Гербарий

Юна Колесник, 2020

Две девушки, два парня – такие юные, такие разные. Что объединяет их? Только ли учёба в престижном вузе? Так ли важна она для них? А когда случится трагедия – как смогут они выбраться из неё, с какими потерями? В эту книгу, как в гербарий, уложены листочки жизни: детства и юности, воспоминаний и поступков. Открывайте. Листайте. Разглядывайте прожилки чужих судеб под микроскопом своего опыта. И возможно, уже завтра вы захотите достать с дальней полки свой собственный гербарий. Стереть пыль с картонной обложки. Вдохнуть аромат хрупких листьев. А дальше… Можно смять их и выбросить. Или подарить детям. Или отпустить, чтобы летели они вместе с ветром, ломкие, лёгкие… Вам решать. Содержит нецензурную брань.

Оглавление

  • Пролог
  • Лист первый. Милка. Лютик едкий (лат. Ranunculus acris)
  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Гербарий предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

***

Лист первый. Милка. Лютик едкий (лат. Ranunculus acris)

I

Когда ей было примерно пять с половиной, она взяла и ушла из дома.

Днём, ещё до обеда, мальчишки кидали в неё комья засохшей глины, обзывались: «Ублюдина!» Она прибежала к матери, но та кружилась на кухне, дёрнула бровью. Тогда Милка прокралась в комнату к отцу. Тот лежал на спине, дышал перегаром. Милка сморщила нос, но потрогала его за щёку. Отец отмахнулся, повернулся к стене.

И она ушла. Из ведра в сенях набрала воды в бутылку из-под кефира, стащила горсть сухарей с печки, дёрнула платок с вешалки. И ушла.

Закусив губу, долго карабкалась наверх. Под ногами было намешано всего — хвоя, шишки, корешки. Ветки кустов хватали её за подол платья. Она добралась до прогалины, что заметна из деревни, и замерла. Под горой как на ладони рассыпались дома, мельтешили фигурки людей. Лето на дворе. И во дворах — лето. Шум, хлопоты. Слышно, как лают собаки, визжат пилы, вот на речке замелькали светлые пятна — соседки по старинке пришли полоскать бельё в ледяных струях.

Милка запрокинула голову, уставилась прямо в небо. Там, в вышине, качались от ветра деревья. Облака летели, цепляясь за верхушки кедров. Ей захотелось забраться по ним наверх, поймать за кончик эту белую подушку, попросить: «Отвези меня, облачко, обратно — к дедуле…» И полететь.

Она расстелила на траве бабкин выцветший платок, уселась, подогнув коленки. И время поплыло…

Спешили муравьи, она шёпотом спрашивала их: «Давайте я вам домик построю? Из хвоинок». Трещали в ветвях рябчики, сыпали ей на плечи шелухой от орешков. Она смеялась: «Песенку хотите?» Заяц на секунду выглянул из-за куста, распластав по спине уши. «Сухарик будешь?» — протянула ему руку, но не успела дотронуться, как тот взвился в воздух и удрал.

Потом Милка задремала, уткнувшись носом в колени. Поляна была открытой, продувалась ветром, здесь неоткуда было взяться клещам, почти не тревожили комары. Здесь она была своей — и маленькой таёжной феей, и эльфом, и гномом…

Но пришли сумерки, с земли поднялся холод, разбудил, прогнал её домой.

Она медленно, будто ещё в полусне, спускалась по тропке, ещё медленнее шагала за огородами, потом по улице, подёргивая плечами от озноба, не догадываясь укутаться в платок. Просунув руку сквозь рейки, изнутри открыла калитку. Мама под навесом мыла посуду, кивнула, сухо улыбнулась. Из трубы маленькой баньки нехотя крался дымок. Отец сидел на крыльце, держал в руках кружку. Всё было тихо. «И никто меня не потерял», — подумала Милка, и от этого стало ещё обиднее. Она попыталась скорее проскользнуть в дом, но отцовский голос остановил её:

— Покушай молочка, Мил?

— Молоко не кушают, его пьют, — надулась, но пристроилась рядом, потому что вдруг отчётливо захотела к нему, на колени.

Он понял, потянул её к себе за подол:

— Коленки холоднющие. Гуляла?

— Ага. На горе, — натянутой леской лопнула обида. — Зайчик приходил, я ему сухарик давала, не взял. И муравьи…

— Стоп. На горе? С кем?

— Ни с кем.

Он поставил её на ноги. Ухватил за плечи. Топором высек слова:

— Ты. Одна. Ходила. В тайгу?

— Да…

— Ты же знаешь, дочь! Нель-зя!

— Знаю. Ты спал…

Он молча обнял её. Крепко, не вздохнуть…

К Милке часто приходит это видение-воспоминание. В нём на следующий день она проснётся от свиста и криков, выскочит на крыльцо, увидит, как народ, собравшийся на улице, смотрит на гору. Там, над деревней, на той самой прогалине, где дремала она накануне, бродит мишка. И сквозь прозрачный воздух очень чётко видно, как он недовольно нюхает землю, трясёт головой, встаёт на задние лапы. «Ворчит, наверное. Сердится, как папка…» — подумает Милка, обернётся и обожжётся об отцовский взгляд.

