Неточные совпадения
Наводили справки, и часто оказывалось, что действительно
дело было так и что рассказать мне о нем никто
не мог.
День был очень жаркий, и мы, отъехав верст пятнадцать, остановились покормить лошадей собственно для того, чтоб мать моя
не слишком утомилась от перевоза через реку и переезда.
Ночью дождь прошел; хотя утро
было прекрасное, но мы выехали
не так рано, потому что нам надобно
было переехать всего пятнадцать верст до Парашина, где отец хотел пробыть целый
день.
Я многого
не понимал, многое забыл, и у меня остались в памяти только отцовы слова: «
Не вмешивайся
не в свое
дело, ты все
дело испортишь, ты все семейство погубишь, теперь Мироныч
не тронет их, он все-таки
будет опасаться, чтоб я
не написал к тетушке, а если пойдет
дело на то, чтоб Мироныча прочь, то Михайлушка его
не выдаст.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском
деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же
быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя
не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и
не дерется без толку; что он
не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то
есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
После обеда дедушка зашел к моей матери, которая лежала в постели и ничего в этот
день не ела.
Тут я узнал, что дедушка приходил к нам перед обедом и, увидя, как в самом
деле больна моя мать, очень сожалел об ней и советовал ехать немедленно в Оренбург, хотя прежде, что
было мне известно из разговоров отца с матерью, он называл эту поездку причудами и пустою тратою денег, потому что
не верил докторам.
Тут-то мы еще больше сжились с милой моей сестрицей, хотя она
была так еще мала, что я
не мог вполне
разделять с ней всех моих мыслей, чувств и желаний.
Арефья все называли дурачком, и в самом
деле он ничего
не умел рассказать мне, как его занесло снегом и что с ним потом
было.
Тетушка уговаривала нас
не плакать и уверяла, что маменька здорова, что она скоро воротится и что ее ждут каждый
день; но я
был так убежден в моих печальных предчувствиях, что решительно
не поверил тетушкиным словам и упорно повторял один и тот же ответ: «Вы нарочно так говорите».
Я помню, что гости у нас тогда бывали так веселы, как после никогда уже
не бывали во все остальное время нашего житья в Уфе, а между тем я и тогда знал, что мы всякий
день нуждались в деньгах и что все у нас в доме
было беднее и хуже, чем у других.
Я должен
был все сочинять и выдумывать, потому что
не имел ни малейшего понятия о настоящем
деле.
Разумеется, все узнали это происшествие и долго
не могли без смеха смотреть на Волкова, который принужден
был несколько
дней просидеть дома и даже
не ездил к нам; на целый месяц я
был избавлен от несносного дразненья.
Дорога в Багрово, природа, со всеми чудными ее красотами,
не были забыты мной, а только несколько подавлены новостью других впечатлений: жизнью в Багрове и жизнью в Уфе; но с наступлением весны проснулась во мне горячая любовь к природе; мне так захотелось увидеть зеленые луга и леса, воды и горы, так захотелось побегать с Суркой по полям, так захотелось закинуть удочку, что все окружающее потеряло для меня свою занимательность и я каждый
день просыпался и засыпал с мыслию о Сергеевке.
Я думал, что мы уж никогда
не поедем, как вдруг, о счастливый
день! мать сказала мне, что мы едем завтра. Я чуть
не сошел с ума от радости. Милая моя сестрица
разделяла ее со мной, радуясь, кажется, более моей радости. Плохо я спал ночь. Никто еще
не вставал, когда я уже
был готов совсем. Но вот проснулись в доме, начался шум, беготня, укладыванье, заложили лошадей, подали карету, и, наконец, часов в десять утра мы спустились на перевоз через реку Белую. Вдобавок ко всему Сурка
был с нами.
Чистая, прозрачная вода, местами очень глубокая, белое песчаное
дно, разнообразное чернолесье, отражавшееся в воде как в зеркале и обросшее зелеными береговыми травами, все вместе
было так хорошо, что
не только я, но и отец мой, и Евсеич пришли в восхищение.
Теперь я рассказал об этом так, как узнал впоследствии; тогда же я
не мог понять настоящего
дела, а только испугался, что тут
будут спорить, ссориться, а может
быть, и драться.
Удивительно и трудно поверить, что я
не разделял общего увлечения и потому
был внимательным наблюдателем всей этой живой и одушевленной картины.
