Непонятый «Евгений Онегин»

Юрий Никишов

Непонятый – это не шутка, не провокация. Но существует предубеждение: «Евгений Онегин» считается изученным вдоль и поперек. Это притом, что до сих пор нет мотивированных ответов на кардинальные вопросы.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Непонятый «Евгений Онегин» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Предисловие

Непонятый? Возможно ли такое?

Год за годом шагают двухсотлетние юбилеи пушкинских произведений. Летом 2020 года мы миновали двухсотлетие если не начала творческой истории, то начала предыстории исключительно важного в творческой жизни Пушкина творения. 10 ноября 1836 года поэт писал Н. Б. Голицыну в Крым: «Там колыбель моего «Онегина»…» (подлинник по-французски; Х, 690)[1]. Младенец-богатырь, который будет расти не по дням, а по часам, появится на свет через три года, но в сердце-то поэта дума уже заронилась!

Сколько же за почти двести лет о герое и о книге понаписано!

Это само по себе создает проблему: ««Евгений Онегин» так хорошо изучен, что трудно высказать какое-нибудь суждение или сделать наблюдение, которое кем-то не было уже сделано и высказано»[2]. Одна из вполне возможных попыток преодолеть обозначенное положение в восприятии популярных произведений — расширение подходов к ним. В. Я. Бахмутский, автор приведенной сентенции, попробовал взглянуть

на пушкинское творение сквозь призму поэтики постмодернизма (что-то увиделось, что-то сюда подтянуто). Попытки выйти за грань привычного предпринимались и ранее. «Более столетия пушкинский роман прочитывали на фоне исторического времени, сопоставляя с различными планами внехудожественной реальности. Затем, уже на наших глазах, возобладал структурный подход, и предметом исследовательского интереса сделался поэтический мир «Евгения Онегина» в его внутренней завершенности. Теперь, видимо, настало время прочесть роман на фоне универсальности, sub specie aeternitatis (под знаком вечности)»[3]. Попытки расширения поля исследований закономерны, им суждено продолжение.

А как быть с проблемами, «хорошо изученными»? Только выбирать те толкования, которые нравятся? А если что-то начато, а не договорено? А если удачно представленные частности (которых накопилось немало) не вписаны в панораму целого, не обрели концептуальный вес? А если продвижению какой-то концепции мешает ей противодействующая? А если какое-то мнение утвердилось не потому, что хорошо мотивировано, а лишь потому, что часто повторяется и стало привычным, да и поддержано исследователями авторитетными? А может, «хорошая изученность» — фикция?

Осмелюсь утверждать: у нас доселе нет целостного представления о заглавном герое романа в стихах, в том числе (и заметнее всего) в осмыслении его «на фоне исторического времени», в сопоставлении «с различными планами внехудожественной реальности». Поставим внятный, принципиальный вопрос: Онегин — что это за тип русской жизни? Современному исследователю по сложившейся традиции надлежит представить предшествующие трактовки, а в итоге поддержать ту, которую он разделяет, или предложить новую. В нашем случае такой оправданный практикой подход дезавуируется уточняющим вопросом (который неоправданно вообще не задавался): на каком этапе работы Пушкина мы пытаемся понять Онегина? Потому что поэт начинал работу над романом с одним героем, продолжил с другим, закончил с третьим! Окажется, что заключения, предлагавшиеся как итоговые, универсальные, съеживаются до частных. Ценных конкретных наблюдений, повторю, накопилось много, но проблему как целое, воспринимавшуюся окончательно решенной, под новым углом зрения надобно решать заново.

Насколько пушкиноведение далеко от решения этой насущной проблемы, свидетельствует тот факт, что остается спорным принципиальный вопрос: Онегин — герой статичный или динамичный? Но решение по теме обычно укладывается в форму голосования (да — нет), вопрос не рассматривается развернуто. Проблему, решенную частично, не корректно выставлять как решенную в полном объеме. А промашка, допущенная в самом начале, делает неустойчивым и все дальнейшее. Лидер советского пушкиноведения Д. Д. Благой в сослагательном наклонении допускал возможность «душевного возрождения» Онегина «и даже — в потенции — выхода из узкого круга частной жизни на политическую арену — сближения с декабристами»[4]. Но — цензура помешала. ««Роман в стихах» кончается там же, где он начался, — в Петербурге, в «большом свете». <…> Однако, снова появившись в свете, Онегин в основном остался тем же, чем был, когда ушел из него» (с. 163). Лидер постсоветского пушкиноведения В. С. Непомнящий припечатывает: «Роман движется в глубины души неподвижного героя…»[5].