Потом как-то слишком быстро настанет зима, наметёт сугробы. Даже безлунными ночами снег будет словно светиться, проникая сиянием своим в небольшие, протыканные ватой и заклеенные чековой лентой оконца, и проложенные этим светом дорожки так и будут манить: «Шагни…»

II

Милка не любила детский сад и каждый вечер подолгу возилась, придумывая, как бы с утра остаться дома.

Но в ту ночь она не спала по другой причине. Около десяти, когда дом почти затих и бормотала лишь печка, Милка сползла с высокой жаркой кровати, на которой спала вместе с бабкой Анной, пробралась в большую комнату. От босых шажочков скрипели деревянные половицы, звякали игрушки на ёлке. Она думала: «А мама говорит, это не ёлка, это кедр, только маленький. Пушистый… И шишки настоящие. Запах от них во всём доме. Для чего игрушки повесили? И дождик этот дурацкий. Всю красоту испортили».

Здесь, на стуле между родительским диваном и звенящим украшенным деревом, поверх Милкиного платьица, лежал он, Рыжик. От него пахло таёжным воздухом, снегом, диким зверем. Зачем его принесли домой? Беличьи хвостики — разноцветные — хранились высоко, на шкафу. Они были другими, бестолковыми, бездушными. Милка тихонько топнула ногой: «А Рыжик — живой. Он хочет обратно!»

Но мама вечером наскоро пришила его к пояску от платья: «Будешь Лисичкой на утреннике».

Отец с мужиками вчера вернулся с охоты. Это всегда радость, их возвращение. Звонко лаяли голодные собаки. Топилась баня. Допоздна в кухне сидели бородатые дядьки. Смеялись, курили, ели пельмени, вели неспешные разговоры:

— Песцы, соболя… рябчиков-то сколько…

— А на медведя — рано…

— Андрюха-то! Лису добыл! Редкость в наших краях.

— Милке подарок!

— Нинка! Тащи лисью шкуру! Хвост — долой!

— Доча, ну-ка, примерь!

Они сажали её на колени, дышали в лицо табаком и водкой, отец довольно улыбался. А Рыжик — яркий, длинный, до самого пола, с белым кончиком, переходил из одних грубых рук в другие, окутывал её шею и голову, щекотал…

Она улыбнулась, вспоминая, быстро стянула пояс вместе с Рыжиком со стула и унесла с собой в кровать. Так и проснулась с ним в обнимку.

Утро было колючее. Как и Милкино платье — шерстяное, ржаво-коричневое. Всё не так складывалось этим утром. Отец зло гремел ковшиком в сенях, мама наспех заплетала ей косы, дёргала волосы, торопилась и тоже сердилась.

— Ну всё. Дойдешь сама? Хвост не потеряй!

Милка кивнула. Одной идти не первый раз. До садика близко: вниз с горочки, налево и пройти два дома. Дорога всегда расчищена, всегда горят фонари — с самых сумерек до яркого дневного света. Иначе нельзя: здесь ездят лесовозы.

Она спустилась вниз, скользя валенками. Так. Теперь — самое трудное. Снять рукавички. Шубу расстегнуть. Развязать поясок. Сразу же замёрзли пальцы, а узел, тугой, крепкий, никак не поддавался. Справившись, вытянула-таки поясок. Вот и сугроб у забора. Там, за сараями, за огородами — речка, сразу за ней — тайга.

Она усадила Рыжика в снег, погладила, слегка подтолкнула:

— Ну-ка, Рыжик. Давай домой. А я пойду, пора мне.

Милка прошла шагов десять, на ходу застёгивая шубу. Оглянулась. В утреннем неровном свете из сугроба на неё сверкнули хитрые глазки. Вверх костром взметнулось рыжее пламя… И пропало, оставив лишь примятый снег. И ощущение чуда оставив — на долгие годы. Чуда, которое можно сделать своими руками.

Гораздо позже она узнает, что в тот день собаки как угорелые носились по деревне с лисьим хвостом. Дрались, трепали его, оставив в итоге лишь пару невнятных клочков. Она узнает, как в ярости бушевал отец, жалея добычу, а потом обошёл все дворы, уговаривая соседей молчать. Узнает, почему перемигивались мужики, встречая её на улице: «Лисичка наша идёт».

Но пройдёт и зима, и весна с ледоходом. Щербатые льдины снова снесут старый деревянный мост. Зелёным душным одеялом лето окутает всё вокруг — и сопки, покрытые тайгой, и постепенно вымирающую деревню, и реку, свободную, бурлящую…

III

Днём стояла жара, а холод, губительный для огородов, заставляющий Милку, когда она умывалась, скакать по веранде в сорочке, поджимая пальцы ног, холод этот опускался ночью.

