Московский гамбит

Юрий Мамлеев, 2007

Юрий Мамлеев – родоначальник и признанный мастер жанра метафизического реализма. Его проза – удивительный сплав гротеска и глубокой философичности, шокирующие тексты с элементами мистики. Его мир – мир гротескный и фантастический, населённый странными и страшными людьми. «Жизнь – насмешка неба над землёй», – говорил сам писатель. «Московский гамбит» написан в эмиграции и повествует о реальных событиях 1960–1970-х гг. Это роман об андеграундной неофициальной культуре – легендарном Южинском кружке и некоторых других центрах московской литературы и метафизики того времени. Роман о времени и о себе, а также о людях, которые вопреки официальной идеологии стремились к запредельному и бесконечному. «Бывает так хорошо, что не хочется жить дальше». Особенности В оформлении обложки книги использован фрагмент работы художника Владимира Пятницкого. «Если Лёня был в шапке, независимо от погоды, – это значило, что он почти трезв. Шапку же он снимал (тоже независимо от погоды), когда был пьян. Как он объяснял – из почтения к алкоголизму». «Если говорить о множестве простых русских людей, которые ещё не вернулись к вере, думаю, что атеизм – вот скрытая причина их внутренних страданий. Вот кому надо помочь! Русский человек не может жить без великой веры. Ему трудно перенести собственный смертный приговор. Атеизм противопоказан русской душе, для неё он равносилен самоубийству». Для кого Для любителей философской, мистической, нуарной прозы.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Московский гамбит предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 2

Через некоторое время всё переменилось в этой комнате. Несмотря на плотно закрытые двери изнутри порой доносились исступлённые крики, переходящие вдруг в шёпот и бормотание, звон посуды и одинокие возгласы… Два раза кто-то выскакивал в коридор, взлохмаченный, потный, с криком: «Я больше не могу!»

Жильцы дома номер три, квартиры номер четыре, по Спиридоньевскому переулку уже ко всему этому привыкли. Бывало всё: и невероятные сборища до шести утра, и шествие среди ночи по длинному коридору в высшей степени подозрительных личностей, то оборванных, то чересчур интеллигентных, и появление милиции, и сумасшедшие беседы в коридоре, и бесконечный ряд водочных бутылок, и вынос пьяного тела — домой, к друзьям или далеко-далеко… Жильцов поражала странная смесь лиц на «сборищах»: солидные бородатые люди, в хороших костюмах, с портфелями, иногда любовно ухаживали за дикими оборванцами, чуть ли не вытирали им со рта пьяную блевотину. Да и сами «солидные» люди были хороши, если, правда, внимательно вглядеться им в глаза.

Одна старушка-соседка, например, «вглядывалась» и потом так пугалась, что заболевала кошмарами.

— Ну о чём можно целыми ночами говорить?! — возмущалась вторая соседка, которая тоже любила подслушивать. — Ведь говорят, говорят, ночи напролёт… А то шепчутся, шепчутся… Ум последний потеряешь.

— Нет, это неспроста, — заявляли другие, — тут что-то есть…

И они шарахались от собственных слов. Впрочем, времена были уже давно не сталинские, и с точки зрения закона всё было относительно благополучно. Даже с порой возникающими милиционерами были добродушные отношения.

Поэт Лёня Терехов, например, вышел один раз из этого дома не только по-небесному пьяный, но и без штанов, и причём прямо навстречу милиционеру. Но поэт ничуть этим не смутился, а бросился в объятия служивому и стал его целовать. А на суровый вопрос: «Где штаны?» ответил: «Что значат штаны, товарищ милиционер, по сравнению с вечностью?» И тот увёз поэта в вытрезвитель…

Среди жильцов квартиры номер четыре тоже обитал милиционер, Костя, но был он тихий и забитый. Он побаивался компании Олега (потому что видел то, что, по его мнению, невозможно было видеть), но всё-таки кричал иногда из-под двери, запершись на крючок:

— Олег, я тебя посажу, Олег, я тебя посажу!

Но дальше этого дело не шло, да он и не хотел никого сажать — но любил иногда шумно грозиться, прикрывая свой испуг. К тому же «посадить» кого-либо было уже трудно.

— Баб почему голых рисуют?! — возмущался он иногда, поглядывая в комнате Олега на картины по стенам.

За голых баб он принимал обычно иное, часто летящие гробы.

Так или иначе, но по средам и субботам таинственный и свободный загул царил в доме номер три по Спиридоньевскому переулку.

