Неточные совпадения
Но самое главное мое удовольствие состояло в том, что приносили ко мне мою милую сестрицу, давали поцеловать, погладить по головке, а потом нянька садилась
с нею против меня, и я подолгу смотрел на сестру, указывая то на одну, то на
другую мою игрушку и приказывая подавать их сестрице.
У нас в доме была огромная зала, из которой две двери вели в две небольшие горницы, довольно темные, потому что окна из них выходили в длинные сени, служившие коридором; в одной из них помещался буфет, а
другая была заперта; она некогда служила рабочим кабинетом покойному отцу моей матери; там были собраны все его вещи: письменный стол, кресло, шкаф
с книгами и проч.
Сердце у меня опять замерло, и я готов был заплакать; но мать приласкала меня, успокоила, ободрила и приказала мне идти в детскую — читать свою книжку и занимать сестрицу, прибавя, что ей теперь некогда
с нами быть и что она поручает мне смотреть за сестрою; я повиновался и медленно пошел назад: какая-то грусть вдруг отравила мою веселость, и даже мысль, что мне поручают мою сестрицу, что в
другое время было бы мне очень приятно и лестно, теперь не утешила меня.
Один из гребцов соскочил в воду, подвел лодку за носовую веревку к пристани и крепко привязал к причалу;
другой гребец сделал то же
с кормою, и мы все преспокойно вышли на пристань.
Люди принялись разводить огонь: один принес сухую жердь от околицы, изрубил ее на поленья, настрогал стружек и наколол лучины для подтопки,
другой притащил целый ворох хворосту
с речки, а третий, именно повар Макей, достал кремень и огниво, вырубил огня на большой кусок труту, завернул его в сухую куделю (ее возили нарочно
с собой для таких случаев), взял в руку и начал проворно махать взад и вперед, вниз и вверх и махал до тех пор, пока куделя вспыхнула; тогда подложили огонь под готовый костер дров со стружками и лучиной — и пламя запылало.
Степь не была уже так хороша и свежа, как бывает весною и в самом начале лета, какою описывал ее мне отец и какою я после сам узнал ее: по долочкам трава была скошена и сметана в стога, а по
другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще не совсем распустившийся, еще не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь была тиха, и ни один птичий голос не оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже не кричит, а прячется
с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
Скоро я увидел, что один человек мог легко перегонять этот плот
с одного берега на
другой.
Я ни о чем
другом не мог ни думать, ни говорить, так что мать сердилась и сказала, что не будет меня пускать, потому что я от такого волнения могу захворать; но отец уверял ее, что это случилось только в первый раз и что горячность моя пройдет; я же был уверен, что никогда не пройдет, и слушал
с замирающим сердцем, как решается моя участь.
Мать дорогой принялась мне растолковывать, почему не хорошо так безумно предаваться какой-нибудь забаве, как это вредно для здоровья, даже опасно; она говорила, что, забывая все
другие занятия для какой-нибудь охоты, и умненький мальчик может поглупеть, и что вот теперь, вместо того чтоб весело смотреть в окошко, или читать книжку, или разговаривать
с отцом и матерью, я сижу молча, как будто опущенный в воду.
Ковляга сам выводил их
с помощью
другого конюха.
Некоторые родники были очень сильны и вырывались из середины горы,
другие били и кипели у ее подошвы, некоторые находились на косогорах и были обделаны деревянными срубами
с крышей; в срубы были вдолблены широкие липовые колоды, наполненные такой прозрачной водою, что казались пустыми; вода по всей колоде переливалась через край, падая по бокам стеклянною бахромой.
Прежде всего я увидел падающую из каузной трубы струю воды прямо на водяное колесо, позеленевшее от мокроты, ворочавшееся довольно медленно, все в брызгах и пене; шум воды смешивался
с каким-то
другим гуденьем и шипеньем.
Когда мы проезжали между хлебов по широким межам, заросшим вишенником
с красноватыми ягодами и бобовником
с зеленоватыми бобами, то я упросил отца остановиться и своими руками нарвал целую горсть диких вишен, мелких и жестких, как крупный горох; отец не позволил мне их отведать, говоря, что они кислы, потому что не поспели; бобов же дикого персика, называемого крестьянами бобовником, я нащипал себе целый карман; я хотел и ягоды положить в
другой карман и отвезти маменьке, но отец сказал, что «мать на такую дрянь и смотреть не станет, что ягоды в кармане раздавятся и перепачкают мое платье и что их надо кинуть».
Ребенок скоро успокоился, заснул, мать положила его в люльку, взяла серп и принялась жать
с особенным усилием, чтобы догнать своих подруг, чтоб не отстать от
других.
С этой десятины поехали мы на
другую, на третью и так далее.
В
другое время это заняло бы меня гораздо сильнее, но в настоящую минуту ржаное поле
с жнецами и жницами наполняло мое воображение, и я довольно равнодушно держал в руках за тонкие стебли
с десяток маковых головок и охапку зеленого гороха.