Что подталкивает исследователей к скептическому ответу? Они находят нужное для себя в тексте романа! В. А. Кошелев главу о главном герое в своей монографии назвал обобщенно: «Русская хандра»; состояние героя подано как для него универсальное. Захандрив в столице, Онегин привез хандру и в деревню. И ««странствие» не спасает»[6]. На таком основании и вывод жесткий: Онегин «страдает болезнью без излечения» (с. 47)[7].

Но данную версию ставит под сомнение уже простое размышление. Непосредственная работа Пушкина над романом, от первых черновых двух глав (1823) до первого выхода в свет полного текста романа (1833), растянулась на целых десять лет, целую эпоху для динамично развивавшегося поэта! Десять лет подряд провести в дружбе с хандрящим героем — это же угроза самому неизлечимым меланхоликом стать! Прощаясь с героем, Пушкин назовет его своим «спутником странным»: это значит, что и герой на длительном совместном пути с автором менялся вместе с ним. Повнимательнее приглядимся к герою — увидим, что состояние его отнюдь не монотонно.

В пользу динамичного показа героев высказывались взвешенные, объективно точные суждения. Б. Т. Удодов утверждает, что развитие сюжета и характеров главных героев «идет не по замкнутому кругу, а как бы по спирали, что приводит их <героев> не к исходным позициям, а поднимает на качественно новый уровень их личностного развития»[8].

На путь уяснения изменений в главном герое вступил В. А. Недзвецкий, но, к сожалению, на первом шаге и остановился: «Герой конца первой главы и семи последующих отличался от Онегина предшествующих строф первой главы самым разительным образом. «Молодой повеса», «мод воспитанник примерный», «проказник», «забав и роскоши дитя», способный лицемерить не только с «кокетками записными», но и перед лицом смерти — вот начальный Онегин. Он еще нимало не напоминает человека с «невольною преданностью мечтам», «резким, охлажденным умом», размышляющего с Ленским о важнейших проблемах человечества…, способного «всем сердцем» полюбить чистого, пусть и восторженного юношу и испытать муки совести после его гибели. Фактически перед нами два разных лица»[9]. «…Онегин из светского «петербургского молодого человека»… преображается в «современного человека», т. е. тип качественно новой исторической эпохи» (с. 13). А что из себя представляет Онегин как «современный человек»? Только то, что тут декларируется.

Динамизм изображения Онегина как факт многими исследователей признается. Дельные частные наблюдения встретятся. Задача воспроизвести полную картину эволюции главного героя романа остается актуальной.

Нет ответов на многие простые, но и очень важные вопросы. В чем состоит разница (да еще и «дьявольская»!) между романом и романом в стихах? Пушкинская формула в ходу, только ведь в ней постановка, а не решение проблемы! Какова связь между временем художественным и временем историческим? «Евгений Онегин» очень активно работает на иллюзию, что здесь все предстает, «как в жизни». В этом «как» все дело: оно включает акт пересоздания реального в виртуальное: сходство достигается, а копирования нет, оно просто невозможно. Читатель берет готовый результат; исследователь обязан видеть весь процесс.

В «Онегине» динамика времен обретает особое значение: начатое в «мирное» время и отразившее именно его, произведение продолжено после трагедии на Сенатской площади. Уникальность меняющегося замысла еще не оценена по достоинству.

«Наука самая занимательная»

Широко распространено мнение, что власть художника над своим творением заканчивается выпуском его в свет. Напечатанная книга становится всего лишь изделием полиграфической промышленности. (Ныне сочинения все чаще принимают электронный вид). Книга становится текстом, когда она читается, становится актом сознания; произведение — это прочитанный и осмысленный текст. «Письменный литературный текст не содержит в себе ничего, кроме типографских значков. Когда книгу открывают и начинают читать, текст превращается в произведение: в читательском воображении возникает целый художественный мир. Этот мир — ментальное образование: он существует только в читательском воображении, а не в тексте»[10].

