Неточные совпадения
Заметив, что дорога мне как будто полезна,
мать ездила со мной беспрестанно: то в подгородные деревушки своих братьев, то к знакомым помещикам; один раз, не знаю куда, сделали мы
большое путешествие; отец был с нами.
Нашу карету и повозку стали грузить на паром, а нам подали
большую косную лодку, на которую мы все должны были перейти по двум доскам, положенным с берега на край лодки; перевозчики в пестрых мордовских рубахах, бредя по колени в воде, повели под руки мою
мать и няньку с сестрицей; вдруг один из перевозчиков, рослый и загорелый, схватил меня на руки и понес прямо по воде в лодку, а отец пошел рядом по дощечке, улыбаясь и ободряя меня, потому что я, по своей трусости, от которой еще не освободился, очень испугался такого неожиданного путешествия.
В нашей карете было много дорожных ящиков, один из них
мать опростала и отдала в мое распоряжение, и я с
большим старанием уложил в него свои сокровища.
Разведение огня доставило мне такое удовольствие, что я и пересказать не могу; я беспрестанно бегал от
большого костра к маленькому, приносил щепочек, прутьев и сухого бастыльнику для поддержания яркого пламени и так суетился, что
мать принуждена была посадить меня насильно подле себя.
Мать не имела расположения к уженью, даже не любила его, и мне было очень больно, что она холодно приняла мою радость; а к
большому горю,
мать, увидя меня в таком волнении, сказала, что это мне вредно, и прибавила, что не пустит, покуда я не успокоюсь.
Когда он ушел, я услышал такой разговор между отцом и
матерью, который привел меня в
большое изумление.
Отец с
матерью старались растолковать мне, что совершенно добрых людей мало на свете, что парашинские старики, которых отец мой знает давно, люди честные и правдивые, сказали ему, что Мироныч начальник умный и распорядительный, заботливый о господском и о крестьянском деле; они говорили, что, конечно, он потакает и потворствует своей родне и богатым мужикам, которые находятся в милости у главного управителя, Михайлы Максимыча, но что как же быть? свой своему поневоле друг, и что нельзя не уважить Михайле Максимычу; что Мироныч хотя гуляет, но на работах всегда бывает в трезвом виде и не дерется без толку; что он не поживился ни одной копейкой, ни господской, ни крестьянской, а наживает
большие деньги от дегтя и кожевенных заводов, потому что он в части у хозяев, то есть у богатых парашинских мужиков, промышляющих в башкирских лесах сидкою дегтя и покупкою у башкирцев кож разного мелкого и крупного скота; что хотя хозяевам маленько и обидно, ну, да они богаты и получают
большие барыши.
Ведь он опять так же взволнуется, как на Деме!» Тут я получил употребление языка и принялся горячо уверять, что буду совершенно спокоен;
мать с
большим неудовольствием сказала: «Ступай, но чтоб до заката солнца ты был здесь».
Через несколько дней
мать встала с постели; ее лихорадка и желчь прошли, но она еще
больше похудела и глаза ее пожелтели.
И с лишком месяц прожили мы с сестрицей без отца и
матери, в негостеприимном тогда для нас Багрове,
большую часть времени заключенные в своей комнате, потому что скоро наступила сырая погода и гулянье наше по саду прекратилось.
Из рассказов их и разговоров с другими я узнал, к
большой моей радости, что доктор Деобольт не нашел никакой чахотки у моей
матери, но зато нашел другие важные болезни, от которых и начал было лечить ее; что лекарства ей очень помогли сначала, но что потом она стала очень тосковать о детях и доктор принужден был ее отпустить; что он дал ей лекарств на всю зиму, а весною приказал пить кумыс, и что для этого мы поедем в какую-то прекрасную деревню, и что мы с отцом и Евсеичем будем там удить рыбку.
Здоровье моей
матери видимо укреплялось, и я заметил, что к нам стало ездить гораздо
больше гостей, чем прежде; впрочем, это могло мне показаться: прошлого года я был еще мал, не совсем поправился в здоровье и менее обращал внимания на все происходившее у нас в доме.
Мать, щегольски разодетая, по данному ей от меня знаку, выбегала из гостиной, надевала на себя высокий белый фартук, снимала бережно ножичком чудное пирожное с железного листа, каждую фигурку окропляла малиновым сиропом, красиво накладывала на
большое блюдо и возвращалась к своим гостям.
Катерина имела привычку хвалить в глаза и осыпать самыми униженными ласками всех господ, и
больших и маленьких, а за глаза говорила совсем другое; моему отцу и
матери она жаловалась и ябедничала на всех наших слуг, а с ними очень нехорошо говорила про моего отца и
мать и чуть было не поссорила ее с Парашей.