Другой табун, к которому, как говорили, и приближаться надо было
с осторожностью, осматривал только мой отец, и то ходил к нему пешком вместе
с пастухами.
Впрочем, наедине
с Миронычем, я сам слышал, как он говорил, что для одного крестьянина можно бы сделать то-то, а для
другого то-то.
К матери моей пришло еще более крестьянских баб, чем к отцу крестьян: одни тоже
с разными просьбами об оброках, а
другие с разными болезнями.
Отец
с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле
друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Я ту же минуту, однако, почувствовал, что они не так были ласковы
с нами, как
другие городские дамы, иногда приезжавшие к нам.
Ефрем
с Федором сейчас ее собрали и поставили, а Параша повесила очень красивый, не знаю, из какой материи, кажется, кисейный занавес; знаю только, что на нем были такие прекрасные букеты цветов, что я много лет спустя находил большое удовольствие их рассматривать; на окошки повесили такие же гардины — и комната вдруг получила совсем
другой вид, так что у меня на сердце стало веселее.
Я умру
с тоски; никакой доктор мне не поможет», — а также слова отца: «Матушка, побереги ты себя, ведь ты захвораешь, ты непременно завтра сляжешь в постель…» — слова, схваченные моим детским напряженным слухом на лету, между многими
другими, встревожили, испугали меня.
Это было поручено тетушке Татьяне Степановне, которая все-таки была подобрее
других и не могла не чувствовать жалости к слезам больной матери, впервые расстающейся
с маленькими детьми.
За обедом нас всегда сажали на
другом конце стола, прямо против дедушки, всегда на высоких подушках; иногда он бывал весел и говорил
с нами, особенно
с сестрицей, которую называл козулькой; а иногда он был такой сердитый, что ни
с кем не говорил; бабушка и тетушка также молчали, и мы
с сестрицей, соскучившись, начинали перешептываться между собой; но Евсеич, который всегда стоял за моим стулом, сейчас останавливал меня, шепнув мне на ухо, чтобы я молчал; то же делала нянька Агафья
с моей сестрицей.
Бедная слушательница моя часто зевала, напряженно устремив на меня свои прекрасные глазки, и засыпала иногда под мое чтение; тогда я принимался
с ней играть, строя городки и церкви из чурочек или дома, в которых хозяевами были ее куклы; самая любимая ее игра была игра «в гости»: мы садились по разным углам, я брал к себе одну или две из ее кукол,
с которыми приезжал в гости к сестрице, то есть переходил из одного угла в
другой.
Уж на третий день, совсем по
другой дороге, ехал мужик из Кудрина; ехал он
с зверовой собакой, собака и причуяла что-то недалеко от дороги и начала лапами снег разгребать; мужик был охотник, остановил лошадь и подошел посмотреть, что тут такое есть; и видит, что собака выкопала нору, что оттуда пар идет; вот и принялся он разгребать, и видит, что внутри пустое место, ровно медвежья берлога, и видит, что в ней человек лежит, спит, и что кругом его все обтаяло; он знал про Арефья и догадался, что это он.
Милая моя сестрица была так смела, что я
с удивлением смотрел на нее: когда я входил в комнату, она побежала мне навстречу
с радостными криками: «Маменька приехала, тятенька приехал!» — а потом
с такими же восклицаниями перебегала от матери к дедушке, к отцу, к бабушке и к
другим; даже вскарабкалась на колени к дедушке.
С первого взгляда я полюбил обоих дядей; оба очень молодые, красивые, ласковые и веселые, особенно Александр Николаич: он шутил и смеялся
с утра и до вечера и всех
других заставлял хохотать.
Это были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи, у которых двое сыновей были почти одних лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за то, что ее звали так же как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали у нас генерал Мансуров
с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и
другой офицер Христофович, которые были дружны
с моими дядями, бывали у нас каждый день; доктор Авенариус — также: это был давнишний
друг нашего дома.
Энгельгардт вздумал продолжать шутку и на
другой день, видя, что я не подхожу к нему, сказал мне: «А, трусишка! ты боишься военной службы, так вот я тебя насильно возьму…»
С этих пор я уж не подходил к полковнику без особенного приказания матери, и то со слезами.
Дядя, как скоро садился сам за свою картину, усаживал и меня рисовать на
другом столе; но учение сначала не имело никакого успеха, потому что я беспрестанно вскакивал, чтоб посмотреть, как рисует дядя; а когда он запретил мне сходить
с места, то я таращил свои глаза на него или влезал на стул, надеясь хоть что-нибудь увидеть.
Волков на
другой день, чтоб поддержать шутку, сказал мне
с важным видом, что батюшка и матушка согласны выдать за него мою сестрицу и что он просит также моего согласия.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и больших и маленьких, а за глаза говорила совсем
другое; моему отцу и матери она жаловалась и ябедничала на всех наших слуг, а
с ними очень нехорошо говорила про моего отца и мать и чуть было не поссорила ее
с Парашей.