Но произведение — это и художественная модель действительности, «книгу творит жизнь»[11]. Д. С. Лихачев, участвуя в дискуссии «Филология: проблемы, методы, задачи», отмечал: «…Над текстом витает еще некий метасмысл, который и превращает текст из простой знаковой системы в систему художественную». Художнику по плечу очень важное: «Понимание текста есть понимание всей стоящей за текстом жизни своей эпохи»[12]. Так возникает еще одна сложная, противоречивая проблема. С одной стороны, нельзя забывать, что произведение — замкнутое целое, созданное по своим внутренним законам; с другой стороны, надлежит рассмотреть контакт произведения с действительностью, которая питала его своими соками. В практическом анализе найти точную меру в соотношении граней искусство — жизнь отнюдь не просто. Не прекращающиеся попытки экспериментировать в области «чистого искусства» идут из спортивного интереса, на любителя.

Произведение не только текст и потому, что в нем и за ним встает личность его творца. Печать личности художника всегда остается на произведении; естественно, что личность не исчерпывает себя в произведении. Так возникает двойная разнонаправленная задача: рассмотреть, как в произведении воплотилась личность творца, что прибавляет это к нашему пониманию художника, — и как наше общее объективное знание о писателе помогает нам понять произведение.

Еще одну особенность «Евгения Онегина» хочется выделить, предваряя анализ романа. Двухвековой опыт пушкиноведения свидетельствует, что Пушкин, гармоничнейший из поэтов, системен в самой сути своего творчества. «Мир Пушкина — система, в которой все есть и все нашло свое точное место»[13], — отметил Б. М. Эйхенбаум. Слово «система» не чуждо и языку самого Пушкина. Стало быть, нет ошибки в изучении пушкинских художественных систем.

Своеобразие художественной системы «Евгения Онегина» обнаруживается в том, что это динамическая система. «Пушкин открывается только в становлении своем, в своем развитии»[14], — отмечает Н. Н. Скатов.

Исключительно важное значение обретает в «Евгении Онегине» читательская ситуация, прежде всего — потому, что роман в очень большом объеме и строится как непринужденная беседа с читателями. Пушкин готов войти в интимно-приятельские отношения со всеми своими читателями, и современниками, и потомками:

Кто б ни был ты, о мой читатель,

Друг, недруг, я хочу с тобой

Расстаться нынче как приятель.

Прости. Чего бы ты за мной

Здесь ни искал в строфах небрежных,

Воспоминаний ли мятежных,

Отдохновенья ль от трудов,

Живых картин, иль острых слов,

Иль грамматических ошибок,

Дай бог, чтоб в этой книжке ты

Для развлеченья, для мечты,

Для сердца, для журнальных сшибок,

Хотя крупицу мог найти.

Пушкин нарочито демонстративен, набрасывая столь широкую, хотя и вполне реальную картину читательских интересов. Поэт исключительно великодушен, отнюдь не замыкаясь в предпочтении читателя-единомышленника. Думается, это не означает, что великодушием поэта нам позволено злоупотреблять. «Онегина» увлекательно читать, совсем не обязательно в роман что-то вчитывать.

Произведение, возрождаясь как таковое уже в сознании читателя, тем самым не может избежать компонента субъективности воспринимающего. Вроде заманчиво было бы опереться на симпатичный критерий: мнение исследователя должно быть непредвзятым, — но он недосягаем. «Непредвзятых» мнений просто не может быть: взятое «пред» — это образование, компетенция, опыт, эрудиция, вкус, мировоззренческая позиция читателя (исследователя). От этого «взятого пред» никуда не деться, да и не нужно деваться: само по себе эстетическое восприятие носит двойственный, субъективно-объективный характер. Все-таки исследователь перед самим собой (не лишнее — и перед своим читателем) должен четко ставить цель, чего он добивается: он желает понять автора — или свою ученость и остроумие намерен показать. Не вижу ничего зазорного, если исследователь призна́ет вторичность своего дела в сравнении с делом художника.

