Неточные совпадения
Потом помню, что уже никто
не являлся на мой крик и призывы, что мать, прижав меня к груди, напевая
одни и те же слова успокоительной песни, бегала со мной по комнате до тех пор, пока я засыпал.
Один раз, рано утром, я проснулся или очнулся, и
не узнаю, где я.
Заметив, что дорога мне как будто полезна, мать ездила со мной беспрестанно: то в подгородные деревушки своих братьев, то к знакомым помещикам;
один раз,
не знаю куда, сделали мы большое путешествие; отец был с нами.
Я все слышал и видел явственно и
не мог сказать ни
одного слова,
не мог пошевелиться — и вдруг точно проснулся и почувствовал себя лучше, крепче обыкновенного.
Один раз, сидя на окошке (с этой минуты я все уже твердо помню), услышал я какой-то жалобный визг в саду; мать тоже его услышала, и когда я стал просить, чтобы послали посмотреть, кто это плачет, что, «верно, кому-нибудь больно» — мать послала девушку, и та через несколько минут принесла в своих пригоршнях крошечного, еще слепого, щеночка, который, весь дрожа и
не твердо опираясь на свои кривые лапки, тыкаясь во все стороны головой, жалобно визжал, или скучал, как выражалась моя нянька.
Сад, впрочем, был хотя довольно велик, но
не красив: кое-где ягодные кусты смородины, крыжовника и барбариса, десятка два-три тощих яблонь, круглые цветники с ноготками, шафранами и астрами, и ни
одного большого дерева, никакой тени; но и этот сад доставлял нам удовольствие, особенно моей сестрице, которая
не знала ни гор, ни полей, ни лесов; я же изъездил, как говорили, более пятисот верст: несмотря на мое болезненное состояние, величие красот божьего мира незаметно ложилось на детскую душу и жило без моего ведома в моем воображении; я
не мог удовольствоваться нашим бедным городским садом и беспрестанно рассказывал моей сестре, как человек бывалый, о разных чудесах, мною виденных; она слушала с любопытством, устремив на меня полные напряженного внимания свои прекрасные глазки, в которых в то же время ясно выражалось: «Братец, я ничего
не понимаю».
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою мать и няньку с сестрицей; вдруг
один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще
не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
Я был так поражен этим невиданным зрелищем, что совершенно онемел и
не отвечал ни
одного слова на вопросы отца и матери.
Мать скоро легла и положила с собой мою сестрицу, которая давно уже спала на руках у няньки; но мне
не хотелось спать, и я остался посидеть с отцом и поговорить о завтрашней кормежке, которую я ожидал с радостным нетерпением; но посреди разговоров мы оба как-то задумались и долго просидели,
не говоря ни
одного слова.
Степь
не была уже так хороша и свежа, как бывает весною и в самом начале лета, какою описывал ее мне отец и какою я после сам узнал ее: по долочкам трава была скошена и сметана в стога, а по другим местам она выгорела от летнего солнца, засохла и пожелтела, и уже сизый ковыль, еще
не совсем распустившийся, еще
не побелевший, расстилался, как волны, по необозримой равнине; степь была тиха, и ни
один птичий голос
не оживлял этой тишины; отец толковал мне, что теперь вся степная птица уже
не кричит, а прячется с молодыми детьми по низким ложбинкам, где трава выше и гуще.
Я достал, однако,
одну часть «Детского чтения» и стал читать, но был так развлечен, что в первый раз чтение
не овладело моим вниманием и, читая громко вслух: «Канарейки, хорошие канарейки, так кричал мужик под Машиным окошком» и проч., я думал о другом и всего более о текущей там, вдалеке, Деме.
«Здравствуй, батюшка Алексей Степаныч! — заговорил
один крестьянин постарше других, который был десятником, как я после узнал, — давно мы тебя
не видали.
Мироныч отвечал, что
один пасется у «Кошелги», а другой у «Каменного врага», и прибавил: «Коли вам угодно будет, батюшка Алексей Степаныч, поглядеть господские ржаные и яровые хлеба и паровое поле (мы завтра отслужим молебен и начнем сев), то
не прикажете ли подогнать туда табуны?
Пруд наполнялся родниками и был довольно глубок; овраг перегораживала, запружая воду, широкая навозная плотина; посредине ее стояла мельничная амбарушка; в ней находился
один мукомольный постав, который молол хорошо только в полую воду, впрочем,
не оттого, чтобы мало было воды в пруде, как объяснил мне отец, а оттого, что вода шла везде сквозь плотину.
Отец мой спросил: сколько людей на десятине?
не тяжело ли им? и, получив в ответ, что «тяжеленько, да как же быть, рожь сильна, прихватим вечера…» — сказал: «Так жните с богом…» — и в
одну минуту засверкали серпы, горсти ржи замелькали над головами работников, и шум от резки жесткой соломы еще звучнее, сильнее разнесся по всему полю.
