Глава 3
Дмитрия Степанова удалось найти не сразу; раньше, до того как он занимался главным своим делом — литературой и журналистикой, — Костенко знал, где его отловить, а теперь, когда прочитал интервью про то, что тот начал выпускать газету, вытаптывал его два дня, пока наконец Бэмби, старшая дочь Митяя, не продиктовала ему тайный телефон отцовского офиса.
Звонил часа три — без перерыва; все время занято; решил было, что Бэмби перепутала номер; та рассмеялась: «Дядя Слава (а самой-то уж тридцать! вот время-то бежит, а? жизнь прошла — и не заметил!), у них всего две комнаты, один аппарат на десять человек, там ад, но совершенно особенный — ощущение шального, краткоданного, неведомого всем нам ранее счастья». — «И такой появился?» — «Появился; зайдите к отцу, убедитесь сами…»
…Секретарь звенящим голосом задала ужасающий вопрос:
— А вы по какому вопросу?
Костенко хотел было повесить трубку, но удержал себя: все секретари в нашей стране одинаковы, в чем-то подобны сыщикам, только в нас, сыщиках, заложен инстинкт гончей — догнать и схватить, а в них — гены немецкой овчарки: охранить и не дать.
— Скажите вашему шефу, что это Костенко… Он у меня стажировался на Петровке, в шестьдесят втором…
(Господи, двадцать семь прошло! Старики надменно и самоуверенно не ощущают собственной слабости… Делом Федоровой надо б какому двадцатисемилетнему заниматься, а не мне!)
— Не сердитесь, — ответила секретарь подобревшим голосом, — его рвут на куски, поэтому я получила указание от коллектива стать цербером.
— Перечитайте Булгакова, — посоветовал Костенко. — Там про это уже было.
Сняв трубку, Степанов усмехнулся:
— Не ярись, Славик… Зоя у нас каторжанка, дисциплине не на курсах училась, в концлагере, школа что надо…
Встретились в кооперативном ресторане «Кропоткинская, 36» около десяти, за час перед закрытием.
— Что грустный? — спросил Степанов, обсмотрев осунувшееся лицо друга.
— Думаешь, ты — веселый?
— Я — в драке, сие понятно, а ты у нас теперь созерцатель…
— Нам, созерцателям, труднее, Митяй… Со стороны все много страшнее видится, потому что есть время на обдумывание следующего хода… А ведь ходят не одни только черные: белые тоже обдумывают каждый свой ход…
— Раньше ты говорил без намеков.
— За то и погнали… — Он вдруг зло рассмеялся. — «Вы по какому вопросу?»… Надо ж, а?!
— Слава, мы начали полгода назад… С разгульной демократии начали: «никакой табели о рангах, все равны, делаем общее дело, единомышленники, человека ценим по конечному результату труда…» Все как полагается… И — понесло! Шофер начал учить журналиста, как писать; стенографистка дает советы художнику, как верстать номер, бухгалтерия: «так — нельзя и эдак нельзя, а здесь не велит инструкция»… А как можно? Ты мне это скажи, я ж на хозрасчете, самофинансировании и полнейшей окупаемости! И — пошла родимая расейская свара: а почему он такую премию получил?! я ему не подчиняюсь! а по какому праву его послали за границу, а меня — нет?! Равенство?! Э-э-э, Славик, нет, до равенства мы еще должны расти и расти, пьянь гению не ровня, исполнитель созидателю не пара…
Костенко удивился:
— Что-то слышатся в твоем плаче нотки привычного: «да здравствует гениальный пожарный, биолог, филолог, экономист и жандарм всех времен и народов»… Эк тебя за год своротило…
— Должен сказать, что наша генетически-рабская душа, увы, все еще жаждет дубины и окрика… «Мы ленивы и нелюбопытны»… Не диссидент писал — Пушкин…
— Нет на тебя «Памяти»…
— А что — «Память»? Может ли она одержать верх? Не она, так тенденция? Может, Слава. Но кто тогда России будет хлеб продавать? Америка? Не станет. Во веки веков запретит своим фермерам иметь с нами дело… Синдром гитлеризма стал единым с понятием «погром», а этого интеллигентный мир не примет более…
— Чего тебе-то волноваться? — Костенко хотел улыбнуться, но получилась какая-то гримаса скорбного, презрительного недоумения. — Или таишь в крови гены Христа, Эйнштейна, Левитана и Пастернака?