Остроумно о несомненном сказал М. Л. Гаспаров: «Филология трудна не тем, что она требует изучать чужие системы ценностей, а тем, что она велит нам откладывать на время в сторону свою собственную систему ценностей. Прочитать все книги, которые читал или мог читать Пушкин, трудно, но возможно; забыть (хотя бы на время) все книги, которых Пушкин не читал, а мы читали, неизмеримо труднее»[15].

Но нас слишком много, и в такой массе как не найти единомышленников — среди тех, кто и сам не противится стать сочувственником писателя, даже стремится к этому. Так или иначе, исследователь (читатель) неизбежно оказывается перед сознательным или интуитивным выбором. Увы, не переведутся и те, кто жаждет отпустить на волю произвол своих суждений, кого прельщают Моськины лавры («Ай, Моська! знать, она сильна, / Что лает на Слона!»). Но остается и надежда встретить тех, кому потребно понять произведение и его автора.

С кем поведешься, от того и наберешься. Награда за старание обеспечена: «Следовать за мыслями великого человека есть наука самая занимательная». Простым такое занятие может показаться разве что на первый, поверхностный взгляд. Казалось бы, какие сложности: бери эти мысли да обдумывай их. Ну вот одна, для примера: «Драматического писателя должно судить по законам, им самим над собою признанным» (Х, 96). Это — перед изложением мнения о «Горе от ума» Грибоедова. Только ведь Грибоедов не был теоретиком, и законы, над собою им признанные, им не собраны и не изложены в осмысленном порядке. Выполнение такой задачи падает на плечи читателя (исследователя) — и результат оказывается неодинаковым.

Пушкин и сам уводил за собой читателя туда, где ясность изображения становилась проблематичной. 6 февраля 1823 года (в канун работы над «Онегиным») он писал Вяземскому в полемике по поводу концовки поэмы «Кавказский пленник»: «не надобно всё высказывать — это есть тайна занимательности» (Х, 47). Тут многое зависит от чувства меры. Несколько позже Пушкин признает правоту замечаний Вяземского насчет концовки «Пленника»: «это место писано слишком в обрез» (Х, 55). И обратим внимание: поэт допускает колебание в оценке, достаточно ли четко он обозначил свою позицию, но ничуть не равнодушен, как его описание будет принято. И не будем пенять ему за возникающую двусмысленность некоторых выражений: его задача заведомо шире, чем задача говорить внятно.

А вот как позицию поэта понимает В. С. Непомнящий: «…В основе у него — как раз наличие «пустоты» в том месте, где у других писателей — психологический анализ, описание, подробности и нюансы.…Мы обнаруживаем, что и детали, и нюансы здесь есть, но — не заданные нам автором, а возникшие сами, возникшие у нас в процессе нашего личного вживания в обстоятельства героя — вживания, для которого автор, так сказать, «оставил место»». Странная претензия к писателю! Художники показывают психологическое состояние героев; «анализ» — это уж по ведомству интерпретаторов. Еще более странен разворот внимания читателя к себе любимому: «Сопереживая герою, мы таким образом и его постигаем, и спускаемся в «потемки» собственной души, получая тем самым возможность познать самих себя, и притом не в мелких, случайных, суетных, проскальзывающих мимо сознания обстоятельствах, не в частных масштабах нашей личной отдельности от иных людей, а в заданном гением масштабе проблемы человека»[16].

Позиция исследователя прямо противоречит позиции художника. Поэт демонстрирует сдержанность изображения — исследователь обнаруживает «пустоту». Нет там пустоты! Есть минимум обозначений, направляющий мысль читателя в нужном автору направлении. Поэт может ошибаться, достаточен ли его минимум для понимания героя или ситуации (в большинстве случаев он достаточен) — исследователю становится интересным не герой, а «возможность познать самих себя», даже «потемки собственной души». Ничего себе подмена! И намеченным путем В. С. Непомнящий готов идти очень далеко: ««Мой Пушкин» есть прежде всего мой автопортрет» (c. 45). Но для автопортретов существуют другие, специально для того выработанные жанры. Читателю надо непременно выбирать. Ты поступишь как должно, если постараешься понять поэта. Но если в прочитанном проступит каким-то мистическим образом лишь твой автопортрет… Тебе-то самому такое изображение не может не понравиться. Может, сыщешь еще кучку единомышленников. Но судьбе гения тут не позавидуешь.

