Неточные совпадения
С этих пор щенок по целым часам со мной не расставался; кормить его по нескольку раз в
день сделалось моей любимой забавой; его назвали Суркой, он сделался потом небольшой дворняжкой и жил
у нас семнадцать лет, разумеется, уже не в комнате, а на дворе, сохраняя всегда необыкновенную привязанность ко мне и к моей матери.
Я вслушивался в беспрестанные разговоры об этом между отцом и матерью и наконец узнал, что
дело уладилось: денег дал тот же мой книжный благодетель С. И. Аничков, а детей, то есть нас с сестрой, решились завезти в Багрово и оставить
у бабушки с дедушкой.
Я многого не понимал, многое забыл, и
у меня остались в памяти только отцовы слова: «Не вмешивайся не в свое
дело, ты все
дело испортишь, ты все семейство погубишь, теперь Мироныч не тронет их, он все-таки будет опасаться, чтоб я не написал к тетушке, а если пойдет
дело на то, чтоб Мироныча прочь, то Михайлушка его не выдаст.
Не позволите ли, батюшка, сделать лишний сгон?» Отец отвечал, что крестьянам ведь также надо убираться, и что отнять
у них
день в такую страдную пору
дело нехорошее, и что лучше сделать помочь и позвать соседей.
Отец с матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском
деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости
у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части
у хозяев, то есть
у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою
у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают большие барыши.
Нянька Агафья от утреннего чая до обеда и от обеда до вечернего чая также куда-то уходила, но зато Евсеич целый
день не отлучался от нас и даже спал всегда в коридоре
у наших дверей.
Она привезла с собою двух дочерей, которые были постарше меня; она оставила их погостить
у дедушки с бабушкой и сама
дня через три уехала.
Это были: старушка Мертваго и двое ее сыновей — Дмитрий Борисович и Степан Борисович Мертваго, Чичаговы, Княжевичи,
у которых двое сыновей были почти одних лет со мною, Воецкая, которую я особенно любил за то, что ее звали так же как и мою мать, Софьей Николавной, и сестрица ее, девушка Пекарская; из военных всех чаще бывали
у нас генерал Мансуров с женою и двумя дочерьми, генерал граф Ланжерон и полковник Л. Н. Энгельгардт; полковой же адъютант Волков и другой офицер Христофович, которые были дружны с моими дядями, бывали
у нас каждый
день; доктор Авенариус — также: это был давнишний друг нашего дома.
Я помню, что гости
у нас тогда бывали так веселы, как после никогда уже не бывали во все остальное время нашего житья в Уфе, а между тем я и тогда знал, что мы всякий
день нуждались в деньгах и что все
у нас в доме было беднее и хуже, чем
у других.
Дело происходило поутру; до самого обеда я рвался и плакал; напрасно Евсеич убеждал меня, что нехорошо так гневаться, так бранить дяденьку и драться с Петром Николаичем, что они со мной только пошутили, что маленькие девочки замуж не выходят и что как же можно отнять насильно
у нас Сергеевку?
Дня через два, когда я не лежал уже в постели, а сидел за столиком и во что-то играл с милой сестрицей, которая не знала, как высказать свою радость, что братец выздоравливает, — вдруг я почувствовал сильное желание увидеть своих гонителей, выпросить
у них прощенье и так примириться с ними, чтоб никто на меня не сердился.
У нас поднялась страшная возня от частого вытаскиванья рыбы и закидыванья удочек, от моих восклицаний и Евсеичевых наставлений и удерживанья моих детских порывов, а потому отец, сказав: «Нет, здесь с вами ничего не выудишь хорошего», — сел в лодку, взял свою большую удочку, отъехал от нас несколько десятков сажен подальше, опустил на
дно веревку с камнем, привязанную к лодке, и стал удить.
В самом
деле, я был до того искусан комарами, что лицо, шея и руки
у меня распухли.
Одна из семи жен Мавлютки была тут же заочно назначена в эту должность: она всякий
день должна была приходить к нам и приводить с собой кобылу, чтоб, надоив нужное количество молока, заквасить его в нашей посуде, на глазах
у моей матери, которая имела непреодолимое отвращение к нечистоте и неопрятности в приготовлении кумыса.
