Неточные совпадения
Один раз, сидя на окошке (с этой минуты я все уже твердо помню), услышал я какой-то жалобный визг в саду; мать тоже его услышала, и когда я стал просить, чтобы
послали посмотреть, кто это плачет, что, «верно, кому-нибудь больно» — мать
послала девушку, и та через несколько минут принесла в своих пригоршнях крошечного, еще слепого, щеночка, который, весь дрожа и
не твердо опираясь на свои кривые лапки, тыкаясь во все стороны головой, жалобно визжал, или скучал, как выражалась моя нянька.
Мать рассказывала мне потом, что я был точно как помешанный: ничего
не говорил,
не понимал, что мне говорят, и
не хотел
идти обедать.
Сердце у меня опять замерло, и я готов был заплакать; но мать приласкала меня, успокоила, ободрила и приказала мне
идти в детскую — читать свою книжку и занимать сестрицу, прибавя, что ей теперь некогда с нами быть и что она поручает мне смотреть за сестрою; я повиновался и медленно
пошел назад: какая-то грусть вдруг отравила мою веселость, и даже мысль, что мне поручают мою сестрицу, что в другое время было бы мне очень приятно и лестно, теперь
не утешила меня.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец
пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще
не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Когда мы стали подплывать к другому, отлогому берегу и, по мелкому месту,
пошли на шестах к пристани, я уже совершенно опомнился, и мне стало так весело, как никогда
не бывало.
Наконец, кончив повесть об умершей с голоду канарейке и
не разжалобясь, как бывало прежде, я попросил позволения закрыть книжку и стал смотреть в окно, пристально следя за синеющею в стороне далью, которая как будто сближалась с нами и
шла пересечь нашу дорогу; дорога начала неприметно склоняться под изволок, и кучер Трофим, тряхнув вожжами, весело крикнул: «Эх вы, милые, пошевеливайтесь!
Отец, улыбнувшись, напомнил мне о том и на мои просьбы
идти поскорее удить сказал мне, чтоб я
не торопился и подождал, покуда он все уладит около моей матери и распорядится кормом лошадей.
Отец мой продолжал разговаривать и расспрашивать о многом, чего я и
не понимал; слышал только, как ему отвечали, что,
слава богу, все живут помаленьку, что с хлебом
не знай, как и совладать, потому что много народу хворает.
После ржаных хлебов
пошли яровые, начинающие уже поспевать. Отец мой, глядя на них, часто говорил с сожалением: «
Не успеют нынче убраться с хлебом до ненастья; рожь поспела поздно, а вот уже и яровые поспевают. А какие хлеба, в жизнь мою
не видывал таких!» Я заметил, что мать моя совершенно равнодушно слушала слова отца.
Не понимая, как и почему, но и мне было жалко, что
не успеют убраться с хлебом.
Отец улыбнулся и отвечал, что похоже на то; что он и прежде слыхал об нем много нехорошего, но что он родня и любимец Михайлушки, а тетушка Прасковья Ивановна во всем Михайлушке верит; что он велел
послать к себе таких стариков из багровских, которые скажут ему всю правду, зная, что он их
не выдаст, и что Миронычу было это невкусно.
Пруд наполнялся родниками и был довольно глубок; овраг перегораживала, запружая воду, широкая навозная плотина; посредине ее стояла мельничная амбарушка; в ней находился один мукомольный постав, который молол хорошо только в полую воду, впрочем,
не оттого, чтобы мало было воды в пруде, как объяснил мне отец, а оттого, что вода
шла везде сквозь плотину.
Я многого
не понимал, многое забыл, и у меня остались в памяти только отцовы слова: «
Не вмешивайся
не в свое дело, ты все дело испортишь, ты все семейство погубишь, теперь Мироныч
не тронет их, он все-таки будет опасаться, чтоб я
не написал к тетушке, а если
пойдет дело на то, чтоб Мироныча прочь, то Михайлушка его
не выдаст.
Сначала, верстах в десяти от Парашина, мы проехали через какую-то вновь селившуюся русскую деревню, а потом тридцать верст
не было никакого селения и дорога
шла по ровному редколесью; кругом виднелись прекрасные рощи, потом стали попадаться небольшие пригорки, а с правой стороны потянулась непрерывная цепь высоких и скалистых гор, иногда покрытых лесом, а иногда совершенно голых.
