Неточные совпадения
Но человек часто думает ошибочно: внук Степана Михайловича Багрова рассказал мне
с большими подробностями историю своих детских
годов; я записал его рассказы
с возможною точностью, а как они служат продолжением «Семейной хроники», так счастливо обратившей на себя внимание читающей публики, и как рассказы эти представляют довольно полную историю дитяти, жизнь человека в детстве, детский мир, созидающийся постепенно под влиянием ежедневных новых впечатлений, — то я решился напечатать записанные мною рассказы.
Тут следует большой промежуток, то есть темное пятно или полинявшее место в картине давно минувшего, и я начинаю себя помнить уже очень больным, и не в начале болезни, которая тянулась
с лишком полтора
года, не в конце ее (когда я уже оправлялся), нет, именно помню себя в такой слабости, что каждую минуту опасались за мою жизнь.
С этих пор щенок по целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в день сделалось моей любимой забавой; его назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил у нас семнадцать
лет, разумеется, уже не в комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к моей матери.
Дедушку
с бабушкой мне также хотелось видеть, потому что я хотя и видел их, но помнить не мог: в первый мой приезд в Багрово мне было восемь месяцев; но мать рассказывала, что дедушка был нам очень рад и что он давно зовет нас к себе и даже сердится, что мы в четыре
года ни разу у него не побывали.
Степь не была уже так хороша и свежа, как бывает весною и в самом начале
лета, какою описывал ее мне отец и какою я после сам узнал ее: по долочкам трава была скошена и сметана в стога, а по другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще не совсем распустившийся, еще не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь была тиха, и ни один птичий голос не оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже не кричит, а прячется
с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
Когда же мой отец спросил, отчего в праздник они на барщине (это был первый Спас, то есть первое августа), ему отвечали, что так приказал староста Мироныч; что в этот праздник точно прежде не работали, но вот уже
года четыре как начали работать; что все мужики постарше и бабы-ребятницы уехали ночевать в село, но после обедни все приедут, и что в поле остался только народ молодой, всего серпов
с сотню, под присмотром десятника.
Ефрем
с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем были такие прекрасные букеты цветов, что я много
лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем другой вид, так что у меня на сердце стало веселее.
Я умру
с тоски; никакой доктор мне не поможет», — а также слова отца: «Матушка, побереги ты себя, ведь ты захвораешь, ты непременно завтра сляжешь в постель…» — слова, схваченные моим детским напряженным слухом на
лету, между многими другими, встревожили, испугали меня.
Это был скорее огород, состоявший из одних ягодных кустов, особенно из кустов белой, красной и черной смородины, усыпанной ягодами, и из яблонь, большею частию померзших прошлого
года, которые были спилены и вновь привиты черенками; все это заключалось в огороде и было окружено высокими навозными грядками арбузов, дынь и тыкв, бесчисленным множеством грядок
с огурцами и всякими огородными овощами, разными горохами, бобами, редькою, морковью и проч.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался один, или хотя и
с другими, но не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться
с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые не были так ласковы к нам, как мне хотелось, не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое не по
летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
С тех пор его зовут не Арефий, а Арева» [Замечательно, что этот несчастный Арефий, не замерзший в продолжение трех дней под снегом, в жестокие зимние морозы, замерз
лет через двадцать пять в сентябре месяце, при самом легком морозе, последовавшем после сильного дождя!
Больше ничего не помню; знаю только, что содержание состояло из любви пастушки к пастуху, что бабушка сначала не соглашалась на их свадьбу, а потом согласилась.
С этого времени глубоко запала в мой ум склонность к театральным сочинениям и росла
с каждым
годом.
Это были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей были почти одних
лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за то, что ее звали так же как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали у нас генерал Мансуров
с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и другой офицер Христофович, которые были дружны
с моими дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это был давнишний друг нашего дома.
Он очень любил меня, и я часто сиживал у него на коленях,
с любопытством слушая его громозвучные военные рассказы и
с благоговением посматривая на два креста, висевшие у него на груди, особенно на золотой крестик
с округленными концами и
с надписью: «Очаков взят 1788
года 6 декабря».
Во все время моего детства и в первые
года отрочества заметно было во мне странное свойство: я не дружился
с своими сверстниками и тяготился их присутствием даже тогда, когда оно не мешало моим охотничьим увлечениям, которым и в ребячестве я страстно предавался.
Это свойство не могло происходить из моей природы, весьма сообщительной и слишком откровенной, как оказалось в юношеских
годах; это происходило, вероятно, от долговременной болезни,
с которою неразлучно отчужденье и уединенье, заставляющие сосредоточиваться и малое дитя, заставляющие его уходить в глубину внутреннего своего мира, которым трудно делиться
с посторонними людьми.
У меня было и предчувствие и убеждение, что
с нами случится какое-нибудь несчастие, что мы или замерзнем, как воробьи и галки, которые на
лету падали мертвыми, по рассказам Параши, или захвораем.
Тогда мы тетушку Татьяну Степановну увезем в Уфу, и будет она жить у нас в пустой детской; а если бабушка не умрет, то и ее увезем, перенесем дом из Багрова в Сергеевку, поставим его над самым озером и станем там
летом жить и удить вместе
с тетушкой…
С лишком
год прошел после неудачной моей попытки учить грамоте милую мою сестрицу, и я снова приступил к этому важному и еще неблагодарному для меня делу, неуспех которого меня искренне огорчал.