Гости прогостили
у нас еще два
дня.
Как я просил
у бога сереньких
дней, в которые мать позволяла мне удить до самого обеда и в которые рыба клевала жаднее.
Гости прожили
у нас несколько
дней.
Проснувшись на другой
день поутру, я подумал, что еще рано; в возке
у нас был рассвет или сумерки, потому что стеклышки еще больше запушило.
Мы по-прежнему ходили к нему всякий
день и видели, как его мыли; но сначала я смотрел на все без участья: я мысленно жил в спальной
у моей матери,
у кровати больной.
Я очень скоро пристрастился к травле ястребочком, как говорил Евсеич, и в тот счастливый
день, в который получал с утра позволенье ехать на охоту, с живейшим нетерпеньем ожидал назначенного времени, то есть часов двух пополудни, когда Филипп или Мазан, выспавшись после раннего обеда, явится с бодрым и голодным ястребом на руке, с собственной своей собакой на веревочке (потому что
у обоих собаки гонялись за перепелками) и скажет: «Пора, сударь, на охоту».
Глаза
у бабушки были мутны и тусклы; она часто дремала за своим
делом, а иногда вдруг отталкивала от себя прялку и говорила: «Ну, что уж мне за пряжа, пора к Степану Михайловичу», — и начинала плакать.
Это была ямочка, или, скорее сказать, лощинка среди двора, возле тетушкиного амбара; вероятно, тут было прежде какое-нибудь строение, потому что только тут и родились шампиньоны;
у бабушки называлось это место «золотой ямкой»; ее всякий
день поливала водой косая и глухая девка Груша.
Сестрица с маленьким братцем остались
у бабушки; отец только проводил нас и на другой же
день воротился в Багрово, к своим хозяйственным
делам.
Опасаясь худших последствий, я, хотя неохотно, повиновался и в последние
дни нашего пребывания
у Чичаговых еще с большим вниманием слушал рассказы старушки Мертваго, еще с большим любопытством расспрашивал Петра Иваныча, который все на свете знал, читал, видел и сам умел делать; в дополненье к этому он был очень весел и словоохотен.
Приезд отца и наш отъезд, назначенный на другой
день, выгнали
у меня из головы мысли о возможности помешательства.
Это был человек гениальный в своем
деле; но как мог образоваться такой человек
у моего покойного дедушки, плохо знавшего грамоте и ненавидевшего всякие тяжбы?
Когда тебе захочется меня видеть — милости прошу; не захочется — целый
день сиди
у себя: я за это в претензии не буду; я скучных лиц не терплю.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные
дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать
у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Отец рассказывал подробно о своей поездке в Лукоянов, о сделках с уездным судом, о подаче просьбы и обещаниях судьи решить
дело непременно в нашу пользу; но Пантелей Григорьич усмехался и, положа обе руки на свою высокую трость, говорил, что верить судье не следует, что он будет мирволить тутошнему помещику и что без Правительствующего Сената не обойдется; что, когда придет время, он сочинит просьбу, и тогда понадобится ехать кому-нибудь в Москву и хлопотать там
у секретаря и обер-секретаря, которых он знал еще протоколистами.
В каждой комнате, чуть ли не в каждом окне, были
у меня замечены особенные предметы или места, по которым я производил мои наблюдения: из новой горницы, то есть из нашей спальни, с одной стороны виднелась Челяевская гора, оголявшая постепенно свой крутой и круглый взлобок, с другой — часть реки давно растаявшего Бугуруслана с противоположным берегом; из гостиной чернелись проталины на Кудринской горе, особенно около круглого родникового озера, в котором мочили конопли; из залы стекленелась лужа воды, подтоплявшая грачовую рощу; из бабушкиной и тетушкиной горницы видно было гумно на высокой горе и множество сурчин по ней, которые с каждым
днем освобождались от снега.
В этот
день мой отец, тетушка Татьяна Степановна и тетушка Александра Степановна, которая на то время
у нас гостила, уехали ночевать в Неклюдово, чтобы встретить там в храме Божием Светлое Христово воскресенье.
Я никогда не видел, чтоб отец мой так горячился, и
у меня мелькнула мысль, отчего он не ходит удить всякий
день?