Отец все еще
не возвращался, и мать хотела уже
послать за ним, но только что мы улеглись в карете, как подошел отец к окну и тихо сказал: «Вы еще
не спите?» Мать попеняла ему, что он так долго
не возвращался.
Он добрый, ты должен любить его…» Я отвечал, что люблю и, пожалуй, сейчас опять
пойду к нему; но мать возразила, что этого
не нужно, и просила отца сейчас
пойти к дедушке и посидеть у него: ей хотелось знать, что он станет говорить обо мне и об сестрице.
Дедушка с бабушкой стояли на крыльце, а тетушка
шла к нам навстречу; она стала уговаривать и ласкать меня, но я ничего
не слушал, кричал, плакал и старался вырваться из крепких рук Евсеича.
Выслушав ее, он сказал: «
Не знаю, соколик мой (так он звал меня всегда), все ли правда тут написано; а вот здесь в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось, что мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок, всего версты четыре, да и запоздал; поднялся буран, лошаденка была плохая, да и сам он был плох; показалось ему, что он
не по той дороге едет, он и
пошел отыскивать дорогу, снег был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке — так его снегом там и занесло.
Я наконец перестал плакать, но ожесточился духом и говорил, что я
не виноват; что если они сделали это нарочно, то все равно, и что их надобно за то наказать, разжаловать в солдаты и
послать на войну, и что они должны просить у меня прощенья.
Я и теперь
не могу понять, какие причины заставили мою мать
послать меня один раз в народное училище вместе с Андрюшей.
Я ничего
не понял сколько потому, что вовсе
не знал, о чем
шло дело, столько и потому, что сидел, как говорится, ни жив ни мертв, пораженный всем, мною виденным.
Евсеич, опасаясь сильного и холодного ветра, сказал мне: «
Пойдем, соколик, в горницу; река еще
не скоро взломается, а ты прозябнешь.
Очень
не хотелось мне
идти, но я уже столько натешился рыбною ловлею, что
не смел попросить позволенья остаться и, помогая Евсеичу обеими руками нести ведро, полное воды и рыбы, хотя в помощи моей никакой надобности
не было и я скорее мешал ему, — весело
пошел к ожидавшей меня матери.
Он жил если
не в деревне Киишки, то где-нибудь очень близко, потому что отец
посылал его звать к себе, и посланный воротился очень скоро с ответом, что Мавлютка сейчас будет.
Мансуров и мой отец горячились больше всех; отец мой только распоряжался и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня
шла посередке!» Мансуров же
не довольствовался одними словами: он влез по колени в воду и, ухватя руками нижние подборы невода, тащил их, притискивая их к мелкому дну, для чего должен был, согнувшись в дугу, пятиться назад; он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова, и жена самого Булгакова, несмотря на свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.
Рыбы поймали такое множество, какого
не ожидали, и потому
послали за телегой; по большей части были серебряные и золотые лещи, ярко блиставшие на лунном свете; попалось также довольно крупной плотвы, язей и окуней; щуки, жерехи и головли повыскакали, потому что были вороваты, как утверждали рыбаки.
Какое счастие сидеть спокойно с Евсеичем на мостках, насаживать, закидывать удочки, следить за наплавками,
не опасаясь, что пора
идти домой, а весело поглядывая на Сурку, который всегда или сидел, или спал на берегу, развалясь на солнце!
Я доказывал Евсеичу, что это совсем другое, что на войне я
не испугаюсь, что с греками я бы на всех варваров
пошел.
Мать ничего
не отвечала и велела мне
идти в детскую читать или играть с сестрицей, но я попросил ее, чтоб она растолковала мне, что значит присягать.
Я часто слышал выражение, тогда совершенно
не понимаемое мною: «Теперь-то гатчинские
пойдут в гору».
Зимой, по дальности расстояний, и
не прокладывали прямых путей, а кое-какие тропинки
шли от деревни до деревни.
Слава богу, мать
не знала, что мы опрокинулись.
Она нисколько
не боялась дедушки, очень сожалела о нем и сама желала
идти к нему.
Светильня нагорела, надо было снять со свечи, но я
не решился и на одну минуту расстаться с рукой Параши: она должна была
идти вместе со мной и переставить свечу на стол возле меня так близко, чтоб можно было снимать ее щипцами,
не вставая с места.
Я еще ни о чем
не догадывался и был довольно спокоен, как вдруг сестрица сказала мне: «
Пойдем, братец, в залу, там дедушка лежит».