Мансуров и мой отец горячились больше всех; отец мой только распоряжался и беспрестанно кричал: «Выравнивай клячи! нижние подборы веди плотнее! смотри, чтоб мотня шла посередке!» Мансуров же
не довольствовался одними словами: он влез по колени в воду и, ухватя руками нижние подборы невода, тащил их, притискивая их к мелкому
дну, для чего должен
был, согнувшись в дугу, пятиться назад; он представлял таким образом пресмешную фигуру; жена его, родная сестра Ивана Николаича Булгакова, и жена самого Булгакова, несмотря на свое рыбачье увлеченье, принялись громко хохотать.
Наконец гости уехали, взяв обещание с отца и матери, что мы через несколько
дней приедем к Ивану Николаичу Булгакову в его деревню Алмантаево, верстах в двадцати от Сергеевки, где гостил Мансуров с женою и детьми. Я
был рад, что уехали гости, и понятно, что очень
не радовался намерению ехать в Алмантаево; а сестрица моя, напротив, очень обрадовалась, что увидит маленьких своих городских подруг и знакомых: с девочками Мансуровыми она
была дружна, а с Булгаковыми только знакома.
Через неделю поехали мы к Булгаковым в Алмантаево, которое мне очень
не понравилось, чего и ожидать
было должно по моему нежеланью туда ехать; но и в самом
деле никому
не могло понравиться его ровное местоположенье и дом на пустоплесье, без сада и тени, на солнечном припеке.
Мать хотела пробыть два
дня, но кумыс, которого целый бочонок
был привезен с нами во льду, окреп, и мать
не могла его
пить.
Без А. П. Мансурова, этого добрейшего и любезнейшего из людей, охоты
не клеились, хотя
была и тоня, только
днем, а
не ночью и, разумеется,
не так изобильная, хотя ходили на охоту с ружьями и удили целым обществом на озере.
Самое любимое мое
дело было читать ей вслух «Россиаду» и получать от нее разные объяснения на
не понимаемые мною слова и целые выражения.
Все
были в негодовании на В.**, нашего, кажется, военного губернатора или корпусного командира — хорошенько
не знаю, — который публично показывал свою радость, что скончалась государыня, целый
день велел звонить в колокола и вечером пригласил всех к себе на бал и ужин.
Открыв глаза, я увидел, что матери
не было в комнате, Параши также; свечка потушена, ночник догорал, и огненный язык потухающей светильни, кидаясь во все стороны на
дне горшочка с выгоревшим салом, изредка озарял мелькающим неверным светом комнату, угрожая каждую минуту оставить меня в совершенной темноте.
Вероятно, долго продолжались наши крики, никем
не услышанные, потому что в это время в самом
деле скончался дедушка; весь дом сбежался в горницу к покойнику, и все подняли такой громкий вой, что никому
не было возможности услышать наши детские крики.
Он целый
день ничего
не ел и ужасно устал, потому что много шел пешком за гробом дедушки.
Мать несколько
дней не могла оправиться; она по большей части сидела с нами в нашей светлой угольной комнате, которая, впрочем,
была холоднее других; но мать захотела остаться в ней до нашего отъезда в Уфу, который
был назначен через девять
дней.
Тетушка Татьяна Степановна часто приходила к нам, чтоб «матушке сестрице
не было скучно», и звала ее с собою, чтобы вместе поговорить о разных домашних
делах.
Но мать всегда отвечала, что «
не намерена мешаться в их семейные и домашние
дела, что ее согласие тут
не нужно и что все зависит от матушки», то
есть от ее свекрови.
Очень странно, что составленное мною понятие о межеванье довольно близко подходило к действительности: впоследствии я убедился в этом на опыте; даже мысль дитяти о важности и какой-то торжественности межеванья всякий раз приходила мне в голову, когда я шел или ехал за астролябией, благоговейно несомой крестьянином, тогда как другие тащили цепь и втыкали колья через каждые десять сажен; настоящего же
дела, то
есть измерения земли и съемки ее на план, разумеется, я тогда
не понимал, как и все меня окружавшие.
На другой
день догадка моя подтвердилась: мать точно
была больна; этого уже
не скрывали от нас.
В этот
день нас даже
не водили гулять в сад, а приказали побегать по двору, который
был очень велик и зеленелся, как луг; но мы
не бегали, а только ходили тихо взад и вперед.
Мать поправлялась медленно, домашними
делами почти
не занималась, никого, кроме доктора, Чичаговых и К. А. Чепруновой,
не принимала; я
был с нею безотлучно.