Однажды субботним утром отец повёз её «прогуляться» — километров пять вверх по реке. Поставив мотоцикл на обочине, они вдвоём сошли, почти съехали по мелким сыпучим камням на берег. Отец снял рубашку, подвернул штаны и долго плескался, фыркая, стоя по щиколотку в воде. Милке «ножки помочить» он не разрешил, и она ушла за кустарник собирать ягоды.

— Доча! Ну-ка, глянь, что за паразит на спине у меня? — крикнул отец минут через десять, голос его был и требовательным, и чуть шутливым.

Отец сидел на корточках лицом к реке, курил, на голых подрагивающих лопатках золотились капельки пота. Милка спустилась по крутому берегу, щурясь, облизывая на ходу перепачканные земляникой пальцы, и опасливо остановилась на расстоянии.

— Слепень, пап. Большущий!

— Так прихлопни! — отцовские плечи нетерпеливо дрогнули.

Милка размахнулась, но ударила она не по треугольному большеголовому тельцу, а рядом, нарочно — просто напугать, не раздавить. Слепень загудел, улетая. Так же сердито заворчал отец:

— Эх ты, девчонка! Промазала? Где не надо, так смелая… А если б он меня сожрал?

Он вдруг вскочил, расставив руки, и побежал за хохочущей Милкой по отмели, по сухим, светлым, прогретым солнцем камням. «Не догнал, не поймал! — дразнилась про себя Милка, гордясь. — Я здоровски бегаю!»

Потом они ели варёные яйца с солью и черемшой, отмахиваясь от комаров и слепней ветками, срезанными отцовским охотничьим ножиком, похожим на маленькую широкую саблю. Смотрели на речку, вспоминали названия рыб: хариус, ленок, елец. Отец пил пиво из коричневых стеклянных бутылок, Милка — чай из блестящего термоса.

Говорливая речка шумела, перекатывая камни, словно нелущеные кедровые орешки за щекой — легко, играючи. На порогах завивалась пена, пушистая, непослушная, как мамины кудри. Милка спросила:

— Она торопится?

Отцовские глаза были близко-близко. Зеленоватые, озорные, внимательные.

— Река-то? Спешит, правду говоришь.

— А зачем?

— Так дружок у неё там, — отец махнул рукой куда-то вдаль, где кедры кивали, поддакивая. — Енисеем зовут. Он, знаешь, какой! Красавец! И силища у него… Вот подрастёшь, я тебя в гости к нему свезу. Поедешь со мной в Красноярск?

— Поеду, — Милка опустила взгляд, потому что хотелось, ужас как хотелось прижаться, уткнуться в его рыжую мягкую бороду. «И взлететь высоко-высоко, и визжать, и болтать ногами в воздухе. Но нельзя. Наверное».

Ей было уже почти шесть, год прошёл, как они с мамой приехали сюда к отцу, но Милка ещё не совсем привыкла, часто стеснялась, ещё чаще — скучала по городу, по дедушке.

Но в такие дни, когда суетливый посёлок с разбитой лесовозами дорогой оставался за поворотом, а вокруг танцевали дикие хвойные запахи, город покрывался зыбкой пеленой, становился призрачным, нереальным.

— Чего затуманилась? — отец легонько дёрнул её за косу. — Вставай, собираться пора. Мать, небось, всё уж давно намыла-настирала, да и потеряла нас с тобой.

Над укутанными тайгой сопками задышал ветер, отгоняя жару и гнуса. Отец поёжился, натянул клетчатую рубашку, поднялся, долго и тщательно тряс покрывало, затем свернул его и убрал тугое брёвнышко в рюкзак, к термосу. Сполоснул нож в воде, вытер насухо о рукав, аккуратно вставил в кожаный чехол.

Милка наблюдала за ним, а сама всё думала о Енисее. И в голове её сплеталось воедино: Енисей-Елисей, царевич из книжки, тот самый, что горюет, ищет свою царевну, а та, оказывается, вовсе не в пещере, она же вот — прозрачная, звонкая, кудрявая, сама бежит навстречу!

Они выбрались от реки к дороге. У мотоцикла, что вальяжно стоял на обочине, оперевшись на подножку, перед сиденьем пузатился ярко-красный бак — Милкино законное место. Отец привычно поднял её, усадил. Она заёрзала, устраиваясь поудобней.

Отец пристроил рюкзак, набитый черемшой, на сиденье, закрепил ремнём, повесил на руль брезентовый мешок с весело позвякивающими пустыми бутылками.

— Погоди-ка, дочь, я на минутку. Пивко наружу просится.

Милка кивнула, слегка смутившись, но, когда приземистая, почти квадратная отцовская фигура скрылась в зарослях тальника, живо повернулась боком и запустила руку в рюкзачный карман, нащупав продолговатый чехол.

Ей хотелось только потрогать лезвие ножа, глянуть на него вблизи. «Интересно же — взаправду такое острое? Или нет? Может, кустам и веткам не больно вовсе, когда их вот так — р-раз! — и режут?» Ножик послушно пополз наружу, но вдруг оказался невероятно тяжёлым, ладошки — скользкими от волнения, и Милка не смогла удержать рукоятку, выточенную под могучую лапищу сибиряка-охотника. Нож стал падать, а когда она попыталась его поймать, отскочил, полоснул её по левой ноге, ровно и беззвучно отсекая брючину вместе с кожей на икре, и криво воткнулся в землю рядом с передним колесом.