Вчера бог дал такого дождика, что борозду пробил; теперь земля сыренька, и с завтрашнего дня всех мужиков погоню сеять; так извольте рассудить: с
одними бабами
не много нажнешь, а ржи-то осталось половина
не сжатой.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя
не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и
не дерется без толку; что он
не поживился ни
одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Разделенная вода была уже
не так глубока, и на обоих протоках находились высокие мосты на сваях;
один проток был глубже и тише, а другой — мельче и быстрее.
Мать отвечала очень почтительно, что напрасно матушка и сестрица беспокоятся о нашем кушанье и что
одного куриного супа будет всегда для нас достаточно; что она потому
не дает мне молока, что была напугана моей долговременной болезнью, а что возле меня и сестра привыкла пить постный чай.
Мысль остаться в Багрове
одним с сестрой, без отца и матери, хотя была
не новою для меня, но как будто до сих пор
не понимаемою; она вдруг поразила меня таким ужасом, что я на минуту потерял способность слышать и соображать слышанное и потому многих разговоров
не понял, хотя и мог бы понять.
Оставаться нам
одним с сестрицей в Багрове на целый месяц казалось мне так страшно, что я сам
не знал, чего желать.
Все это я объяснял ей и отцу, как умел, сопровождая свои объяснения слезами; но для матери моей
не трудно было уверить меня во всем, что ей угодно, и совершенно успокоить, и я скоро, несмотря на страх разлуки, стал желать только
одного: скорейшего отъезда маменьки в Оренбург, где непременно вылечит ее доктор.
Видя мать бледною, худою и слабою, я желал только
одного, чтоб она ехала поскорее к доктору; но как только я или оставался
один, или хотя и с другими, но
не видал перед собою матери, тоска от приближающейся разлуки и страх остаться с дедушкой, бабушкой и тетушкой, которые
не были так ласковы к нам, как мне хотелось,
не любили или так мало любили нас, что мое сердце к ним
не лежало, овладевали мной, и мое воображение, развитое
не по летам, вдруг представляло мне такие страшные картины, что я бросал все, чем тогда занимался: книжки, камешки, оставлял даже гулянье по саду и прибегал к матери, как безумный, в тоске и страхе.
Они ехали в той же карете, и мы точно так же могли бы поместиться в ней; но мать никогда
не имела этого намерения и еще в Уфе сказала мне, что ни под каким видом
не может нас взять с собою, что она должна ехать
одна с отцом; это намеренье ни разу
не поколебалось и в Багрове, и я вполне верил в невозможность переменить его.
Должно сказать, что была особенная причина, почему я
не любил и боялся дедушки: я своими глазами видел
один раз, как он сердился и топал ногами; я слышал потом из своей комнаты какие-то страшные и жалобные крики.
До сих пор еще никто ко мне
не писал ни
одного слова, да я
не умел и разбирать писаного, хотя хорошо читал печатное.
Тетушка уговаривала нас
не плакать и уверяла, что маменька здорова, что она скоро воротится и что ее ждут каждый день; но я был так убежден в моих печальных предчувствиях, что решительно
не поверил тетушкиным словам и упорно повторял
один и тот же ответ: «Вы нарочно так говорите».
В
один из таких скучных, тяжелых дней вбежала к нам в комнату девушка Феклуша и громко закричала: «Молодые господа едут!» Странно, что я
не вдруг и
не совсем поверил этому известию.
Одним словом, у нас с дедушкой образовалась такая связь и любовь, такие прямые сношения, что перед ними все отступили и
не смели мешаться в них.
Конечно, мать вразумляла меня, что все это
одни шутки, что за них
не должно сердиться и что надобно отвечать на них шутками же; но беда состояла в том, что дитя
не может ясно различать границ между шуткою и правдою.
Михей был особенно
не в духе; сначала он довольствовался бранными словами, но, выведенный из терпения, схватил деревянный молоток и так ловко ударил им Волкова по лбу, что у него в
одну минуту вскочила огромная шишка и
один глаз запух.
Я
не скрывал от матери ничего мною слышанного, даже ни
одной собственной моей мысли; разумеется, все ей рассказал, и она поспешила удалить от нас это вредное существо.
Но в подписях Матвея Васильича вскоре произошла перемена: на тетрадках наших с Андрюшей появились
одни и те же слова, у обоих или «
не худо», или «изрядно», или «хорошо», и я понял, что отец мой, верно, что-нибудь говорил нашему учителю; но обращался Матвей Васильич всегда лучше со мной, чем с Андрюшей.
Я и теперь
не могу понять, какие причины заставили мою мать послать меня
один раз в народное училище вместе с Андрюшей.