Сейчас в уютных двух комнатках Олега было всего человек восемнадцать — меньше чем обычно. За окнами по-царски правила ночь, и почти все люди пришли недавно, отзвонив свои, вызывающие нервные судороги у жильцов, шесть звонков — знак, что идут к Олегу. Выделялась Катя Корнилова, подпольная царевна московских кружков, женщина лет двадцати семи с мягкими золотистыми волосами и лицом смелым и нежным. «Царевной» она была не просто за женственность — мало ли красавиц в столице, — но за «огонь и глубину личности», как плаксиво говорил Глебушка Луканов, знаменитый художник и её поклонник. Глебушка был пьяница, который рисовал фантастические картины, напоминающие древние сказки, и слава его в неконформистском мире не уступала Олеговой.

Два портрета Кати Корниловой работы Луканова украшали лучшие салоны художественной элиты Москвы. Один из них словно был в ауре древнерусских царевен, милосердных и благостных, подобно самой Анастасии, первой жене Ивана Грозного, которая смягчала страшный нрав царя: при ней он ещё не был Грозным.

Сам художник и творец этих портретов смирно сидел в углу, блестящими безумными глазами поглядывая на Катю. Был он почему-то в пальто, которое приходилось ему чуть ли не до пят. Катя пришла не одна, а как всегда со свитой: за ней тянулась целая цепь «мамасек» или её душевных поклонников и поклонниц, которых она пригревала своим существованием и вводила в круги неконформистской Москвы. Это были совсем молодые люди, неофиты, лет девятнадцати-двадцати, которые ещё тянулись к необычному. Некоторые из них впервые были на вечере у Олега, и им торжественно подносился штрафной стакан водки — знак внешнего посвящения. Выделялась Верочка Тимофеева, самая молоденькая. Пухлая и доверчивая, она чуть не плакала от радости и светилась, что здесь можно по-духовному выпить и поговорить о Боге. Она с любопытством поглядывала на человека, что-то шептавшего об антропософии Андрея Белого…

Катя — такое уж наступило у неё время — жила одна, свободная, но недоступная, хотя её и окружали многочисленные поклонники, из которых она выделяла Глебушку Луканова.

— Что ты в нём нашла? — сказала ей как-то Тоня Ларионова, любовница Олега. — Может быть, он и великий художник, но сам как дитя. В нашем мире есть другие великие: сильные…

— Мне такие великие не нужны, — ответила ей по-тёплому Катя. — Они без меня обойдутся. Я вот малышей люблю пригреть, им тепло сердечное давать. Им много не надо, Тонюша — ласковое словцо, чайком угостить, да иной раз о Царствии Небесном потолковать. А ведь тем великим я вся нужна: они жадные, избалованные. Я ведь и Глеба Луканова, из великих, терплю только потому, что он на них не похож: весь в соплях, пьяница, плачет часто и по арбатским магазинам по вечерам побирается — на водку просит… Так-то вот, Тонюша.

И Тонюша, усмирённая, отошла.

Вообще поклонницы Олега — красивые, чуть-чуть высокомерные, холёно-стройные — были противоположностью «мамаськам» Кати, бедным, утомлённым и мечтательным…

…Олег только что кончил читать свои стихи — и всё ещё длилась тишина.

— Извёл, извёл ты нас своими стихами! — вдруг заголосил Закаулов. Около него лежал стакан из-под вина. — Что-то в твоих ритмах захватывает… Ритмы, ритмы — вот в чём дело.

— Олег, почему я всегда вспоминаю детей после ваших стихов? — раздался голос из тьмы.

— Водки, водки, водки! — завопил кто-то из угла.

— Да при чём здесь дети?! — закричали рядом. — Здесь просто мастерство… Олег, прочтите ещё!

— Не надо смысла, только не надо смысла! — забормотала белокурая девушка, очутившаяся около Верочки Тимофеевой. — Не надо смысла: от него страшно! Пусть от стихов остаётся только музыка. Только музыка. Не хочу смысла!

— Да нет же, смысл здесь усиливает музыку. Музыка тогда ещё больше рвёт душу! — выкрикнул Закаулов. — Как ты не понимаешь!

— Не могу я, не могу! Я должен выпить от всего этого! — застонал худой моложавый парень по имени Коля и тут же исчез с бутылкой водки за шкафом. Он почему-то очень любил этот шкаф и иногда садился на него верхом, чтобы выпить там и послушать стихи.

