ясным взглядом, — ты меня
так утешил, что теперь мне не надо и приема опиума». Во время страданий, превышающих силы человеческие, он употреблял опиум в маленьких приемах.
В этой работе было что-то доброе, веселое,
так что я не вдруг поверил, когда мне
сказали, что она тоже очень тяжела.
Я подумал, что мать ни за что меня не отпустит, и
так, только для пробы, спросил весьма нетвердым голосом: «Не позволите ли, маменька, и мне поехать за груздями?» К удивлению моему, мать сейчас согласилась и выразительным голосом
сказала мне: «Только с тем, чтоб ты в лесу ни на шаг не отставал от отца, а то, пожалуй, как займутся груздями, то тебя потеряют».
Она вышла на маленькую полянку, остановилась и
сказала: «Здесь непременно должны быть грузди,
так и пахнет груздями, — и вдруг закричала: — Ах, я наступила на них!» Мы с отцом хотели подойти к ней, но она не допустила нас близко, говоря, что это ее грузди, что она нашла их и что пусть мы ищем другой слой.
Мать улыбнулась и
сказала: «Ты еще мал и ничего, кроме Багрова, не видывал, а когда поживешь летом в Чурасове,
так заговоришь другое».
Когда речь дошла до хозяина, то мать вмешалась в наш разговор и
сказала, что он человек добрый, недальний, необразованный и в то же время самый тщеславный, что он, увидев в Москве и Петербурге, как живут роскошно и пышно знатные богачи, захотел и сам
так же жить, а как устроить ничего не умел, то и нанял себе разных мастеров, немцев и французов, но, увидя, что дело не ладится, приискал какого-то промотавшегося господина, чуть ли не князя, для того чтобы он завел в его Никольском все на барскую ногу; что Дурасов очень богат и не щадит денег на свои затеи; что несколько раз в год он дает
такие праздники, на которые съезжается к нему вся губерния.
Симбирская гора, или, лучше
сказать, подъем на Симбирскую гору, высокую, крутую и косогористую, был тогда
таким тяжелым делом, что даже в сухое время считали его более затруднительным, чем самую переправу через Волгу; во время же грязи для тяжелого экипажа это было препятствие, к преодолению которого требовались неимоверные усилия; это был подвиг, даже небезопасный.
Мать
сказала об этом Прасковье Ивановне, и она очень была довольна, что мне
так нравится любимая ее песня.
Прасковья Ивановна признала
такое возражение справедливым и
сказала: «Ну,
так и быть, отпускаю вас к Михайлину дню».
Но Прасковья Ивановна приняла
такое ходатайство с большим неудовольствием и
сказала: «Алексея я, пожалуй бы, отпустила, да это огорчит Софью Николавну, а я
так ее люблю, что не хочу с ней скоро расстаться и не хочу ее огорчить».
«Я надеюсь, — между прочим
сказала она, — что Господь не накажет
так строго меня, грешную, за мою неумышленную вину.