Как бы то ни было, только в один очень памятный для меня день отвезли нас
с Андрюшей в санях, под надзором Евсеича, в народное училище, находившееся на
другом краю города и помещавшееся в небольшом деревянном домишке.
Евсеич отдал нас
с рук на руки Матвею Васильичу, который взял меня за руку и ввел в большую неопрятную комнату, из которой несся шум и крик, мгновенно утихнувший при нашем появлении, — комнату, всю установленную рядами столов со скамейками, каких я никогда не видывал; перед первым столом стояла, утвержденная на каких-то подставках, большая черная четвероугольная доска; у доски стоял мальчик
с обвостренным мелом в одной руке и
с грязной тряпицей в
другой.
Когда утихли крики и зверские восклицания учителя, долетавшие до моего слуха, несмотря на заткнутые пальцами уши, я открыл глаза и увидел живую и шумную около меня суматоху; забирая свои вещи, все мальчики выбегали из класса и вместе
с ними наказанные, так же веселые и резвые, как и
другие.
Дорога в Багрово, природа, со всеми чудными ее красотами, не были забыты мной, а только несколько подавлены новостью
других впечатлений: жизнью в Багрове и жизнью в Уфе; но
с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне так захотелось увидеть зеленые луга и леса, воды и горы, так захотелось побегать
с Суркой по полям, так захотелось закинуть удочку, что все окружающее потеряло для меня свою занимательность и я каждый день просыпался и засыпал
с мыслию о Сергеевке.
Мать опять отпустила меня на короткое время, и, одевшись еще теплее, я вышел и увидел новую, тоже не виданную мною картину: лед трескался, ломался на отдельные глыбы; вода всплескивалась между ними; они набегали одна на
другую, большая и крепкая затопляла слабейшую, а если встречала сильный упор, то поднималась одним краем вверх, иногда долго плыла в таком положении, иногда обе глыбы разрушались на мелкие куски и
с треском погружались в воду.
Такие же камешки и пески встретили меня на
другом берегу реки, но я уже мало обратил на них внимания, — у меня впереди рисовалась Сергеевка, моя Сергеевка,
с ее озером, рекою Белою и лесами.
В подтверждение наших рассказов мы
с Евсеичем вынимали из ведра то ту, то
другую рыбу, а как это было затруднительно, то наконец вытряхнули всю свою добычу на землю; но, увы, никакого впечатления не произвела наша рыба на мою мать.
На
другой день поутру, хорошенько выспавшись под одним пологом
с милой моей сестрицей, мы встали бодры и веселы. Мать
с удовольствием заметила, что следы вчерашних уязвлений, нанесенных мне злыми комарами, почти прошли;
с вечера натерли мне лицо, шею и руки каким-то составом; опухоль опала, краснота и жар уменьшились. Сестрицу же комары мало искусали, потому что она рано улеглась под наш полог.
После этого начался разговор у моего отца
с кантонным старшиной, обративший на себя все мое внимание: из этого разговора я узнал, что отец мой купил такую землю, которую
другие башкирцы, а не те, у которых мы ее купили, называли своею, что
с этой земли надобно было согнать две деревни, что когда будет межеванье, то все объявят спор и что надобно поскорее переселить на нее несколько наших крестьян.
Оставшись наедине
с матерью, он говорил об этом
с невеселым лицом и
с озабоченным видом; тут я узнал, что матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на
другие, казенные земли было очень трудно; всего же более не нравилось моей матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а
другого обманщиком.
На
другой день Мансуров ходил на охоту
с ружьем также вместе
с моим отцом;
с ними было две легавых собаки, привезенных Мансуровым.
Я доказывал Евсеичу, что это совсем
другое, что на войне я не испугаюсь, что
с греками я бы на всех варваров пошел.
Сначала я слышал, как говорила моя мать, что не надо ехать на бал к губернатору, и как соглашались
с нею
другие, и потом вдруг все решили, что нельзя не ехать.
После я узнал, что Параше и
другим с этих пор строго запретили сообщать мне нелепые толки, ходившие в народе.
Проходить к ним надобно было через коридор и через девичью, битком набитую множеством горничных девушек и девчонок; их одежда поразила меня: одни были одеты в полосущатые платья,
другие в телогрейки
с юбками, а иные были просто в одних рубашках и юбках; все сидели за гребнями и пряли.
Это была для меня совершенная новость, и я, остановясь,
с любопытством рассматривал, как пряхи, одною рукою подергивая льняные мочки,
другою вертели веретена
с намотанной на них пряжей; все это делалось очень проворно и красиво, а как все молчали, то жужжанье веретен и подергиванье мочек производили необыкновенного рода шум, никогда мною не слыханный.