На третий
день мне так уже захотелось удить, что я, прикрываясь своим детским возрастом, от которого, однако, в иных случаях отказывался, выпросился
у матери на пруд поудить с отцом, куда с одним Евсеичем меня бы не отпустили.
Зная, что
у нас много водится дичи, он привез с собой и ружье, и собаку, и всякий
день ходил стрелять в наших болотах, около нижнего и верхнего пруда, где жило множество бекасов, всяких куликов и куличков, болотных курочек и коростелей.
Я знал, что из первых, висячих, хризалид должны были вывестись денные бабочки, а из вторых, лежачих, — ночные; но как в то время я еще не умел ходить за этим
делом, то превращения хризалид в бабочки
у нас не было, да и быть не могло, потому что мы их беспрестанно смотрели, даже трогали, чтоб узнать, живы ли они.
Я всякий
день раза по два
у них бываю».
Отцу моему захотелось узнать, отчего потекла наша лодка; ее вытащили на берег, обернули вверх
дном и нашли, что
у самой кормы она проломлена чем-то острым; дыра была пальца в два шириною.
Вас уверяли, что я злодейка ваша, и вы иногда верили, хоть сердце
у вас доброе; я, напротив, желаю вам добра и докажу это на
деле.
Рождество Христово было
у ней храмовой праздник в ее новой, самой ею выстроенной церкви, и она праздновала этот
день со всевозможною деревенскою пышностью.
«Я терпеть не могу
дня своего рождения, — прибавила мать, — а
у вас будет куча гостей; принимать от них поздравления и желания всякого благополучия и всех благ земных — это для меня наказанье божие».
Призадумался честной купец и, подумав мало ли, много ли времени, говорит ей таковые слова: «Хорошо, дочь моя милая, хорошая и пригожая, достану я тебе таковой хрустальный тувалет; а и есть он
у дочери короля персидского, молодой королевишны, красоты несказанной, неописанной и негаданной: и схоронен тот тувалет в терему каменном, высокиим, и стоит он на горе каменной, вышина той горы в триста сажен, за семью дверьми железными, за семью замками немецкими, и ведут к тому терему ступеней три тысячи, и на каждой ступени стоит по воину персидскому и
день и ночь, с саблею наголо булатного, и ключи от тех дверей железныих носит королевишна на поясе.
И возговорит тогда честной купец своим дочерям родимыим, хорошиим и пригожиим: «Не потерял я своего богатства великого, а нажил казны втрое-вчетверо; а есть
у меня другая печаль, и скажу вам об ней завтрашний
день, а сегодня будем веселитися».
С той поры, с того времечка пошли
у них разговоры, почитай целый
день, во зеленом саду на гуляньях, во темных лесах на катаньях и во всех палатах высокиих. Только спросит молода дочь купецкая, красавица писаная: «Здесь ли ты, мой добрый, любимый господин?» Отвечает лесной зверь, чудо морское: «Здесь, госпожа моя прекрасная, твой верный раб, неизменный друг». И не пугается она его голоса дикого и страшного, и пойдут
у них речи ласковые, что конца им нет.
Тут пошли
у них беседы пуще прежнего: день-деньской, почитай, не разлучалися, за обедом и ужином яствами сахарными насыщалися, питьями медвяными прохлаждалися, гуляли по зеленым садам, без коней каталися по темным лесам.
И когда пришел настоящий час, стало
у молодой купецкой дочери, красавицы писаной, сердце болеть и щемить, ровно стало что-нибудь подымать ее, и смотрит она то и
дело на часы отцовские, аглицкие, немецкие, — а все рано ей пускаться в дальний путь; а сестры с ней разговаривают, о том о сем расспрашивают, позадерживают; однако сердце ее не вытерпело: простилась дочь меньшая, любимая, красавица писаная, со честным купцом, батюшкой родимыим, приняла от него благословение родительское, простилась с сестрами старшими, любезными, со прислугою верною, челядью дворовою и, не дождавшись единой минуточки до часа урочного, надела золот перстень на правый мизинец и очутилась во дворце белокаменном, во палатах высокиих зверя лесного, чуда морского, и, дивуючись, что он ее не встречает, закричала она громким голосом: «Где же ты мой добрый господин, мой верный друг?