Вот весьма показательный пример. На последнем свидании с Татьяной в домашней половине княжеского дома Онегин единственный раз видит прежнюю бедную Таню. Зато ее кумир здесь выглядит непривычно — и что понимает она?

Его больной, угасший взор,

Молящий вид, немой укор,

Ей внятно всё.

Перед нами уникальное обобщение, категоричное по форме и неопределенное по содержанию. В нашем языке носители содержания — имена; это существительные (правда — ложь, любовь — ненависть, родина — чужбина) и прилагательные (притягательный — противный, ранний — поздний, умный — глупый). А в приведенной цитате главное слово обобщения ничего не характеризует, не выражает, а только указывает, оно — вместо имени, местоимение. И получается, что кажущееся понятным, предельно ясным «всё» на деле становится безразмерным. Цитату с полным правом на то может использовать, для подкрепления своих рассуждений, исследователь, утверждающий, что Татьяна видит глубину и подлинность онегинского чувства, но со своими притязаниями сюда (используя «всё» как зонтик: если ясно «всё», то и всем!) вклинится и тот, кто считает — Онегин лицемерит по возрождаемым навыкам «науки страсти нежной». Какое истолкование верно, стало быть, только оно и правомерно, вполне четко выявится, если пушкинскую констатацию видеть в контексте. А еще — если сумеем понять позицию поэта: нелегкая и благодарная задача.

Но если контрастные толкования опираются на одно утверждение (вот как здесь: «внятно всё» — и всем?), может, обе стороны правы — наполовину? Такого не может быть. Надо вникнуть в оценки автора: только здесь путь к истине. Эту ситуацию мы в свое время непременно рассмотрим.

Чрезвычайно существенную особенность пушкинской манеры на материале стихотворения «Пир Петра Первого» выделил Л. В. Пумпянский: «Уметь анализировать и перечислять есть главное дело ума. Глупость, опуская все возможные причины, прямо попадается в единственно верную и на вопрос: почему пир в Питербурге? — прямо отвечает: потому что царь мирится с Меншиковым. Это примитивизм. У Пушкина 7 возможных причин и 8-я верная. Почему это так? Потому что размышление должно учесть все причинные обертоны — без этого у решения этиологической темы нет тембра»[17]. Отмеченный принцип художественного мышления Пушкина Л. В. Пумпянский называет принципом исчерпывающего деления. Уместнее именовать этот принцип альтернативным (художнику нет надобности «исчерпывать» деление, да и не нужны остановки для проверки, в какой степени исчерпаны перечни; объем перечня заведомо окажется субъективным); тут суть в том, что намечается не единственное (даже если выставляется сразу реальное, истинное) объяснение, но, рядом с ним, еще серия объяснений возможных, даже если они менее вероятны. Открывается путь увлекательных раздумий, которые вооружают читателя знанием души человеческой; размышления о судьбе героя обогащают его опыт. Итоговые решения не декларируются, путь к истине в ситуации, начертанной поэтом, читатель приглашается проделать самостоятельно.

В нашей стране произошел контрреволюционный переворот, соответственно идеология поменялась кардинально. Но как не отметить парадокс? Методология литературоведения, развернувшись в содержании, по характеру своему ничуть не поменялась. В советские годы надо было отправляться в путь, обогатившись трудами классиков марксизма-ленинизма, теперь — прихватив с собой Библию. Так что исследователь заранее знал (и ныне, если он такого типа, знает), к какому выводу он придет и куда своего читателя приведет. «Новую» методологию уместно назвать методологией вывернутой перчатки. Она проста: меняй в оценках плюсы на минусы (и наоборот), а еще — выводи на передний план то, что замалчивалось, и уводи в тень то, что выпячивалось. А Пушкин удобен, он удивительно широк, так что на любой вкус там что-то найдется. Я попытаюсь придерживаться методологии поиска.