— Власти, Славик, если она не хочет превратиться в изуверскую, придется выводить на защиту маленьких эйнштейнов и пастернаков русских солдат. А это и будет началом гражданской войны. И презрением цивилизованного мира… Впрочем, Каддафи нам поаплодирует…
— «Память» не зовет к погрому… Она требует выслать инородцев в Израиль…
— Татары и якуты в Израиль не поедут… А равно калмыки с черкесами… Гитлер поначалу тоже предлагал выслать немецких евреев на Мадагаскар… Кончилось — Освенцимом, несмываемым позором германской нации…
Официант стоял чуть поодаль, лощеный, готовый к работе, сама корректность: раз люди беседуют, нельзя перебивать; взгляд Степанова, однако, поймал сразу, шагнул к столу, приготовился запоминать, хотя блокнотиком не гребовал.
— Что хочешь? — спросил Степанов. — Давай закажем пельмени и копченую курицу, это у них фирменное… Пельмени, словно в «Иртыше»… Помнишь?
— Это в подвале, напротив Минфлота? Где теперь «Детский мир»?
— Да… Ты ж там с нами выступал… Помнишь, как Левон Кочарян отметелил пьяного Волоху?
— Тоже умер…
— Мне сказали… Мины рвутся рядом… Смерть одногодок перестала удивлять… Ужас ухода друзей стал нормой…
— Водку здесь подают?
Степанов хмуро усмехнулся:
— За валюту. Спасибо, что хлеб еще за рубли отпускают… А водку выпросим… У директора Федорова, они тут с Генераловым добрые… Никогда мы взятку, кстати говоря, не победим… Идеалист был Ленин… Полагал, что эту генетическую язву можно исправить законом, судом или — пуще того — расстрелом… Ясак триста лет несли, потом триста лет борзыми щенками платили, при Леониде Ильиче бриллианты были в цене, а сейчас кому чем не лень… Вечное в нас это… Лишь российский интеллигент никогда никому не давал, оттого и страдал всегда… Впрочем, Некрасов шефу тайной полиции Дубельту засаживал — измудрялся в винт проигрывать, за это цензорский штамп на Чернышевского получил, нигде такое невозможно, вот она, наша особость, в этом — спору нет — мы совершенно особые…
— А ты Федорову какую взятку даешь, что он тебе водку за рубли отказывает?
— Дружбу я ему даю, Слава… Дружбу и восхищение…
…Федоров словно бы почувствовал, что говорят о нем, вырос как из-под земли, весь словно бы вибрирующий (так напряжен внутренне), смешливо поинтересовался, когда в городе начнут стрелять; «то есть как это не начнут?! Смешишь, барин! Мы без этого не можем»; деловито рассказал два анекдота, один страшнее другого, оттого что и не анекдоты это вовсе, а крик душевный; в водке, подморгнув усмешливо, громко отказал; прислал графин с «соком»; самая настоящая «лимонная».
— Поразительный бизнесмен, — заметил Степанов. — Начал на пустом месте, за пару лет вышел в лидеры, партсобраний с коллективом не проводит, а дисциплина — как в армии… Впрочем, нет, там про нее стали забывать… Тебе, кстати, фамилия Панюшкин ничего не говорит?
— На слуху, но толком не знаю…
— Поразительной судьбы человек… В двадцать первом, после введения нэпа, ушел в оппозицию: «Ленин предает социализм, кооператоры — акулы капитала, им место в концлагере, а не в столице»… Его и предупреждали, и уговаривали добром — ни в какую: «Требую чрезвычайного съезда!» Дело кончилось тем, что Дзержинский его окунул на Лубянку. Спас Сталин — отправил на низовку в провинцию, спрятал до поры… Вернул в тридцатых, провел через испытание: говорят, поручил Панюшкину — купно с управляющим делами ЦК Крупиным — уничтожить Николая Ивановича Ежова… А у того — за полгода перед казнью — советские люди должны были учиться «сталинским методам работы»… После этого Панюшкин стал послом в Китае и США, а засим возглавил отдел ЦК, который формировал наш загранкорпус, всех тех, кто кибернетику считал происками космополитов, а генетику — вместе со всякими там буги-буги, Пикассами, Хемингуэями и Ремарками — сионистским заговором. И стал на Руси самым великим писателем Бубеннов вместе с Павленко и Суровым… А ведь Бунин в ту пору был еще жив… Да и Платонов улицы подметал — не в Париже, а здесь, на родине, в Москве…
— Я другое сейчас в библиотеке нарыл, Митяй, — откликнулся Костенко. — Я убедился в том, что большинство сталинских министров, кого он привел к власти в тридцатых, были родом из бедняцких крестьянских семей… Почитай некрологи — убедишься…
— Это ты к тому, что после нэпа бедняками остались лишь те, кто водку жрал и рвал на груди рубаху: «Даешь всеобщее равенство?!» Тогда как справный мужик всей семьею вкалывал на земле? Ты про это?