Кровь не брызнула, она взбухла в продолговатой ране, замерла, а потом полилась ручейками под штанишками, по кроссовкам, закапала на землю — такая же алая, один в один, как краска на бензобаке.

— Папка, — Милка пискнула. — Папка! — закричала, задёргала ногой, вцепившись в руль, боясь свалиться и сделать только хуже.

— Ах ты ж бедовая!

Отец подскочил, заметался вначале, потом каким-то лопухом обернул Милкину икру, крепко-накрепко замотав сверху промасленным полотенцем.

Дорогу Милка не помнила, только две широкие руки по бокам и хриплый, с пивным сладковатым духом шёпот:

— Не бойся, слышишь? Ерунда это, заживёт, доча, заживёт…

Дома, морщась и наблюдая за плящущими по ноге пузырьками перекиси, она сидела у матери на коленях. Мамины руки ощупывали её с ног до головы, одновременно качая, и от этих резких, нервных движений коса Милкина прыгала влево-вправо, а рана начала наливаться болью и противным туканьем.

— А если столбняк, Андрей? А если заражение?

— Нин, ерунды не говори. Кожу ведь срезало, тонкий совсем шматок, через неделю затянется, и следа не будет, — говорил отец, сидя на корточках перед ними.

— Маслом облепиховым надо смазать, и вся недолга, — это бабка Анна проскрипела из-за стола, отодвинув пустую тарелку.

Мама покачала головой, будто не расслышав:

— Я так и знала, так и знала! И Валька, алкаш, со вчерашнего дня в загуле, амбулатория на замке!

Милка с трудом, но вспомнила дядю Валентина, поселкового фельдшера, толстого, румяного, как матрёшка. Мама уже выдавила Милке на ногу толстый слой белой мази, и теперь в руках её мелькал бинт. Самый кончик его выскользнул, покатился по полу, разматываясь.

— Да что же это за жизнь-то, а? — мама вдруг почти взвизгнула, заставив Милку недоумённо обернуться.

Отец подал ей бинт, развёл руками:

— А что ты хочешь? Выходные. Народ отдыхает.

Мама резко пересадила Милку на табурет, крикнула в лицо отцу:

— Выходные, значит? Ерунда, значит? Как? Как тебе можно доверить ребёнка? От самого разит за километр!

— Сколько можно, Нин, хватит. Говорю же — виноват, не доглядел!

— А ты и не обязан! — из-под седых бровей снова загорелись глаза бабки Анны. — Ты цельную неделю вкалывал, дак и в субботу никакого житья не дают. Видано ли? Мужик с дитём нянькается!

Мамины руки напряглись, она наклонилась, надкусила край бинта, разорвала его, завязала два хвостика в узел. Бабка не спеша встала, прошла к печи, обернулась:

— У тебя, Нинка, всё не как у людей! Навязалась на нашу голову… — она с силой брякнула крышкой большой кастрюли. — Щи и те с картошкой!

Мама тоже вскочила, кинула на стол тюбик с мазью.

— А вы бы не ели, не ели бы, Анна Сергевна, раз не нравится!

Бабка Анна стала вдруг большой и тёмной. Вместо тягучего скрипа голос её превратился в громовые раскаты, Милке показалось, что под нависшими бровями загорелась пара шаровых молний.

— Не сметь на меня орать! Ты кто здесь, а? Припёрлась в чужой дом, ладно бы жена! Дак ведь и не расписаны, стыд-то какой! И Андрюхина ли это девка — ещё вопрос!

— Мать, — отец не спеша подошёл к ней, заглянул в лицо, — ты границы-то знай!

— Костью в горле мы у вас, Анна Сергеевна, костью! — мама оттолкнула его, топнула. — Да если б вы его возле юбки своей не держали, он и не пил бы, и уехал бы со мной! Давным-давно уехал бы!

Отец плюнул, харкнул прямо на чисто вымытый кухонный пол, развернулся и выскочил на веранду, кулачищем саданув по стене так, что со старой печки посыпалась белая пыль.

Мама с бабкой Анной и дальше кричали. Милка заткнула уши, проковыляла в комнату, бочком влезла на диван, уселась, баюкая, кутая в одеяло ноющую ногу.

Ночью отец сломал и дверь, и швабру, изнутри просунутую в дверную ручку. Ввалившись в комнату, кричал:

— Дуры вы, дуры!

А потом плакал возле дивана, обнимая мамин коричневый чемодан и зачем-то Милкину плюшевую обезьяну.

Отец поедет с ними, конечно, поедет. И будет жить в их квартире, удивляться лифту и количеству автомобилей на улицах, будет снова спать с мамой на диване, только в маленькой комнате. Будет долго и жарко спорить с дедушкой по ночам, и курить в форточку, и прижимать к себе горячую, сонную, пришлепавшую на их такие родные голоса Милку, и кататься с ней в парке на старом колесе обозрения.