Новое пополнение пушкинистов, похоже на то, настроено решительно, готово посягнуть и на методологию. А. А. Белый вознамерился — не много, не мало — отменить все профессиональное литературоведение (!). Химик по базовому образованию, он поделился и воспоминаниями, как увлекся новыми интересами. Когда-то он как читатель был под впечатлением «некоей симметрии» между «Моцартом и Сальери» и «Выстрелом»: «и там, и тут действуют «гений» и «злодей», а конфликт вызван завистью. Явный параллелизм казался залогом того, что раскрытие внутренней логики трагического финала первой и счастливого <?> второй — всего лишь «дело техники». Только через два десятка лет мне стало понятно,

что сходство — чисто внешнее, но эти вещи различны не только по жанру, но и по решаемым задачам»[18].

К слову, если бы представленный здесь тезис был изложен, получилась бы вполне обыкновенная статья, где был бы рассмотрен какой-то материал и сделан вытекающий из анализа вывод. Но тратить два десятилетия на получение не ахти какого вывода слишком не экономно. Автор нашел путь несравнимо эффективнее для себя. Он включает два компонента.

Первый из них — концепция независимого читателя. А. А. Белый всех грамотных, владеющих языком поэта, полагает потенциальными читателями. Из их среды сама себя выделяет группа критиков; она считает себя «авангардом», способным «оценивать художественные произведения и при этом обосновывать свои суждения» (с. 8). Критиков (скопом) А. А. Белый выставляет шарлатанами — за стремление «представить себя как «науку», своеобразной мимикрией литературоведения под «точные науки»». Литературоведческие работы, по его мнению, «построены по одному типу, предполагающему единство «научного» принципа, — развития интерпретации из какой-то одной априорной идеи (подсказанной исследователю его опытом и знаниями)» (c. 10).

Эти огульные косноязычные абстракции предназначены для того, чтобы место расчистить: «Посторонитесь! Независимый читатель грядет!» «Это означает (в аспекте нашего разговора), что никто не должен претендовать на то, чтобы указывать личности (!), что она должна читать и что она должна думать о прочитанном. Чужая книга не может заменить собственного рассудка, а мнение духовного наставника не может заменить совесть. Эти положения устраняют в принципе авторитетность критики в глазах читателя, переводят критиков из разряда «авангарда» на место «такого же, как любой другой»» (с. 9). Борьба за место потому и развязана, чтобы занять его. А тут — не надо ничего обосновывать, какая мысль ни пришла на ум, всякая годится: она же независимая!

Вторая из новаций А. А. Белого — метод спекулятивного круга. «Speculatio — speculation — спекуляция, умозрение. Наряду с вышеуказанными «спекуляция» имеет значение отвлеченного размышления, предположения, догадки. <…> Но вместе с тем это слово имеет смысл и самой настоящей спекуляции — ложного (не обязательно преднамеренно ложного) объяснения. Иными словами, ученый всегда держит свои теории на подозрении, внутренне ироничен по отношению к своим объяснениям, отчетливо понимая, что природа много богаче его мыслей о ней» (с. 11). Автор сам признается в своих неблаговидных действиях; остается его за цинизм похвалить. Но он не помечает иронию своих спекуляций, всюду категоричен.

Только один пример, к какому результату приводит спекулятивная методология. По А. А. Белому, в сфере «науки страсти нежной» Онегин не уступает «легендарному испанскому соблазнителю. Между Гуаном и Онегиным настолько много общего, что различие в судьбе этих героев приобретает характер различия в решениях Пушкиным одной и той же онтологической проблемы современности. В этом смысле принципиально важно то, что в Гуане происходит «преображение», в Онегине — нет…» (с.172–173).

Дон Гуану критик безоговорочно верит на слово, хотя герой лукав: «Мне кажется, я весь переродился. / Вас полюбя, люблю я добродетель». Причем герой уклончив («мне кажется»), а его апологет категоричен («происходит «преображение»»). Критика буквально гипнотизирует слово «добродетель».

Лучшая ложь умеет выступать под видом полуправды. Дон Гуан — виртуоз по этой части. Он мог бы преуспеть, ухаживая за прелестной вдовой под маской Дон Диего, но от этой маски отказывается, и даже на глазах Доны Анны: это сущая правда. В награду предлагается верить, что во всех поступках Дон Гуана нет обдуманности и коварства.