— А про что ж еще? Именно про это… Сталин привел к власти тех, для которых главный смысл жизни: «скопи домок»… А при этом — «разори хозяйство»… И Даля они — по безграмотности своей — не читали, а ведь тот писал: «Только расход создает доход»…
— При Сталине, Митя, Даль был запрещен, это я доподлинно в своей библиотеке выяснил… Знаешь, почему?
— Доподлинно — нет, но догадываться — догадываюсь.
— Ну — и?
— Никто так любовно не разъяснял несчастному русскому человеку — в массе своей лишенному права на собственность, — что такое «земля», «хозяин», «купец», «выгода», «предпринимательство», «труд», «закон», «право», «найм», «рубль»…
— Сходится, — вздохнул Костенко. — Несчастный народ, лишенный права на понимание истинного смысла самых животворных понятий…
— Это точно, несчастный…
Сладостно выцедив лимонную, Костенко усмехнулся:
— Тот, кто пьет вино и пиво, тот наемник Тель-Авива… Видал майки «памятников»? Ничего поэзия, а? Рифмоплеты из общества трезвенников сочиняли, не иначе… Слушай, Мить, ты когда Щелокова впервые увидел?
— Что-то через полгода после того, как он въехал на Огарева, шесть.
— А когда он вам про запонки Ростроповича говорил? Что, мол, гордится великим русским музыкантом и все такое прочее?
— В самый разгар шабаша, Славик… Меня это, кстати, здорово удивило… Нет, поначалу обрадовало… Удивило — потом уже… По тем временам такого рода ремарка требовала мужества.
— Не помнишь, это уже после того было, как его молодцы забили насмерть андроповского чекиста в метрополитене?
— Не «его», а «ваши»… Ты ведь при нем третью звезду получил, нет?
— Это ты меня хорошо подсек, — усмехнулся Костенко. — И поделом: нет лучшего адвоката человеку, чем он сам…
— Не сердись.
— Так ведь поделом… За это сердиться грех… Ястреба давно видел?
— Года три назад… Он в полном порядке, мне кажется…
— Его убили, Мить… Из-за меня…
— То есть?
— Давай его помянем…
Выпили; закусывать было как-то неудобно; подышали корочкой теплого еще калача.
Закурив, Костенко сказал:
— Я снова начал дело Зои Федоровой крутить…
— Ты ж в отставке… Ешь, пельмени остынут… Почему из-за тебя?
— Я расскажу, если хочешь…
— Хочу.
— А с Цвигуном тебе видаться не приходилось?
— Приходилось.
— Когда?
— По-моему, в начале семидесятых… Потом он себе подобрал бригаду писателей, они ему романы шлепали и сценарии… Настоящий разведчик, прокладывал дорогу в литературу Леониду Ильичу, великому стилисту…
— Тебе кажется, что это он прокладывал дорогу Брежневу? Или есть факты на этот счет?
— Хронология — это факты… Сначала он стал выпускать свои боевики в кино, а вскорости Брежнев захотел поучить писателей тому, как надо создавать настоящую литературу… — Степанов вздохнул. — До чего ж мы гуттаперчевы, а? Но Цвигун не производил впечатления злодея… Вполне доброжелательный мужик… Все, кто его знал, относились к нему с симпатией.
— В последние годы он не изменился?
— Вроде бы — да.
— А в чем? Глаза стали другими? Ищущими? Испуганными? Затаенными? Мерцающими? Изменилась походка? Манера речи?