А потом отец начнёт тосковать, потому что у завода, куда он устроится слесарем, закончится и госзаказ, и зарплата. «Работать на дядю» ему будет противно, и тесно станет в «панельной конуре», и совсем некстати полетят от бабки Анны телеграммы — о давлении, о том, что амбулаторию насовсем закрыли, что леспромхоз вконец развалился, и о том, что даже Сорокины собирают манатки, а ей и ехать-то некуда, и дом никому не продашь. И мама снова будет кричать и плакать. И выливать пиво в раковину, и хлестать отца полотенцем, когда тот встанет на голову прямо в их крохотной прихожей, чтобы доказать, что он «как стекло». Пройдёт всего полгода, и мама сама купит отцу билет на самолёт…

Спустя месяц после его отъезда Милка тоже начнёт тосковать. Не нуждаясь ни в книжках, ни куклах, она забросит игры с детской мебелью, с мягкими слоном и котом, и частенько её будут заставать за странным занятием — она будет просто скользить по комнате под музыку, которая слышится из квартиры снизу, где живёт молодая разбитная девица.

И тогда мама решится отвести её на танцы…

IV

…Горячева, известная во всём городе хореограф, повернула к ним обеим, застывшим на пороге, точёную, как у Нефертити голову и прокаркала на весь зал:

— О! Какая клуша! Поздно вам уже, поздно, говорила же! — подошла ближе. — Ну, показывайте, чего она может, клушка ваша?

Милка, ради смотрин одетая в белую футболку, чешки и шортики, покружилась, отличила марш от польки, сделала мостик, легко встала во все пять позиций. Танцевать хотелось.

Горячева крякнула:

— Мышцы негодные, гипотонус. Но выворот хорош и ритм чует. Ладно! Ищите мальчика. Без пары точно не возьму. И вот ещё что, — она резко наклонилась к Милке. — На завтрак-то чего сегодня ела? Макароны, небось?

Милка удивилась. Вытаращилась на горячевский тонкий, круто изогнутый нос. На завтрак была лапша — домашняя, плоская, сначала обжаренная до треска и кофейного цвета на сухой сковородке, а уж потом сваренная в ковшике, и сверху — волнистый кусочек масла, тающий, текучий…

Милка сглотнула, а Горячева коротко и удовлетворенно дёрнула головой:

— Точно, макароны. И с маслом, и с сыром. На тёрочке который. Вы, маман, пожалели бы клушку свою.

Мама, всё это время так и стоявшая у дверей, нахмурилась и в итоге холодно ответила:

— Благодарю, Маргарита Фёдоровна. Я вас услышала.

Готовил каждый день и кормил Милку всё равно дедушка. А дедушка у нас кто? А повар он у нас. Профессионал, потому, считай, волшебник.

В общем, мальчика искать не стали, через полгода Милка органично вписалась в школьный фольклорный ансамбль. Ложки-трещотки, частушки-колядки, голые локотки и палец на пухлой щёчке. Коса, расшитый крупными бусинами и стеклярусом кокошник, сарафан. Колорит!

Саму школу Милка никогда особо не любила, но училась ровно и старательно, оценки зарабатывала бесконечной зубрёжкой, читала мало и очень выборочно, ни планшета, ни приставки у неё отродясь не было и восторгов одноклассников по поводу очередных «Angry Birds» она не понимала. Из предметов уважением прониклась только к биологии, штук десять альбомов изрисовала всякими тычинками и инфузориями, но в кружке ИЗО продержалась недолго, Дмитрий Алексеич честно сказал матери: «Не вижу перспектив».

Из подруг постоянной осталась лишь грубоватая Василина, дочка директора детского центра. Васька не израсталась вверх, как большинство пухлых девочек, а делалась с годами крупнее, мощнее, тарахтела, как трактор, ненавидела свой лицей и очень хотела лабрадора, как у президента. Милке она явно завидовала: и школа у той обычная, и с Грэем можно много гулять. В итоге для Васьки-Василины именно эти прогулки и стали отличной причиной смотаться из дома.

К началу седьмого класса у Милки наконец-то отросла чёлка, на спор с Василиной выстриженная в пятом. Но очки окончательно испортили «сценический образ», и прямо первого сентября музычка, которая руководила их фольклором, объявила, что «Соколова больше не в формате».

Тогда-то, словно компенсация, и свалился с неба он, Мельников. Васька зло шептала в телефонную трубку: «Я всё узнала! Из Шаранги какой-то переехал, дебилоид, а туда же — танцевать!»

Он всегда выходил на сцену в простой белой рубашке. И брюки были вроде обычные, чёрные, со стрелками… Милка думала: «Почему он не боится? Вот так — один?»

В их школе никто раньше так не танцевал. Народные — да, целый ансамбль свой, гордость директора. Восточные — тоже да, многие девочки увлекались, ходили на «танец живота» со старшими сёстрами, с матерями. И европейские танцы — танго, вальсы, ну вот это вот всё: «Когда уйдём со школьного двора…» — тоже были популярны. Но не латина. Латину не танцевал никто.