По крайней мере, хотя несколько раз в
год можно будет
с ними отвести душу».
Отец
с досадой отвечал: «Совестно было сказать, что ты не хочешь быть их барыней и не хочешь их видеть; в чем же они перед тобой виноваты?..» Странно также и неприятно мне показалось, что в то время, когда отца вводили во владение и когда крестьяне поздравляли его шумными криками: «Здравствуй на многие
лета, отец наш Алексей Степаныч!» — бабушка и тетушка, смотревшие в растворенное окно, обнялись, заплакали навзрыд и заголосили.
В Багрове каждый
год производилась охота
с ястребами за перепелками, которых все любили кушать и свежих и соленых.
В этот
год также были вынуты из гнезда и выкормлены в клетке, называвшейся «садком», два ястреба, из которых один находился на руках у Филиппа, старого сокольника моего отца, а другой — у Ивана Мазана, некогда ходившего за дедушкой, который, несмотря на то, что до нашего приезда ежедневно посылался жать, не расставался
с своим ястребом и вынашивал его по ночам.
С самого Парашина, чему прошло уже два
года, я не бывал в хлебном поле и потому
с большою радостью уселся возле отца на роспусках.
На каждой клади стояло по четыре человека, они принимали снопы, которые подавались на вилах, а когда кладь становилась высока, — вскидывались по воздуху ловко и проворно; еще
с большею ловкостью и проворством ловили снопы на
лету стоявшие на кладях крестьяне.
В Мертовщине был еще человек, возбуждавший мое любопытство, смешанное со страхом: это был сын Марьи Михайловны, Иван Борисыч, человек молодой, но уже несколько
лет сошедший
с ума.
А вот как: Михайла Максимыч Куролесов, через
год после своей женитьбы на двоюродной сестре моего дедушки, заметил у него во дворне круглого сироту Пантюшку, который показался ему необыкновенно сметливым и умным; он предложил взять его к себе для обучения грамоте и для образования из него делового человека, которого мог бы мой дедушка употреблять, как поверенного, во всех соприкосновениях
с земскими и уездными судами: дедушка согласился.
В самых зрелых
летах, кончив
с полным торжеством какое-то «судоговоренье» против известного тоже доки по тяжебным делам и сбив
с поля своего старого и опытного противника, Пантелей Григорьич, обедая в этот самый день у своего доверителя, — вдруг, сидя за столом, ослеп.
Рябая девица была Александра Ивановна Ковригина, двоюродная моя сестра, круглая сирота,
с малых
лет взятая на воспитанье Прасковьей Ивановной; она находилась в должности главной исполнительницы приказаний бабушки, то есть хозяйки дома.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает
с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и
с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа
с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие
летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Наконец мы собрались совсем, и хозяйка согласилась отпустить нас, взяв честное слово
с моего отца и матери, что мы непременно приедем в исходе
лета и проживем всю осень.
Он
с детских
лет своих знал старого мельника Болтуненка и очень его любил.
Подстрекая друг друга, мы
с матерью предались пламенным излияниям взаимного раскаяния и восторженной любви; между нами исчезло расстояние
лет и отношений, мы оба исступленно плакали и громко рыдали.
Увы! несправедливость оскорбления я понял уже в зрелых
годах, а тогда я поверил, что мать говорит совершенную истину и что у моего отца мало чувств, что он не умеет так любить, как мы
с маменькой любим.
В прошлом
лете я не брал в руки удочки, и хотя настоящая весна так сильно подействовала на меня новыми и чудными своими явлениями — прилетом птицы и возрождением к жизни всей природы, — что я почти забывал об уженье, но тогда, уже успокоенный от волнений, пресыщенный, так сказать, тревожными впечатлениями, я вспомнил и обратился
с новым жаром к страстно любимой мною охоте, и чем ближе подходил я к пруду, тем нетерпеливее хотелось мне закинуть удочку.
— «Вот вы и
с ружьем не поохотились ни разу, а ведь в старые
годы хаживали».
Флигель, в котором мы остановились, был точно так же прибран к приезду управляющего, как и прошлого
года. Точно так же рыцарь грозно смотрел из-под забрала своего шлема
с картины, висевшей в той комнате, где мы спали. На другой картине так же лежали синие виноградные кисти в корзине, разрезанный красный арбуз
с черными семечками на блюде и наливные яблоки на тарелке. Но я заметил перемену в себе: картины, которые мне так понравились в первый наш приезд, показались мне не так хороши.
Дурасов был известный богач, славился хлебосольством и жил великолепно; прошлого
года он познакомился
с нами в Чурасове у Прасковьи Ивановны.
С каждым днем более и более надоедала мне эта городская жизнь в деревне; даже мать скорее желала воротиться в противное ей Багрово, потому что там оставался маленький братец мой, которому пошел уже третий
год.
Покойница матушка верила им во всем, на все смотрела их глазами и по слабости своей даже не смела им противиться; вы — также; но вам простительно: если родная мать была на стороне старших сестер, то где же вам, меньшой дочери, пойти против них? вы
с малых
лет привыкли верить и повиноваться им.
Так прошел декабрь и наступил новый
год, который я встретил
с каким-то особенным чувством и ожиданием.