— Когда я видел его последний раз — кажется, в Доме литераторов это было, — он сидел в ресторане с друзьями, за рюмочкой и — крашеный был… Не седой, каким я его помнил, а густо-каштановый…
— Сколько ему тогда было?
— Не помню… Хотя, погоди-ка, он вроде бы с геройской Звездой сидел… А ему дали Героя в шестьдесят два года, странно как-то, после юбилея…
— Брежневские книги появились уже? Я про восемьдесят первый спрашиваю, когда Зою Федорову убили…
— Боюсь соврать, Славик… Почему ты вернулся к этому делу? Отставникам разрешили работать по расшитым делам?
— Думал — да. Выяснилось — нет… Меня всегда жал один эпизод: в подъезде, где жила Зоя Алексеевна, лифтеры — во время ремонта — нашли в шахте пакеты с долларами… Не помню точно сумму, не в этом дело, завтра буду знать… Один пакет — над выходом из кабины шестого этажа, другой — на четвертом… Рядом… Очень что-то близенько, понимаешь? Словно кто-то версию нам навязывал… Мы было сунулись по начальству, да тут же сразу и обожглись… Намекнули, будто этот эпизод ушел к людям Цвигуна… И — с концами… Мой коллега — его потом из Москвы перевели — намекал, что, мол, держал в руках кончик… Какой именно — не открыл… Но вроде бы ему запретили отрабатывать ту версию…
— Почему?
— Не знаю…
— И сейчас молчит?
— Может быть, сейчас-то и сказал бы, но — умер…
— Жена? Дети?
Костенко хохотнул:
— Митя, ты нас не знаешь… И никогда не узнаешь… Мы, Митя, молчуны… Нас так жизнь научила… Чтобы жена и дети были живы, надо молчать… Намертво… Мы ж комбинаторы, ходим по темному лабиринту… И не знаем, откуда ударят… А особенно больно бьют свои, понимаешь?
Костенко вдруг резко поднялся, стремительно осмотрел зал.
— Ты что? — Степанов удивился.
— Отсюда по «межгороду» позвонить нельзя?
— Куда?
Костенко сел, как сломился:
— Хороший вопрос… Позвонить надо в Узбекистан… А куда именно — не знаю… Хотя бы на Петровку, а?
(О том, что «держал кончик», ему сказал полковник Савицкий, тот, которого — после того, как раскассировали группу — перевели в Ригу; там и умер от цирроза печени; Павлова подвинули в Узбекистан, а Павлов с Савицким крепко дружил, ему мог открыться, только ему, никому больше.)
…Как всегда, выручил майор Глинский; позвонил в крошечный кабинетик ресторанного бухгалтера через десять минут, продиктовал телефон полковника Павлова (генерала, значит, так и не дали, отметил Костенко, а ведь сулили, на кресте божились); живет в Ташкенте; «Капитан Строилов сбился с ног, вас ищет, если будет спрашивать, что сказать?» — «Промолчи». — «Он въедливый». — «А ты будь умным»…
…Услыхав сонный голос Павлова, Костенко понял, что в Ташкенте сейчас раннее утро; извинился:
— Я могу к тебе вылететь, если подтвердишь, что Савицкий рассказывал про кончик…
Зевнув, Павлов поинтересовался:
— Ты уже на пенсии?
— Да.
— А я еще нет… Так что приезжай через три месяца и двадцать семь дней…
— Будет поздно.
— Это твой вопрос, Костенко.
— Ответ понял.
— Ждал другого?
— В общем-то — да.
— Зря. Все возвращается на круги своя… Не бейся жопой об асфальт, мой тебе добрый совет…
Костенко вернулся к столу, посмотрел на пустую бутылку; Степанов понял его:
— Поздно уже… Едем ко мне на чердак. Там и добавим…
Степанов жил на двенадцатом этаже, один; дети теперь наведывались к нему редко — свои заботы; в одной комнате пытался работать, освободив крохотный пятачок на письменном столе, захламленном старыми верстками, записями и корреспонденцией; вторая комнатка, заваленная книгами (стеллажей не хватало), горнолыжными ботинками, альпинистскими пуховками, мыслилась как спальня, хотя обычно обваливался он у себя в кабинете на узенькую кушетку, застланную буркой, которую ему подарил на Домбае Миша Лотоков, самый ранимый и нежный черкес изо всех, кого так любил Степанов; больше разве что любил Магомета Конова, но тот не черкес, тот человек мира, личность особой ковки, таких бы менеджеров нам с миллион — не дали б завалить перестройку… За что нам такой удел: отдавать на закланье молоху нищей и злобной зависти лучших людей страны?!