Олег привык к подобной реакции и сам пьянел от неё. Он часто испытывал то же, что и слушатели, и ему хотелось читать, читать и читать, чтобы выхлестнуть всё и опьянеть от этого, и вознести свою душу куда-то вверх. Он чувствовал в себе смесь ярости и восторга. Кругом него были свои; кто лежал на полу, кто сидел у стола, какая-то группка облепила вольтеровское кресло. Всюду были разбросаны бутылки водки, пива, вина и необильная, скорее спартанская закуска: чёрный хлеб, лук, кусочки сыра. Но водки было в невероятном количестве: вдоволь хватало на всех.

Олег прочёл довольно много, и был какой-то переломный момент: некоторые устали. Читать дальше или не читать?

Всё решили резкие сумасшедшие шесть звонков в квартирную дверь.

— Кто это ломится? — подумал Берков. — Уже совсем ночь.

Пошатываясь, Берков пошёл открывать — вперёд, по длинному коридору. Он слышал, как что-то щёлкнуло, и ему показалось, что дверь в одну из комнат приоткрылась и на него смотрит глаз: огромный, внимательный и пугливый.

То была старушка-соседка, которой часто после «сборищ» снились кошмары. Беркову захотелось шагнуть к ней, но он раздумал и продолжил свой путь. Неуверенно открыл дверь, и перед ним очутился Лёня Терехов.

В другом конце коридора по какому-то наитию уже чувствовали, что это Терехов. Высунулся кто-то лохматый и белолицый (напротив жил милиционер), который прошипел.

— Терехов, Терехов идёт! — громко и радостно закричали.

Олег немного сник, теперь не хотелось читать. Терехов был единственный подпольный поэт в Москве, который — по крайней мере, в смысле славы — мог соперничать с Олегом. И писал он другие стихи — совершенно разорванные, безумные, возникающие как факелы в ночи. (В творчестве он считался намного левее и авангардней Олега.) И жизнь его была под стать его поэзии.

— В шапке или без? — спросил Олег.

Если Лёня был в шапке, независимо от погоды, — это значило, что он почти трезв. Шапку же он снимал (тоже независимо от погоды), когда был пьян. Как он объяснял — из почтения к алкоголизму.

— Без шапки, но держит её в руках, — осведомила Олега Тоня Ларионова.

Олег вздохнул. Последний раз Лёня появился перед ним в шапке — в приличной академической компании, куда был приглашён. И действительно, был трезв. Пили только чай — из опаски, — но Лёня почему-то часто отлучался в уборную, и, хотя ничего не пил, кроме чаю, с каждой отлучкой всё пьянел и пьянел. Все впали в транс от этого, а Лёня, наконец, вышел из уборной без шапки, и Олег понял, что Терехов припас в кармане бутылочку и прикладывался к ней в тишине клозета. Для вдохновения, чтобы читать стихи.

— Если Терехов идёт, то ожидай маразм и сумасшествие! — раздался вдруг голос сверху, со шкафа. То произнёс Коля, который уже сидел там с четвертинкой водки.

Какая-то маленькая смеющаяся девочка подошла к шкафу и вытянула личико:

— А ты знаешь, Коля, кому, я слышала, Терехов любит больше всего читать свои стихи? — прошептала она. — Трупам! — и она подняла пальчик. — Да, да, трупам. Человеческим. Он как-то умудряется присутствовать среди них.

В ответ Коля молча налил ей стопочку и протянул со шкафа.

Терехов вошёл, и тут же его окружили. Был он растерзан, в распахнутой рубашке, и выглядел старше своих 26 лет.

— Лёня, штрафную!.. Где ты, где ты пропадал?! Тебя все ищут по Москве!

— Да разве его найдёшь?!

— Пива!

И ему налили кружку пива. Он плюнул в неё и отпил.

Но его появление неожиданно внесло метафизические ноты в загул. По всем этим людям, в этих двух комнатах с их непонятной мебелью и безумными картинками на стенках, вдруг прошёл некий трепет. Неясно, с чего это началось, но идея этого трепета была такова: надо превращаться, превращаться и превращаться! Превращаться — в кого? Это было неизвестно! Но в этом движении смешалось всё: и жажда бытия, и желание вырваться из себя, превратиться во что-то иное, может быть, даже в светоносное. Ко<л>я так и подпрыгивал на шкафу от этих предположений. Из-за этого водка пролилась на голову смеющейся девочки Лены.

— Превратиться… Превратиться… Превратиться, — этот шёпот… это бормотание передавалось от одного человека к другому и охватывало почти всех.

— Я чувствую, что во мне зреет моё будущее воплощение, — бормотал молодой человек в красной рубашке. — Оно будет кошмарным. Моя душа воплотится не в этом мире. Он будет чёрным, с огнями-провалами, и никто в нём не найдёт друг друга.

