Уж на третий день, совсем по другой дороге, ехал мужик из Кудрина; ехал он с зверовой собакой, собака и причуяла что-то недалеко от дороги и начала лапами снег разгребать;
мужик был охотник, остановил лошадь и подошел посмотреть, что тут такое есть; и видит, что собака выкопала нору, что оттуда пар идет; вот и принялся он разгребать, и видит, что внутри пустое место, ровно медвежья берлога, и видит, что в ней человек лежит, спит, и что кругом его все обтаяло; он знал про Арефья и догадался, что это он.
Неточные совпадения
Я достал, однако, одну часть «Детского чтения» и стал читать, но
был так развлечен, что в первый раз чтение не овладело моим вниманием и, читая громко вслух: «Канарейки, хорошие канарейки, так кричал
мужик под Машиным окошком» и проч., я думал о другом и всего более о текущей там, вдалеке, Деме.
Когда же мой отец спросил, отчего в праздник они на барщине (это
был первый Спас, то
есть первое августа), ему отвечали, что так приказал староста Мироныч; что в этот праздник точно прежде не работали, но вот уже года четыре как начали работать; что все
мужики постарше и бабы-ребятницы уехали ночевать в село, но после обедни все приедут, и что в поле остался только народ молодой, всего серпов с сотню, под присмотром десятника.
Народ окружал нас тесною толпою, и все
были так же веселы и рады нам, как и крестьяне на жнитве; многие старики протеснились вперед, кланялись и здоровались с нами очень ласково; между ними первый
был малорослый, широкоплечий, немолодой
мужик с проседью и с такими необыкновенными глазами, что мне даже страшно стало, когда он на меня пристально поглядел.
Толпа крестьян проводила нас до крыльца господского флигеля и потом разошлась, а
мужик с страшными глазами взбежал на крыльцо, отпер двери и пригласил нас войти, приговаривая: «Милости просим, батюшка Алексей Степаныч и матушка Софья Николавна!» Мы вошли во флигель; там
было как будто все приготовлено для нашего приезда, но после я узнал, что тут всегда останавливался наезжавший иногда главный управитель и поверенный бабушки Куролесовой, которого отец с матерью называли Михайлушкой, а все прочие с благоговением величали Михайлом Максимовичем, и вот причина, почему флигель всегда
был прибран.
Из слов отца я сейчас догадался, что малорослый
мужик с страшными глазами
был тот самый Мироныч, о котором я расспрашивал еще в карете.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым
мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же
быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то
есть у богатых парашинских
мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Выслушав ее, он сказал: «Не знаю, соколик мой (так он звал меня всегда), все ли правда тут написано; а вот здесь в деревне, прошлой зимою, доподлинно случилось, что
мужик Арефий Никитин поехал за дровами в лес, в общий колок, всего версты четыре, да и запоздал; поднялся буран, лошаденка
была плохая, да и сам он
был плох; показалось ему, что он не по той дороге едет, он и пошел отыскивать дорогу, снег
был глубокий, он выбился из сил, завяз в долочке — так его снегом там и занесло.
«Пруд посинел и надулся, ездить по нем опасно,
мужик с возом провалился, подпруда подошла под водяные колеса, молоть уж нельзя, пора спускать воду; Антошкин овраг ночью прошел, да и Мордовский напружился и почернел, скоро никуда нельзя
будет проехать; дорожки начали проваливаться, в кухню не пройдешь.
Скотинин. Да с ним на роду вот что случилось. Верхом на борзом иноходце разбежался он хмельной в каменны ворота.
Мужик был рослый, ворота низки, забыл наклониться. Как хватит себя лбом о притолоку, индо пригнуло дядю к похвям потылицею, и бодрый конь вынес его из ворот к крыльцу навзничь. Я хотел бы знать, есть ли на свете ученый лоб, который бы от такого тумака не развалился; а дядя, вечная ему память, протрезвясь, спросил только, целы ли ворота?
Он настаивал на том, что русский
мужик есть свинья и любит свинство, и, чтобы вывести его из свинства, нужна власть, а ее нет, нужна палка, а мы стали так либеральны, что заменили тысячелетнюю палку вдруг какими-то адвокатами и заключениями, при которых негодных вонючих мужиков кормят хорошим супом и высчитывают им кубические футы воздуха.
Да вот, например, ты сегодня сказал, проходя мимо избы нашего старосты Филиппа, — она такая славная, белая, — вот, сказал ты, Россия тогда достигнет совершенства, когда у последнего
мужика будет такое же помещение, и всякий из нас должен этому способствовать…
Неточные совпадения
Хлестаков. Ты растолкуй ему сурьезно, что мне нужно
есть. Деньги сами собою… Он думает, что, как ему,
мужику, ничего, если не
поесть день, так и другим тоже. Вот новости!
Влас наземь опускается. // «Что так?» — спросили странники. // — Да отдохну пока! // Теперь не скоро князюшка // Сойдет с коня любимого! // С тех пор, как слух прошел, // Что воля нам готовится, // У князя речь одна: // Что
мужику у барина // До светопреставления // Зажату
быть в горсти!..
Глеб — он жаден
был — соблазняется: // Завещание сожигается! // На десятки лет, до недавних дней // Восемь тысяч душ закрепил злодей, // С родом, с племенем; что народу-то! // Что народу-то! с камнем в воду-то! // Все прощает Бог, а Иудин грех // Не прощается. // Ой
мужик!
мужик! ты грешнее всех, // И за то тебе вечно маяться!
«Грехи, грехи, — послышалось // Со всех сторон. — Жаль Якова, // Да жутко и за барина, — // Какую принял казнь!» // — Жалей!.. — Еще прослушали // Два-три рассказа страшные // И горячо заспорили // О том, кто всех грешней? // Один сказал: кабатчики, // Другой сказал: помещики, // А третий —
мужики. // То
был Игнатий Прохоров, // Извозом занимавшийся, // Степенный и зажиточный
Был грубый, непокладистый // У нас
мужик Агап Петров, // Он много нас корил: // «Ай,
мужики!