Сначала Волков приставал, чтоб я подарил ему Сергеевку, потом принимался торговать ее у моего отца; разумеется, я сердился и говорил разные глупости; наконец, повторили прежнее средство, еще с
большим успехом: вместо указа о солдатстве сочинили и написали свадебный договор, или рядную, в которой было сказано, что мой отец и
мать, с моего согласия, потому что Сергеевка считалась моей собственностью, отдают ее в приданое за моей сестрицей в вечное владение П. Н. Волкову.
Мать, которая страдала
больше меня, беспрестанно подходила к дверям, чтоб слышать, что я говорю, и смотреть на меня в дверную щель; она имела твердость не входить ко мне до обеда.
Учителя другого в городе не было, а потому
мать и отец сами исправляли его должность; всего
больше они смотрели за тем, чтоб я писал как можно похожее на прописи.
Мать опять отпустила меня на короткое время, и, одевшись еще теплее, я вышел и увидел новую, тоже не виданную мною картину: лед трескался, ломался на отдельные глыбы; вода всплескивалась между ними; они набегали одна на другую,
большая и крепкая затопляла слабейшую, а если встречала сильный упор, то поднималась одним краем вверх, иногда долго плыла в таком положении, иногда обе глыбы разрушались на мелкие куски и с треском погружались в воду.
Оставшись наедине с
матерью, он говорил об этом с невеселым лицом и с озабоченным видом; тут я узнал, что
матери и прежде не нравилась эта покупка, потому что приобретаемая земля не могла скоро и без
больших затруднений достаться нам во владение: она была заселена двумя деревнями припущенников, Киишками и Старым Тимкиным, которые жили, правда, по просроченным договорам, но которых свести на другие, казенные земли было очень трудно; всего же более не нравилось моей
матери то, что сами продавцы-башкирцы ссорились между собою и всякий называл себя настоящим хозяином, а другого обманщиком.
Мать сама была
большая охотница до этих ягод, но употреблять их при кумысе доктора запрещали.
Более всего любил я смотреть, как
мать варила варенье в медных блестящих тазах на тагане, под которым разводился огонь, — может быть, потому, что снимаемые с кипящего таза сахарные пенки
большею частью отдавались нам с сестрицей; мы с ней обыкновенно сидели на земле, поджав под себя ноги, нетерпеливо ожидая, когда масса ягод и сахара начнет вздуваться, пузыриться и покрываться беловатою пеленою.
Кумыс и деревенская жизнь сделали моей
матери большую пользу.
У
матери было совершенно больное и расстроенное лицо; она всю ночь не спала и чувствовала тошноту и головокруженье: это встревожило и огорчило меня еще
больше.
Мать несколько дней не могла оправиться; она по
большей части сидела с нами в нашей светлой угольной комнате, которая, впрочем, была холоднее других; но
мать захотела остаться в ней до нашего отъезда в Уфу, который был назначен через девять дней.
Приносили из церкви
большой местный образ Иверской Божьей
Матери и служили молебен у маменьки в спальне.
Мне особенно было неприятно, когда
мать, рассуждая со мной, как с
большим, вдруг переменяла склад своей речи и начинала говорить, применяясь к моему детскому возрасту.
Не дождавшись еще отставки, отец и
мать совершенно собрались к переезду в Багрово. Вытребовали оттуда лошадей и отправили вперед
большой обоз с разными вещами. Распростились со всеми в городе и, видя, что отставка все еще не приходит, решились ее не дожидаться. Губернатор дал отцу отпуск, в продолжение которого должно было выйти увольнение от службы; дяди остались жить в нашем доме: им поручили продать его.
Я и прежде сам замечал
большую перемену в бабушке; но особенное вниманье мое на эту перемену обратил разговор отца с
матерью, в который я вслушался, читая свою книжку.
Не успел я внимательно рассмотреть всех этих диковинок, как Прасковья Ивановна, в сопровождении моей
матери и молодой девицы с умными и добрыми глазами, но с
большим носом и совершенно рябым лицом, воротилась из гостиной и повелительно сказала: «Александра!
Мать захотела жить в кабинете, и сейчас из спальной перенесли
большую двойную кровать, также красного дерева с бронзою и также великолепную; вместо кроватки для меня назначили диван, сестрицу же с Парашей и братца с кормилицей поместили в спальной, откуда была дверь прямо в девичью, что
мать нашла очень удобным.
Распорядясь и поручив исполненье Александре Ивановне,
мать принарядилась перед
большим, на полу стоящим, зеркалом, какого я сроду еще не видывал, и ушла в гостиную; она воротилась после ужина, когда я уже спал.
