Не удовлетворяясь ответами на мои расспросы приехавшей с нами женщины Параши, которая сама ничего не знала, я добился какой-то хозяйской девушки и мучил ее несколько часов сряду, задавая иногда такие вопросы, на которые она отвечать не умела.
Обедали они дома, но вечером опять уехали; утомленный новыми впечатлениями, я заснул ранее обыкновенного, болтая и слушая болтовню Параши; но только что разоспался, как ласковая рука той же Параши бережно меня разбудила.
Параша раздела меня в лакейской, повторила мне на ухо слова, несколько раз сказанные дорогой, чтоб я не робел, довела за руку до гостиной, лакей отворил дверь, и я вошел.
Но мать мою ничто удержать не могло; она выехала тот же день в Казань с своей Парашей и молодым мужем ее Федором; ехала день и ночь на переменных крестьянских, неподкованных лошадях, в простых крестьянских санях в одну лошадь; всех саней было четверо: в трех сидело по одному человеку без всякой поклажи, которая вся помещалась на четвертых санях.
Федор и Параша просто ревели, прощались с белым светом и со всеми родными, и в иных местах надобно было силою заставлять их идти вперед; но мать моя с каждым шагом становилась бодрее и даже веселее.
На квартире ожидали меня радостные слезы Параши и даже хозяйки дома, все той же капитанши Аристовой, которая также принимала участие в нашем положении.
Параша спала, а мать сидела возле меня и плакала самыми радостными, благодарными богу, слезами; это чувство так выражалось в ее глазах, что никто бы не опечалился, а скорее порадовался, увидя ее слезы.
На перевозе оказалась посуда, большая и новая: на одну завозню поставили всех лошадей и карету; меня заперли в нее с Парашей, опустили даже гардинки и подняли жалюзи, чтоб я не видал волнующейся воды; но я сверх того закутал голову платком и все-таки дрожал от страха во все время переправы; дурных последствий не было.
Наконец 26 июля та же просторная карета, запряженная тем же шестериком, с тем же кучером и форейтором — стояла у крыльца; такая же толпа дворовых и крестьян собралась провожать господ; отец с матерью, я с сестрой и Параша поместились в экипаже, Евсеич сел на козлы, Федор на запятки, и карета тихо тронулась от крыльца, на котором стояла тетушка Евгенья Степановна, нянька с моим братом и кормилица на руках с меньшой сестрой моей.
Боже, боже! там — Увы! близехонько к волнам, Почти у самого залива — Забор некрашеный да ива И ветхий домик: там оне, Вдова и дочь, его Параша, Его мечта…
Тут у нас случилась одна девушка, Параша, черноокая Параша, которую только что привезли из другой деревни, сенная девушка, и которую я еще никогда не видывал, — хорошенькая очень, но глупа до невероятности: в слезы, подняла вой на весь двор, и вышел скандал.
Параша. В город, в город. Я сама… (С криком). Не ругаться им надо мной! Не сидеть мне в чулане! Зажгу я свой дом с четырех углов. Пойдемте! Я вас проведу, я вас прямо проведу. Дайте мне в руки-то что-нибудь!… Ружье… да огня, больше огня. (Обессиливает).
Узнав, что няня Сережи, Параша, сказала ему что-то нехорошее про тетушек (которых Софья Николаевна сама не любила), мать его, хотя и знала, что все сказанное справедливо, тем не менее погрозила, если впредь что-нибудь подобное услышит, сослать Парашу в деревню за скотиной ходить, разлучивши с мужем.