Добрый мой отец, обливаясь слезами, всех поднимал и обнимал, а своей матери, идущей к нему навстречу, сам поклонился в ноги и потом, целуя ее руки, уверял, что никогда из ее воли
не выйдет и что все будет
идти по-прежнему.
Когда все было готово и все
пошли прощаться с покойником, то в зале поднялся вой, громко раздававшийся по всему дому; я чувствовал сильное волнение, но уже
не от страха, а от темного понимания важности события, жалости к бедному дедушке и грусти, что я никогда его
не увижу.
Он целый день ничего
не ел и ужасно устал, потому что много
шел пешком за гробом дедушки.
Я плохо понимал, о чем
шло дело, и это
не произвело на меня никакого впечатления; но я, как и всегда, поспешил рассказать об этом матери.
Евсеич со мной
не расставался, и я упросил его
пойти в комнату дедушки, чтоб еще раз почитать по нем псалтырь.
Очень странно, что составленное мною понятие о межеванье довольно близко подходило к действительности: впоследствии я убедился в этом на опыте; даже мысль дитяти о важности и какой-то торжественности межеванья всякий раз приходила мне в голову, когда я
шел или ехал за астролябией, благоговейно несомой крестьянином, тогда как другие тащили цепь и втыкали колья через каждые десять сажен; настоящего же дела, то есть измерения земли и съемки ее на план, разумеется, я тогда
не понимал, как и все меня окружавшие.
Рассказав все подробно, отец прибавил: «Ну, Сережа, Сергеевская дача
пойдет в долгий ящик и
не скоро достанется тебе; напрасно мы поторопились перевести туда крестьян».
На этот раз ласки моего любимца Сурки были приняты мною благосклонно, и я, кажется, бегал, прыгал и валялся по земле больше, чем он; когда же мы
пошли в сад, то я сейчас спросил: «Отчего вчера нас
не пустили сюда?» — Живая Параша,
не подумав, отвечала: «Оттого, что вчера матушка очень стонали, и мы в саду услыхали бы их голос».
Мироныч почесал за ухом и с недовольным видом отвечал: «Коли от евтого, батюшка Алексей Степаныч, так уж за грехи наши Господь
посылает свое наслание» [Снятие кож с чумной скотины воспрещено законом; но башкирцы — плохие законоведцы, а русские кожевники соблазняются дешевизной, и это зло до сих пор
не вывелось в Оренбургской губернии.
Я
не думал, чтобы после такой улики в способности увлекаться до безумия мать в другой раз уступила Чичагову;
слава богу, все обошлось благополучно.
Одни говорили, что беды никакой
не будет, что только выкупаются, что холодная вода выгонит хмель, что везде мелко, что только около кухни в стари́це будет по горло, но что они мастера плавать; а другие утверждали, что, стоя на берегу, хорошо растабарывать, что глубоких мест много, а в стари́це и с руками уйдешь; что одежа на них намокла, что этак и трезвый
не выплывет, а пьяные
пойдут как ключ ко дну.
Отец, который ни разу еще
не ходил удить, может быть, потому, что матери это было неприятно,
пошел со мною и повел меня на пруд, который был спущен.
Бугуруслан был хотя
не широк, но очень быстр, глубок и омутист; вода еще была жирна, по выражению мельников, и пруд к вечеру стал наполняться, а в ночь уже
пошла вода в кауз; на другой день поутру замолола мельница, и наш Бугуруслан сделался опять прежнею глубокою, многоводной рекой.
Издали за ним
шли три крестьянина за сохами; запряженные в них лошадки казались мелки и слабы, но они,
не останавливаясь и без напряженного усилия, взрывали сошниками черноземную почву, рассыпая рыхлую землю направо и налево, разумеется,
не новь, а мякоть, как называлась там несколько раз паханная земля; за ними тащились три бороны с железными зубьями, запряженные такими же лошадками; ими управляли мальчики.
Отец
пошел на вспаханную, но еще
не заборонованную десятину, стал что-то мерить своей палочкой и считать, а я, оглянувшись вокруг себя и увидя, что в разных местах много людей и лошадей двигались так же мерно и в таком же порядке взад и вперед, — я крепко задумался, сам хорошенько
не зная о чем.
Чуть
не всякий день
шли дожди, сопровождаемые молнией и такими громовыми ударами, что весь дом дрожал.