Дело происходило поутру; до самого обеда я рвался и плакал; напрасно Евсеич убеждал меня, что нехорошо так гневаться, так бранить дяденьку и драться с Петром Николаичем, что они со мной только пошутили, что маленькие девочки замуж не выходят и что как же можно отнять насильно у нас Сергеевку?
Наконец гости уехали, взяв обещание с отца и матери, что мы через несколько дней приедем к Ивану Николаичу Булгакову в его деревню Алмантаево, верстах в двадцати от Сергеевки, где гостил Мансуров с женою и детьми. Я был рад, что уехали гости, и понятно, что очень не радовался намерению ехать в Алмантаево; а сестрица моя, напротив, очень обрадовалась, что увидит маленьких своих городских подруг и знакомых: с девочками Мансуровыми она была дружна, а с Булгаковыми только знакома.
Один раз, когда мы весело разговаривали с бабушкой, рыжая крестьянская девчонка подала ей свой клочок пуха, уже раз возвращенный назад; бабушка посмотрела на свет и, увидя, что есть волосья, схватила одной рукою девочку за волосы, а другою вытащила из-под подушек ременную плетку и начала хлестать бедную девочку…
«Правду писал покойный брат Степан Михайлович: Сережа похож на дядю Григорья Петровича, девочка какая-то замухрышка, а маленький сынок какой-то чернушка».
Мы с сестрицей катались в санях и в первый раз в жизни видели, как крестьянские и дворовые мальчики и девочки смело катались с высокой горы от гумна на подмороженных коньках и ледянках.
Дворовые мальчики и девочки, несколько принаряженные, иные хоть тем, что были в белых рубашках, почище умыты и с приглаженными волосами, — все весело бегали и начали уже катать яйца, как вдруг общее внимание привлечено было двумя какими-то пешеходами, которые, сойдя с Кудринской горы, шли вброд по воде, прямо через затопленную урему.
Это напомнило мне давнопрошедшие истории с Волковым; и хотя я с некоторой гордостью думал, что был тогда глупеньким дитятей, и теперь понимал, что семилетняя девочка не может быть невестой сорокалетнего мужчины, но слово «невеста» все-таки неприятно щекотало мое ухо.
Мать не высылала ее из своей спальни, но сестрице было там как-то несвободно, неловко, — и она неприметно уходила при первом удобном случае; а мать говорила: «Эта девочка совсем не имеет ко мне привязанности.
Предложения из русской классики со словом «девочка»
— Про аиста и капусту выдумано, — говорила она. — Это потому говорят, что детей родить стыдятся, а все-таки родят их мамы, так же как кошки, я это видела, и мне рассказывала Павля. Когда у меня вырастут груди, как у мамы и Павли, я тоже буду родить — мальчика и девочку, таких, как я и ты. Родить — нужно, а то будут все одни и те же люди, а потом они умрут и уж никого не будет. Тогда помрут и кошки и курицы, — кто же накормит их? Павля говорит, что бог запрещает родить только монашенкам и гимназисткам.
— Мама! Мама! Ах, как хорошо тут, мама! — кричит ей мальчик и опять целуется с детьми, и хочется ему рассказать им поскорее про тех куколок за стеклом. — Кто вы, мальчики? Кто вы, девочки? — спрашивает он, смеясь и любя их.
Одно существо поняло положение сироты; за ней была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в руке.
Черноглазая, с большим ртом, некрасивая, но живая девочка, с своими детскими открытыми плечиками, выскочившими из корсажа от быстрого бега, с своими сбившимися назад черными кудрями, тоненькими оголенными руками и маленькими ножками в кружевных панталончиках и открытых башмачках, была в том милом возрасте, когда девочка уже не ребенок, а ребенок еще не девушка.
Дочка же ее, семилетняя девочка с распущенными белыми волосами, стоя в одной рубашонке рядом с рыжей и ухватившись худенькой маленькой ручонкой за ее юбку, с остановившимися глазами внимательно вслушивалась в те ругательные слова, которыми перекидывались женщины с арестантами, и шопотом, как бы заучивая, повторяла их.