Что они тормошили, что вытаскивали из Милки эти вьющиеся, на волнах качающие мелодии, эти его движения рук и узких бёдер? Она стеснялась, она жалела, что не ходит больше на репетиции, искала никчёмные поводы заглянуть в зал, замирала на концертах, боясь пропустить хоть секунду, и нарочно вяло хлопала, и невпопад смеялась, опасаясь, что кто-нибудь заметит.

Но протанцевал он всего полгода — с сентября по январь, один, без девочки — а потом перестал. Васька нелогично рубанула: «И правильно! Стрёмно это — задницей крутить. Парни-то ржут, чего он, идиот, позориться?» Милка не видела, не замечала странностей, вопрос о том, зачем подруге «дебилоид» из соседней школы, не волновал её ни капли.

После седьмого класса, летом, дурацким, холодным и ветреным летом, когда она топала с собакой мимо речки, ей свистнули. Милка сразу поняла, что ей. И хотя мама говорила: «Никогда, слышишь, никогда, не оборачивайся на свист! Это унизительно!», она оглянулась, конечно.

Мельников стоял на песчаной отмели, ловко, не глядя, складывая удочку. Кивнул на настороженного Милкиного пса:

— Это твоя, что ли?

— Мой. Грэй.

— Ты куда с ним ходишь?

Она пожала плечами. Что значит — куда? Когда как. Но ответила, что-то почуяв:

— На остров.

— И сейчас пойдёшь? Погодишь минут десять? Шмотки кину и вернусь, всё равно не клюёт ни хрена — ветер.

Милка замотала головой. Сейчас надо было домой. Холодно, Грэй наплавался, опасно с ним мокрым гулять, и так почки лечили в марте.

— Нет. В семь часов пойду.

— Ну и ладушки. Тогда в семь у моста.

И отвернулся, и пошёл, будто их и не было тут совсем — девочки-в-очках и вертлявого спаниеля.

В семь часов она тащила Грэя на коротком поводке, потому что тот снова норовил нырнуть. Небо давило, ветер тревожил, морщил речку, тянул Грэевы уши назад.

Милке пришлось надеть куртку — старую, с уже короткими, вытертыми на манжетах рукавами. Ей было противно: из-за того, что нашипела на дедушку, что выглядит как дура, что упрямый пёс тормозит возле каждой скамейки на бульваре. Ещё из-за того, что поверила.

А он и правда ждал у моста. Вернее, под ним. Выскочил, словно чёрт из табакерки, Грэй тявкнул, Милка вздрогнула, не успев ни обрадоваться, ни испугаться.

Вглубь острова они не пошли, шагали по прибрежной тропинке: впереди собака, потом она, потом Мельников. Молчали, пока не дошли до обрыва, над которым свешивались корявые ветви старого, заброшенного сада. Откуда-то сбоку, отодвинув тучность облаков, словно встречая их, здороваясь, выкатилось солнце.

— Смотри-ка чего тут!

Мельников живо залез на раскоряченное временем и неухоженностью дерево. Милка даже улыбнулась: «Маугли». Она бы тоже залезла, но — клушка, стыдно. Он уселся там, наверху, и стал кидать в воду маленькие, незрелые ещё яблоки. Одни тонули сразу, взбулькивая, другие ненадолго застывали в неподвижности, а затем начинали тихонько плыть, подчиняясь то ли ветру, то ли невидимому для глаз течению. Грэй, перебирая лапами, в восторге следил за процессом, на каждый бульк кивая головой, и всё порывался кинуться с обрыва. Но Милка в ответ на просящий собачий взгляд сдвинула брови и, разозлившись, крикнула вверх:

— Не надо! Не надо, слышишь?

— Чего?

— Не рви! Яблоки же будут.

— Какие ж это яблоки? Китайка. Да и кому они здесь нужны-то? Бомжам на закуску?

Милка отвернулась, отошла на пару шагов, теребя, тормоша где-то по дороге сорванную метёлку осоки. Потом и вовсе спустилась по доскам-ступеням на мостки, метра на три уходящие в реку.

— А эти? Чего, тоже не надо?

Через плечо он сунул ей в лицо липовый цвет — маленький, меньше ладони высотой, растрёпанный букетик. На тонких ножках, от которых вверх топорщились овальные листки жёлто-салатового цвета, россыпью светились звёздочки. На лучиках-тычинках — шарики, словно бисеринки. Они слегка подрагивали в его руке, а она смотрела.

— Выкинуть, что ль?

— Нет.

Милка рассмеялась, и смех её точно также раскатился по реке, как кислые, твёрдые, дикие яблочки.

Она выхватила былинки, и спрятала их в карман, и вжихнула молнией.

Он вдруг сказал:

— Снимай-ка куртку.

— Зачем?

— Там видно будет.