Дона Анна, да еще и в растревоженных чувствах, так и поступает. А между тем даже «тут» видно и обдуманность, и коварство. Дон Гуан понимает, что изначально предстать перед вдовой под своим именем невозможно: его имя вдове известно и было бы отвергнуто сразу. Возникает цепочка сближения: монах — Диего — … Обольстить вдову под чужим именем? Нет, обман такого рода Дон Гуану претит. Да и зачем лишать себя шарма острых ощущений? Из ненавидимого (пусть умозрительно) превратиться в любимого — какой головокружительный взлет! К тому же препятствие не так уж усложняет задачу, но делает ее несравнимо пикантнее.

Но в сознании исследователя прочно застряло уверение героя, что он переродился, — и другие факты «независимый читатель» в упор не желает видеть. А вот Онегин о перерождении не говорит; правда, с образом жизни, похожим на донгуановский, он не на словах, а на деле порвал уже в середине первой главы…

Уж кому-кому, а химику должно быть известно: определенные природные вещества надо смешивать расчетливо и аккуратно, а то шарахнет — мало не покажется. А наш бывший химик нашел клад: ай да филология, тут что ни смешивай — чем причудливей, тем экстравагантней. Живенько и настрогал кирпич объемом в 720 страниц — «Пушкин в шуме времени» да под шумок пушкинского юбилея и напечатал, доволен: «Шумим, братец, шумим!» Только и эта смесь взрывчата. Этот взрыв не смертелен, но профессионально неизбежен, — взрыв эмоционального негодования. Иного не заслуживает подход к Пушкину с «независимыми» (от здравого смысла) спекуляциями.

Судьба творческого наследия Пушкина за двести лет каких только испытаний, даже полярных по содержанию, не испытала! Поэт еще на школьной скамье определил свое поприще и был согрет вниманием корифеев русской литературы тех времен. Он занял первое место на русском Парнасе. Но еще при жизни художника ему указывали на счастливых преемников и в лирике, и в прозе, и в драматургии. Кумир Пушкина выстоял. Но и после не переводились желающие бросить поэта с парохода современности. Еще активнее действовали намеренные хоть и задним числом, а все-таки чему-нибудь поучить поэта.

Полагаю, продуктивнее чему-нибудь поучиться у Пушкина: потенциал его мудрости еще не прочерпан. В наше смутное переходное время эта задача наращивает свою актуальность. Суждения о современном литературном процессе пестрят непривычными для пушкинского времени понятиями: постмодернизм, метамодернизм, мейнстрим, нонфикшен, новая архаика. А не покажутся ли достойными новой жизни какие-то из пушкинских новаций? (Но для этого прежде всего надо озаботиться вечным размышлением, для чего на белом свете живет человек).

О композиции этой книги

Белой завистью завидую художникам: у них эта картина запечатлевается в этой форме. Мне хочется понять, что и как рисует художник. Но повторить его путь слитного изображения я не могу: приходится разделять неразделимое, форму и содержание. Соответственно появляется задача накопившиеся за очень многие годы наблюдения (а они постоянно пополняются новыми: пушкинский роман неисчерпаем) изложить в определенной последовательности, т. е. появляется и забота о своей «форме плана». А может она хотя бы частично дублировать композицию произведения? Частично — может. Это иногда и делается.

Д. Д. Благой, основываясь на уважении воли поэта, выраженной им в составленном по предварительном окончании романа оглавлении в составе трех частей и девяти глав, выдвигает «принцип тройственного членения», хотя и отмечает его корректировку парными повторами в связи с вынужденным изъятием первоначальной восьмой главы[19]. М. Л. Нольман в полемике с Д. Д. Благим утверждает, что «композиционная симметрия «Евгения Онегина» подчинена закону парности, следствием чего явилось и восьмиглавие, и «введение письма Онегина» в pendant письму Татьяны, и перекличка конца романа с его началом»[20].