Евсеич отдал нас с рук на руки Матвею Васильичу, который взял меня за руку и ввел в большую неопрятную комнату, из которой несся шум и крик, мгновенно утихнувший при нашем появлении, — комнату, всю установленную рядами столов со скамейками, каких я никогда
не видывал; перед первым столом стояла, утвержденная на каких-то подставках, большая черная четвероугольная доска; у доски стоял мальчик с обвостренным мелом в
одной руке и с грязной тряпицей в другой.
Учитель продолжал громко вызывать учеников по списку,
одного за другим; это была в то же время перекличка: оказалось, что половины учеников
не было в классе.
Мать опять отпустила меня на короткое время, и, одевшись еще теплее, я вышел и увидел новую, тоже
не виданную мною картину: лед трескался, ломался на отдельные глыбы; вода всплескивалась между ними; они набегали
одна на другую, большая и крепкая затопляла слабейшую, а если встречала сильный упор, то поднималась
одним краем вверх, иногда долго плыла в таком положении, иногда обе глыбы разрушались на мелкие куски и с треском погружались в воду.
Желание скорее переехать в Сергеевку сделалось у меня болезненным устремлением всех помышлений и чувств к
одному предмету; я уже
не мог ничем заниматься, скучал и привередничал.
Сергеевка занимает
одно из самых светлых мест в самых ранних воспоминаниях моего детства. Я чувствовал тогда природу уже сильнее, чем во время поездки в Багрово, но далеко еще
не так сильно, как почувствовал ее через несколько лет. В Сергеевке я только радовался спокойною радостью, без волнения, без замирания сердца. Все время, проведенное мною в Сергеевке в этом году, представляется мне веселым праздником.
Усадьба состояла из двух изб: новой и старой, соединенных сенями; недалеко от них находилась людская изба, еще
не покрытая; остальную часть двора занимала длинная соломенная поветь вместо сарая для кареты и вместо конюшни для лошадей; вместо крыльца к нашим сеням положены были два камня,
один на другой; в новой избе
не было ни дверей, ни оконных рам, а прорублены только отверстия для них.
Я выудил уже более двадцати рыб, из которых двух
не мог вытащить без помощи Евсеича; правду сказать, он только и делал что снимал рыбу с моей удочки, сажал ее в ведро с водой или насаживал червяков на мой крючок: своими удочками ему некогда было заниматься, а потому он и
не заметил, что
одного удилища уже
не было на мостках и что какая-то рыба утащила его от нас сажен на двадцать.
Мансуров и мой отец горячились больше всех; отец мой только распоряжался и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня шла посередке!» Мансуров же
не довольствовался
одними словами: он влез по колени в воду и, ухватя руками нижние подборы невода, тащил их, притискивая их к мелкому дну, для чего должен был, согнувшись в дугу, пятиться назад; он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова, и жена самого Булгакова, несмотря на свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.
Мы ездили туда
один раз целым обществом, разумеется, около завтрака, то есть совсем
не вовремя, и ловля была очень неудачна; но мельник уверял, что рано утром до солнышка, особенно с весны и к осени, рыба берет очень крупная и всего лучше в яме под вешняком.
В белой татарской избе, на широких нарах, лежала груда довольно сальных перин чуть
не до потолка, прикрытых с
одной стороны ковром; остальная часть нар покрыта была белою кошмою.
Это была для меня совершенная новость, и я, остановясь, с любопытством рассматривал, как пряхи,
одною рукою подергивая льняные мочки, другою вертели веретена с намотанной на них пряжей; все это делалось очень проворно и красиво, а как все молчали, то жужжанье веретен и подергиванье мочек производили необыкновенного рода шум, никогда мною
не слыханный.
Светильня нагорела, надо было снять со свечи, но я
не решился и на
одну минуту расстаться с рукой Параши: она должна была идти вместе со мной и переставить свечу на стол возле меня так близко, чтоб можно было снимать ее щипцами,
не вставая с места.
Не слушайте сестрицы; ну, чего дедушку глядеть: такой страшный,
одним глазом смотрит…» Каждое слово Параши охватывало мою душу новым ужасом, а последнее описание так меня поразило, что я с криком бросился вон из гостиной и через коридор и девичью прибежал в комнату двоюродных сестер; за мной прибежала Параша и сестрица, но никак
не могли уговорить меня воротиться в гостиную.
Комната мне чрезвычайно нравилась; кроме того, что она отдаляла меня от покойника, она была угольная и
одною своей стороною выходила на реку Бугуруслан, который и зимой
не замерзал от быстроты теченья и множества родников.
Сестрица моя выучивала три-четыре буквы в
одно утро, вечером еще знала их, потому что, ложась спать, я делал ей всегда экзамен; но на другой день поутру она решительно ничего
не помнила.
Я потерял способность
не только соображения, но и понимания;
одно вертелось у меня в голове, что у маменьки темно и что у ней горячее лицо.