Мать, в свою очередь, пересказывала моему отцу речи Александры Ивановны, состоявшие в том, что Прасковью Ивановну за богатство все уважают, что даже всякий новый губернатор приезжает с ней знакомиться; что сама Прасковья Ивановна никого не уважает и не любит; что она своими гостями или забавляется, или ругает их в глаза; что она для своего покоя и удовольствия не входит ни в какие хозяйственные дела, ни в свои, ни в крестьянские, а все предоставила своему поверенному Михайлушке, который от крестьян пользуется и наживает
большие деньги, а дворню и лакейство до того избаловал, что вот как они и с нами, будущими наследниками, поступили; что Прасковья Ивановна
большая странница, терпеть не может попов и монахов, и нищим никому копеечки не подаст; молится богу по капризу, когда ей захочется, — а не захочется, то и середи обедни из церкви уйдет; что священника и причет содержит она очень богато, а никого из них к себе в дом не пускает, кроме попа с крестом, и то в самые
большие праздники; что первое ее удовольствие летом — сад, за которым она ходит, как садовник, а зимою любит она петь песни, слушать, как их поют, читать книжки или играть в карты; что Прасковья Ивановна ее, сироту, не любит, никогда не ласкает и денег не дает ни копейки, хотя позволяет выписывать из города или покупать у разносчиков все, что Александре Ивановне вздумается; что сколько ни просили ее посторонние почтенные люди, чтоб она своей внучке-сиротке что-нибудь при жизни назначила, для того чтоб она могла жениха найти, Прасковья Ивановна и слышать не хотела и отвечала, что Багровы родную племянницу не бросят без куска хлеба и что лучше век оставаться в девках, чем навязать себе на шею мужа, который из денег женился бы на ней, на рябой кукушке, да после и вымещал бы ей за то.
Из всего круга своих многочисленных знакомых она
больше всех любила Миницких, а впоследствии мою
мать.
Мать с каждым днем приобретала
большую благосклонность Прасковьи Ивановны, с каждым днем становилась дружнее с Александрой Ивановной и еще более с Миницкими.
К
большому огорчению
матери, мы нашли целую половину дома холодною.
К
большой моей досаде, я проснулся довольно поздно:
мать была совсем одета; она обняла меня и, похристосовавшись заранее приготовленным яичком, ушла к бабушке.
Мать также не понимала моего состояния и с досадою на меня смотрела; отец сочувствовал мне
больше.
Я стал заниматься иногда играми и книгами, стал
больше сидеть и говорить с
матерью и с радостью увидел, что она была тем довольна.
Не мог я не верить
матери, но отцу хотелось
больше верить.
По просухе перебывали у нас в гостях все соседи,
большею частью родные нам. Приезжали также и Чичаговы, только без старушки Мертваго; разумеется,
мать была им очень рада и
большую часть времени проводила в откровенных, задушевных разговорах наедине с Катериной Борисовной, даже меня высылала. Я мельком вслушался раза два в ее слова и догадался, что она жаловалась на свое положение, что она была недовольна своей жизнью в Багрове: эта мысль постоянно смущала и огорчала меня.
Все это
мать говорила с жаром и с увлечением, и все это в то же время было совершенно справедливо, и я не мог сказать против ее похвал ни одного слова; мой ум был совершенно побежден, но сердце не соглашалось, и когда
мать спросила меня: «Не правда ли, что в Чурасове будет лучше?» — я ту ж минуту отвечал, что люблю
больше Багрово и что там веселее.
Мать в самом деле была
большая охотница до яблок и ела их так много, что хозяйка, наконец, перестала потчевать, говоря: «Ты этак, пожалуй, обедать не станешь».
Она с
большим чувством и нежностью вспоминала о покойной бабушке и говорила моему отцу: «Ты можешь утешаться тем, что был всегда к
матери самым почтительным сыном, никогда не огорчал ее и всегда свято исполнял все ее желания.
Мать написала
большое письмо к ней, которое прочла вслух моему отцу: он только приписал несколько строк.
К обеду все воротились и привезли с собой попа с попадьей, накрыли
большой стол в зале, уставили его множеством кушаний; потом подали разных блинов и так же аппетитно все кушали (разумеется, кроме отца и
матери), крестясь и поминая бабушку, как это делали после смерти дедушки.
И от всего этого надобно было уехать, чтоб жить целую зиму в неприятном мне Чурасове, где не нравились мне многие из постоянных гостей, где должно избегать встречи с тамошней противной прислугой и где все-таки надо будет сидеть по
большей части в известных наших, уже опостылевших мне, комнатах; да и с
матерью придется гораздо реже быть вместе.