Отец с утра до вечера
будет заниматься хозяйством, а ты еще мал и
не можешь
разделять моего огорченья».
Всякий
день по ночам бывали морозы, и, проснувшись поутру, я видел, как все места,
не освещенные солнцем,
были покрыты белым блестящим инеем.
Но на
деле вышло, что мне
не было скучно.
Я
не стану описывать нашей дороги: она
была точно так же скучна и противна своими кормежками и ночевками, как и прежние; скажу только, что мы останавливались на целый
день в большой деревне Вишенки, принадлежащей той же Прасковье Ивановне Куролесовой.
Матери моей очень
не понравились эти развалины, и она сказала: «Как это могли жить в такой мурье и где тут помещались?» В самом
деле, трудно
было отгадать, где тут могло жить целое семейство, в том числе пять дочерей.
Когда тебе захочется меня видеть — милости прошу;
не захочется — целый
день сиди у себя: я за это в претензии
не буду; я скучных лиц
не терплю.
Им
не для чего
было рано вставать и
было о чем переговорить, потому что в продолжение прошедшего
дня не имели они свободной минуты
побыть друг с другом наедине.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого
не уважает и
не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия
не входит ни в какие хозяйственные
дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть
не может попов и монахов, и нищим никому копеечки
не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а
не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом
не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она
петь песни, слушать, как их
поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту,
не любит, никогда
не ласкает и денег
не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать
не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу
не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Отец рассказывал подробно о своей поездке в Лукоянов, о сделках с уездным судом, о подаче просьбы и обещаниях судьи решить
дело непременно в нашу пользу; но Пантелей Григорьич усмехался и, положа обе руки на свою высокую трость, говорил, что верить судье
не следует, что он
будет мирволить тутошнему помещику и что без Правительствующего Сената
не обойдется; что, когда придет время, он сочинит просьбу, и тогда понадобится ехать кому-нибудь в Москву и хлопотать там у секретаря и обер-секретаря, которых он знал еще протоколистами.
В каждой комнате, чуть ли
не в каждом окне,
были у меня замечены особенные предметы или места, по которым я производил мои наблюдения: из новой горницы, то
есть из нашей спальни, с одной стороны виднелась Челяевская гора, оголявшая постепенно свой крутой и круглый взлобок, с другой — часть реки давно растаявшего Бугуруслана с противоположным берегом; из гостиной чернелись проталины на Кудринской горе, особенно около круглого родникового озера, в котором мочили конопли; из залы стекленелась лужа воды, подтоплявшая грачовую рощу; из бабушкиной и тетушкиной горницы видно
было гумно на высокой горе и множество сурчин по ней, которые с каждым
днем освобождались от снега.
Правду сказать, настоящим-то образом разгавливались бабушка, тетушки и отец: мать постничала одну Страстную неделю (да она уже и
пила чай со сливками), а мы с сестрицей — только последние три
дня; но зато нам
было голоднее всех, потому что нам
не давали обыкновенной постной пищи, а питались мы ухою из окуней, медом и чаем с хлебом.
Одни говорили, что беды никакой
не будет, что только выкупаются, что холодная вода выгонит хмель, что везде мелко, что только около кухни в стари́це
будет по горло, но что они мастера плавать; а другие утверждали, что, стоя на берегу, хорошо растабарывать, что глубоких мест много, а в стари́це и с руками уйдешь; что одежа на них намокла, что этак и трезвый
не выплывет, а пьяные пойдут как ключ ко
дну.
Наконец пришло и это время: зазеленела трава, распустились деревья, оделись кусты, запели соловьи — и
пели,
не уставая, и
день и ночь.
Днем их пенье
не производило на меня особенного впечатления; я даже говорил, что и жаворонки
поют не хуже; но поздно вечером или ночью, когда все вокруг меня утихало, при свете потухающей зари, при блеске звезд соловьиное пение приводило меня в волнение, в восторг и сначала мешало спать.
Они неравнодушно приняли наш улов; они ахали, разглядывали и хвалили рыбу, которую очень любили кушать, а Татьяна Степановна — удить; но мать махнула рукой и
не стала смотреть на нашу добычу, говоря, что от нее воняет сыростью и гнилью; она даже уверяла, что и от меня с отцом пахнет прудовою тиной, что, может
быть, и в самом
деле было так.