Видно ничего не было, потому что он крепко взял её за обе руки, и перед её глазами оказался его подбородок с белёсым давнишним шрамом под нижней губой. Она попыталась опустить голову, но Мельников не дал:

— Просто слушать меня, голову поднять, на ноги не смотреть! На четыре счёта, с четвёртого. Четыре. Раз-два, три. Медленно. Быстро-быстро, медленно.

Румба… Она узнала! И было её, этой румбы, от силы минут пять, потому что потом Грэй, который замучался ждать и решил, что это игра такая, чуть не свалил их в воду, да и сам свалился.

И они бежали домой, и кричали — то ли собаке, то ли друг другу какую-то ерунду — про репейники, про физрука, и даже не попрощались толком.

На углу дома стояли мама и дедушка. Мама подскочила первой, железной рукой схватила её за капюшон толстовки:

— Где была? Ты на часы смотрела?

Опешившая Милка выпалила ей в лицо:

— Я собаку выгуливала!

— Себя ты выгуливала, паразитка! А куртка? Куртка где?

И Милка сразу же вспомнила, как сняла куртку, как накинула её на торчащий сухой сук возле мостков. Приметный сук, знакомый, там тарзанка раньше была. Она дёрнулась было бежать обратно, но дедушка не пустил.

Утром куртку не нашли. Кто-то, может, даже и Василина, сказал маме, что это Мельников спёр. Мама узнала адрес, ходила сначала к участковому, потом в опустевшую летом школу, потом к ним, Мельниковым, домой — разбираться. Разобралась и вернулась с деньгами.

Милка почти месяц просидит дома без телефона и без права выходить даже с собакой. А в августе Мельников насовсем уедет обратно в свою Шарангу. На память о нём у Милки останется ненависть к музыке и новым курткам, а ещё — сладкий липовый запах утонувшего в тёмной воде детства.

В восьмом классе Милка избавится от очков, научится носить линзы, перестанет общаться с Василиной, сдружится с молоденькой учительницей по биологии Вероникой Алексеевной, станет ездить с ней в клуб «Зелёный парус» и на вылазки местной тусовки «Экограффити». В девятом Милкины доклады (один — о растениях-хищниках, второй — о перспективах российской генетики) займут призовые места на конференциях научного общества учащихся в двух номинациях, а в одиннадцатом она легко прыгнет на второе место во Всероссийской олимпиаде. В университет её зачислят без вступительных испытаний.

V

Время бежит.

Милке уже девятнадцать, она на втором курсе. В то утро она просыпается и думает: «Хорошо, когда осень такая. Когда город чистый, как в апреле, потому что слякоть вымерзает ночами. И воздух тоже чистый, прозрачный, звенящий…» Во дворе, окружённом свинцового цвета хрущёвками, ранним утром она слышит лишь монотонное шарканье метлы и шорох собачьих лап по заиндевелой, но ещё живой, дышащей траве.

Плохо, когда универ далеко и нужно встать ровно в половине шестого. Умыться, влезть в спортивные штаны, толстовку и открыть дверь, чтобы Грэй, ненавидящий лифты, ракетой слетел вниз с седьмого этажа и, поскуливая, ждал в тамбуре.

Уже светает. Туманно, солнце ещё не взошло над домами, но уже светло и почти не стыло, просто прохладно. Пёс тащит её к реке, вырывая из рук поводок, пляшет вокруг, пока она отстёгивает карабин с ошейника. Не боясь, он с разбега ныряет в воду, а Милка садится на толстое бревно почти у воды, упрямо упираясь подбородком в колени, думает, как хорошо, что у Грэя больше не болят почки, так мучавшие его в молодости, но скоро купаться ему точно будет нельзя, что зимой он станет от скуки раскапывать мышиные норы, а это значит — снова, даже зимой, грязные лапы и брюхо.

Через несколько минут пёс, мокрый, довольный, выскакивает на берег. Отряхивается, рассыпая невидимую радугу брызг, смешно мотая длинными ушами.

— Погуляй, чуть-чуть погуляй, собакин! — Милка отгораживается от него, машет рукой.

Холодным носом он тычется ей в ладонь, сминает бурую траву и исчезает — шуршать в голых кустах, вдыхать свободу, цеплять на уши засохшие репьи. Она осторожно расправляет помятые собачьими лапами былинки. Прибрежная осока, а в ней — стебелёк лютика. Летом на нём — маленькое солнышко на тонкой ножке, сейчас — всего один грустный растопыренный листок. Милка жмурится, и мысли её текут так же ржаво, неспешно, как эти ноябрьские волны, на которые она смотрит в сотый, тысячный раз…

«Кругом тайны. Даже в тебе, цыплёнок-лютик. Горицвет, куриная слепота, золотые пуговки… Сколько названий, одних легенд сколько! Тебя превращали в монетки, дарили Деве Марии, в твоих зарослях сам Люцифер прятался, гордый дух. И Джульетту ты усыпил!» Она вздыхает, разглядывает травинку, крутит её в пальцах. «И ковры сибирских жарков — тоже из таких, как ты. Как удивительно — мы же с тобой похожи, лютик. В далёкой Сибири — родня твоя, и моя родня — там. Где шепчет тайга, где отец гоняет на байке… Где ты сейчас, папка? Кого ты разбудишь утром? Другую девчонку, такую же смешную и маленькую, как я тогда? Или мальчишку?»