— И я вижу в себе… — кричал кто-то в ответ, схватясь за галстук Беркова.

— Вырваться, вырваться, вырваться! — стонал Закаулов, вставший из своего угла.

— И улететь!

— Куда улететь?! Куда… Куда?!

— Я знаю…

— Но мы там будем одинокими…

— А я хотела бы стать котом, — вставила белокурая девочка из Катиной свиты. — Просто так. Не от ума.

Лёня, стоявший по-прежнему в центре комнаты с пивной кружкой в руке, недоумённо и сердито реагировал на эти бормотания.

Наконец, он прервал всех.

— А я вам вот что скажу! — закричал он, и все обернулись к нему. — От себя не улетишь!…К адку, к адку надо привыкать!

— К какому «адку»?

— К обыкновенному. К аду. Который здесь на земле, и особенно после смерти. Да поймите же вы — и его мутные глаза вдруг загорелись — эти тихие спокойные вещи: большинство людей в аду будет! Да и сейчас полуад на земле… Так вот привыкать, привыкать надо. (Лёня даже застонал…) Надо приучаться любить страдания, любить ужас и вопреки всему жить в аду своим бытием! Ведь бытие наше всё равно там останется, и оно есть. Патологическая любовь к жизни в аду — вот в чём сейчас нуждается человечество! Брести по чёрному, обездоленному миру и любить своё бытие!

— Не слишком ли?

— И даже мерзость, мерзость любить! Потому что иначе не вывернешься: она всегда с людьми, любим мы её или нет. Уже здесь, на земле, повенчаться со страданием… Тренироваться, тренироваться надо для ада! Ишь, адожители!

И он захохотал — по-своему, дико и с надрывчиком.

— Ну, начинается, — проговорил недовольный Олег.

— Я почему в свою кружку плюю, — покачнулся Лёня. — И ещё плюну. Вот. (И он плюнул.) Это высший экстаз: жизнь мерзка, а я всё равно её люблю.

И он влил пиво себе в глотку.

— Жизнь мерзка, а я всё равно её люблю… — это опять каким-то шёпотом пронеслось по комнатам. Всё смешалось, и всё завертелось.

Кто-то говорил, что вечного ада не существует: почитайте индусов и эзотериков… Но не так важно, сколько он длится… Просто: страдания, страдания и страдания… Разве их мало уже на земле? Здесь тоже стал полуад.

Другой говорил, что пришедший к чистому бытию в аду тем самым освободится от ада; но знающий, как освободиться от ада, не попадёт в него.

И все вдруг стали смеяться и наливать в стаканчики водку…

— Странники… милые странники, — говорила Катя Корнилова, подняв высоко бокал с водкой, — жизнь так прекрасна, ошеломляюще! Даже ангелам не так хорошо, как нам! Если есть дух внутри!

«Адожители», как обозвал всех Терехов, согласились с этим.

— Не мерзость надо любить, ребятки, а бытие, бытие, даже если оно среди мерзости: вот в чём дело, — и Катя подошла близко к Терехову. — Ты понимаешь?

— Я всё понимаю, царевна бытия! Я почти это и имел в виду. Но я всё-таки опять плюну в свою кружку…

— Водочки, водочки бы сюда, — улыбалась всем широколицая Верочка Тимофеева.

— Ты же прямо в ней плещешься, — отозвалась её подруга. — Иди, иди сюда, Верочка… Я расскажу тебе свои последние цветные сны. Идём в уголок.

И она взяла её за руку.

— Бессмертия, бессмертия! Бессмертия! — внезапно закричали из какого-то дальнего угла.

…Да, да, вот оно, найденное слово; вот чего им действительно не хватает: бессмертия. И это слово, как молния, как взрыв, прошло по комнате.

— О, конечно, бессмертия, бессмертия! — застонала Катя, вдруг раскинув руки. Глаза её на белом лице загорелись, и вся она засияла внутренней огненной красотой. — О, как я хочу бессмертия! Никто не знает об этом!

«Бессмертия — необязательно божественного, — думала она. — Бессмертия — чтобы жить, жить где угодно, пусть в квазимирах забытых галактик или в бредовых сочетаниях астральных пространств — но жить. А что значит жить? Это значит ощущать себя, своё бытие». И Катя поцеловалась с Тереховым.

— Да, да, мы будем жить! — пробормотала она. — И наплюём на собственный труп — с небес! Давай-ка чокнемся за это!

— Бессмертия, бессмертия! — завопили из дальнего угла.