Активны наблюдения исследователей над круговым движением повествования в «Евгении Онегине». Л. Г. Лейтон (Чикаго) довел их до логического завершения, предложив графическую круговую композицию романа: кружки с обозначением глав он расположил не в линию, а по кругу; первая и последняя главы даже на рисунке сблизились, сконтактировали[21]. Тут напрашивается аналогия с циферблатом часов, где умозрительно известны границы, а стрелки беспрепятственно их пересекают. Аналогия уместна: «Евгений Онегин» — произведение не для однократного прочтения. Здесь очень многое можно разглядеть только при специальной фокусировке зрения.

Стало быть, надо неизбежно менять ракурс, подстраивая его под соответствующий материал. Для наблюдений над судьбами героев уместнее линейный подход. Однова живем! Наверное, заманчиво было бы прожить первую жизнь в черновике, а потом повторить набело с учетом накопленного опыта, не допуская досадных ошибок. Если бы молодость умела, если бы старость могла!

А одним заходом все не ухватишь. Но что мешает кружить — сколько хочется; лишь бы наблюдения вызывали интерес.

Но слишком симметрично выстраивать работу тоже не годится. Если невозможно соединить анализы содержания и формы, то не будет ничего хорошего, если увлечься содержанием, а форму отодвинуть в неопределенное далеко: без внимания к форме не понять должным образом и содержание. А не позаимствовать ли прием у автора? Поэт ведет повествование о героях, но делает остановки, чтобы поразмышлять о жизни. И нам возможно, вникая в судьбы героев, чередовать это занятие с анализами компонентов формы, чтобы далее опираться на эти анализы. Так — продуктивнее.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Непонятый «Евгений Онегин» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

1

Здесь и далее пушкинские произведения цитируются по изданию: Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 10 т. 4-е изд. Л., 1977–1979; письма и статьи — с указанием тома и страницы.

2

Бахмутский В. Я. «Евгений Онегин» и постмодернизм // Тайны пушкинского слова. М., 1999. С. 58.

3

Чумаков Ю. Н. Поэтическое и универсальное в «Евгении Онегине» // Болдинские чтения. Горький, 1978. С. 75.

4

Благой Д. От Кантемира до наших дней. М.: ИХЛ, 1973. Т. 2. С. 161

5

Непомнящий В. Пушкин. Русская картина мира. М.,1999. С. 161.

6

Кошелев В. А. ««Онегина» воздушная громада…» 2-е изд., переработанное и дополн. Болдино-Арзамас, 2009. С. 46.

7

Здесь и далее курсив авторов, мои выделения даются полужирным шрифтом.

8

Удодов Б. Т. Пушкин: художественная антропология. Воронеж, 1999. С. 31.

9

Недзвецкий В. А. «Евгений Онегин» как стихотворный роман // Известия РАН. Серия лит. и яз. Т. 55. 1996. № 4. С. 12.

10

Фоменко И. В. Введение в практическую поэтику. Тверь, 2003. С. 8.

11

Пиксанов Н. К социальному генезису литературного направления: Становление реализма в творчестве Пушкина и Грибоедова // Русская литература. 1963. № 2. С. 30.

12

Лихачев Д. Связь всех связей // Литературное обозрение. 1979. № 1. С. 3.

13

Эйхенбаум Б. О поэзии. Л., 1969. С. 324.

14

Скатов Н. Русский гений. М., 1987. С. 26.

15

Гаспаров М. Филология как нравственность // Литературное обозрение. 1979. № 10. С. 26–27.

16

Непомнящий В. Пушкин. Русская картина мира. С. 42.

17

Пумпянский Л. В. Об исчерпывающем делении, одном из принципов стиля Пушкина // Пушкин: Исследования и материалы. Л., 1982. Т. Х. С. 209.

18

Белый Александр. Пушкин в шуме времени. СПб., 2013. С. 11.

19

См.: Благой Д. От Кантемира до наших дней. Т. 2. С. 157.

20

Нольман М. Л. «Евгений Онегин» Пушкина как роман в стихах // Ученые записки / Костромской пед. ин-т. Вып. 20. Филологическая серия. Кострома, 1970. Сноска на с. 11.

21

См.: Лейтон Л. Г. Круговой ход в структуре и стиле романа «Евгений Онегин» // Новые безделки / Сборник статей к 60-летию В. Э. Вацуро. М., 1995–1996. С. 398.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я