Сколько вопросов у неё. Но кому их задашь? У кого такое спросишь? Мама давно, лет семь назад, категорично закрыла тему: «Забудь и не вспоминай!», дедушка только вздыхает: «Не знаю, Люсенька, ничего я не знаю…»

Милку, имя которой от бабушки Людмилы, маминой мамы, досталось, только дедушка упрямо зовёт Люсей. «Милку» придумал отец, когда первый раз увидел её, новорождённую, на фотографии, пролетевшей в конверте тысячи километров — от их городка до Сибири. Сначала он часто звонил, а потом всё реже и реже… Потому что потом был суд для установления отцовства, на котором настояла бабка Анна. После суда и смены Милкиной фамилии и документов два года мама с отцом не общалась вовсе. Потом умерла бабушка Людмила, и отец позвонил: «Я хочу, чтобы вы приехали ко мне. Навсегда». Они с мамой и поехали. Вот только навсегда не получилось. Не смогли вместе, под одной крышей мама и бабка Анна. Это всё, что знает Милка. Но она уверена: придёт время, и она сама разыщет отца. «Я всё помню, папка. Как ты кедры гладил, помню… и валуны на речке. Положишь ручищу на тёплый камень — и слушаешь. То ли себя самого, то ли каменные сказки… С порогами, суровыми, грозными, умел говорить. А в большом городе не смог прижиться. Ни так не получилось, ни эдак».

Милка невесело улыбается одним уголком губ, вскакивает, свистит.

— Грэй, домой!

Если не тянуть время на прогулке, не пускать этого водоплавающего в реку, не тратить десять минут на мытьё его лап, то после возвращения обязательно найдётся минутка, чтобы выпить чаю со смородиновым листом, который дедуля заварил на рассвете, укутав старенький чайник махровым полотенцем. Нужно, чтоб минутка нашлась, но не всегда получается. Милка завидует матери, которая просыпается позднее, ближе к восьми. Фыркает, отмахиваясь от чая и бутербродов. И снова дедушка, закрывая за ней дверь, укоризненно качает головой. А она, мельком глянув в приложение на китайском смартфоне с парой трещинок на стекле, не дожидаясь лифта, уже привычно бежит вниз по лестнице, в расстёгнутой куртке, придерживая на плече собранный с вечера рюкзак. На карте автобусный кружочек уже отъезжает от конечной, надо успеть.

Маршрутка. Старый белый «пазик». Сидячие места заняты, как всегда. И здесь главное — вскочив по ступенькам, не замешкаться и уцепиться за поручень. Милке нравится только один — горизонтальный, тот, что сзади, посередине. Тут не будет скопления чужих назойливых рук, твёрдых, как эти самые поручни, рук, вызывающих почти панику, страх, желание выбраться поскорее, удрать куда-нибудь в темноту и свернуться калачиком. Тут можно удобно устроиться, зажав рюкзак между собой и стеклом, чувствуя давление лишь чужих безопасных спин, и спокойно читать всю дорогу, изредка поднимая глаза.

Эта дорога знакома до мелочей: вот коварная яма, которую объезжает водитель, матюгаясь на весь салон, перекрикивая натужный и странный с утра шансон в магнитоле, вот расколотая шпала под трамвайными рельсами, что тянутся вдоль шоссе… Она ездит здесь уже третий год. Сначала были подготовительные курсы, теперь — учёба. На площади перед мостом Милка закрывает книгу. Тягучий Сафарли не читается больше. Всё, ушло настроение. Здесь, за мутными окнами — не чужое море, здесь она, такая родная, знакомая почти до капельки река. Стального цвета полотно, на котором едва заметны струйки течения. Эта громада магнитом держит взгляд, засасывает… Не оторваться от бетонных набережных, от дымки, что клубится под опорами следующего, чётко видимого моста.

Дальше — подъём в гору. Полчаса, не меньше. Сразу становится душно. Медленной вереницей по одной полосе, словно хронически усталые верблюды, ползут машины. Вместе с этим караваном Милка поднимается над городом, над дышащими трубами заводов, над привычным ежедневным смогом. Она помнит другие горы, другое небо. Растерянные, почти голые деревья на правом высоком берегу реки стоят по колено в тумане, а она видит, как эти пологие склоны вырастают, становясь суровыми, утыкаясь, словно копьями, пирамидами лиственниц…

Милка доедет до своей остановки, выскочит на воздух, пару минут потеряет, чтобы сфоткать рябину возле ворот, и побежит к учебному корпусу. Её никак нельзя назвать несчастливой. Кроме расплывчатой тоски по отцу у неё есть многое — умение видеть цель, любимое дело, нормальная семья, крыша над головой.

***

Оглавление

  • Пролог
  • Лист первый. Милка. Лютик едкий (лат. Ranunculus acris)
  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Гербарий предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я