— Водки… водки… водки! — раздался другой крик.

Один молодой человек уже был под столом и посматривал на Колю — который был вверху, на шкафу.

Катя подошла к известному подпольному прозаику — он писал рассказы и сказки — Вале Муромцеву. Его звезда начинала уже восходить и быстро приближалась к звёздам первой величины неофициального мира Москвы. Это был плотный человек среднего роста, лет двадцати восьми — двадцати девяти, в чёрном костюме, и сидел он в глубоком вольтеровском кресле у окна (там за окном словно пели скрытые птицы) в глубокой задумчивости, как будто не принимая участия ни в чём…

Катя наклонилась над ним и заколдовала:

— А я тебе говорю, Валя… что выть ты будешь… выть, если с тобой что-то случится… В смысле приближения смерти…

Валя вздрогнул и посмотрел на неё.

— Ты жить хочешь, — её голос даже дрожал. — И это твоё желание совсем особенное… Не как у многих… И потому ты не выдержишь, я знаю это, я понимаю тебя, если что подкрадётся… И ты будешь выть… Это всё наше, от нутра. Ты и из могилы будешь кричать: жить!.. Ладно, ладно, думай о своих рассказах.

И она плавно отошла от него.

— Что это с ней? — вырвалось у стоящей рядом Тони Ларионовой. — Опять о смерти?! Зачем?! Когда у меня по ночам иногда возникает эта мысль, мне хочется кричать, и я тогда выбегаю на улицу…

А Глебушка Луканов, сидевший на полу рядом с креслом, даже не понял, о чём говорят: он думал о любви и смотрел мимо «адожителей» вослед царевне бытия. Он ревновал Катю ко всем и собирался посвятить ей свою новую картину. Глаза его, маленькие, запрятанные, празднично блестели, и он всё припевал, лихо и пьяно: «Сижу на нарах, как король на именинах…»

Муромцев повернул встревоженное лицо к Тоне и вдруг усмехнулся:

— Если я умру, пусть обогреет меня после смерти… Пусть придёт и обогреет.

Тоня отшатнулась от него.

— Мы спасёмся, спасёмся, спасёмся!

Опять раздались чьи-то взрывные голоса, кто спорил, кто разливал водку, кто целовался…

— Не верят мне, не верят, — раздавалось где-то в стороне, но всё это сливалось с другими голосами. — Зачем так подло издеваться над собой… А я самой себе завидую… Нет, нет, убежим отсюда, я хочу в пивную, там дети плачут… Или мы спасёмся все, или же конец: все погибнем. Потому что нет уже праведников, святых на земле, темно стало — или все погибнем, или все спасёмся… Да, нет, нет, я люблю тебя… Ух, хороша водочка…

И тогда произошло нечто необычное.

Олег, уставший и в каком-то тихом пении, вышел в коридор — отдохнуть. Он побродил минут десять между старыми сундуками и другим фантастическим барахлом, заглянул на кухню. Там уже спал кто-то из гостей. У соседей не было слышно ничего. Он вернулся обратно, раскрыл дверь в свою комнату и… ахнул, увидев… самого себя.

Да, это был он.

В центре комнаты на столе виделся человек с его — Олега — взглядом, с его тоской, с его движением рук, и он читал его — Олега — стихи. То же подъятие рук вверх, те же паузы, тот же крик, переходящий в шёпот. Превращение было полное.

Олег вздрогнул, но, опомнившись, вгляделся.

В конце концов это был Терехов. Просто он не понял сразу — в сознание бросилось: это я, — то ли от полной имитации, то ли потому, что он был уже достаточно пьян.

Но теперь это вдруг взбесило его. Значит, один уже превратился. Но почему в меня? И почему Терехов? У него ведь есть своё, он, кажется, никого никогда не имитировал, и тут… словно с ним что-то случилось. Олег почувствовал отвращение и тяжесть. Он остановился, сложил руки на груди и внимательно посмотрел на Терехова. Нет, внешне он не издевается, не карикатурит; он просто читает его стихи, повторяет его — Олега — манеру. Поэт по какому-то капризу воплотился в другого поэта.

Но, несмотря на внешнее квазиприличие, подспудно Олег ощутил: это издевательство. Может быть, не Терехова, но судьбы. Во всём этом повторении, в этой имитации, в её подтексте, было что-то странное, болезненное, непонятное — и была страшная, но скрытая издёвка и надругательство над его уникальностью и единственностью. Над его неповторимостью. Точно удар хлыстом по лицу.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Московский гамбит предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я