— Посмотри, что в холодильнике, — сказал Степанов, — а я выдам пару звонков, газета идет в печать, мои работают до утра…
В холодильнике было три плавленых сырка, немного масла, несколько яиц и два ломтика колбасы. В морозилке лежала ледянющая бутылка «Посольской», две свекольные котлеты и куриная нога.
Жаль Митьку, подумал Костенко, хотя он сам избрал свой удел; неужели все люди творчества обречены на одиночество? Живут в себе, внутри постоянно движется что-то, ищет выхода, мучает; я-то его не всегда могу терпеть, а как женщина? Ей другое потребно, ей хочется всегда и во всем покорной ясности, надежности, изначальных гарантий… Да, «гарантии» скорее мужское понятие, завязано на политику и бизнес… Политика — одно; мужчина и женщина — другое, непересекаемость… Кто это сказал: «Только гений не боится жены»? А-а, это Митька вспоминал Твардовского…
Костенко включил газ, вымыл сковородку, порезал тоненько плавленые сырки, положил их в расплавившееся масло (какой-то неестественно белый цвет, раньше было желтое, да и теперь на базаре бабы желтое продают, сбитень, только стоит двенадцать рублей кило), отодвинул письма, нераспечатанные еще конверты, блокноты с летящими Митькиными записями и накрыл стол:
— Митяй, жду!
Тот пришел через пять минут, разлил по рюмкам, кивнул на маленькое полароидное фото длинноносой голубоглазой женщины в очках:
— Давай за нее… Татьяна… Чудо… Единственная — после Нади, — кого я любил… Люблю…
— Расстались?
— Да…
— Твердо?
— Не от меня зависит… «Старость — это большое кораблекрушение»… Знаешь, чьи слова?
— Нет.
— Де Голля… Сказал моему партнеру по бизнесу Ачексу Масковичу, тот у него начальником разведки Северного фронта был…
— Давай за светлую память Левушки Кочаряна жахнем, Митяй…
— Мы ж пили…
— Он заслуживает того, чтобы повторить, — штучный был человек…
Жахнули; прошло медленно, с теплом; Костенко подошел к плите, разбил яйца:
— Сейчас сказочной яичней угощу; по-прежнему сам кормишься, бедолага; смотри, в старости надо режим блюсти, откроется язва — не встанешь.
— «Жизнь моя, иль ты приснилась мне». За одну такую строку поэт обречен на бессмертие…
Костенко поставил сковородку на стол:
— Давай с пылу, с жару… Вкусней небось, чем если по тарелкам раскладывать…
— Ужасно рад, что ты позвонил, Славик… Я днем парю, а здесь, ночью, один, отдаю концы…
— Переезжай к нам…
— Я особь прячущаяся, Слав… Мне себя постоянно слушать надо: заворочается что внутри — я мигом к машинке… Спать вам с Манюней не дам…
— Слушай, Мить, помнишь, в восемьдесят первом, когда я позвонил после убийства Федоровой, ты сказал, чтоб я в это дело не лез, голову сломаю… Объясни, отчего так резанул?
— Думаешь, помню?
— Надо вспомнить.
— Черт его знает… Время было зыбкое, Славик… Не было в нашей истории более мягкого и безотказного человека, чем Брежнев… Когда у его сослуживца по Молдавии, у предсовмина Рудя, сын умер, Виталик, аспирант Бауманского училища, похоронен рядом с Высоцким, кстати говоря, Брежнев приехал на панихиду и плакал, как ребенок… Он злого близким не делал, Слав… Чем мог помочь — помогал, если, конечно, удавалось к нему пробиться… А — глядишь ты, и в Чехословакию войска ввел, и в Афганистан, и Сахарова при нем сослали, и Некрасова с Ростроповичем и Барышникова страна лишилась…
— Трагедия тоталитаризма: великой страной правил неграмотный человек…
— Ты, кстати, на Ваганьковское сходи… Посмотри могилу Щелоковых… Две гильзы: и она застрелилась, и он… Там же и могилка бабки, матери его жены… Осталась сиротой, беспомощная, неухоженная… Повесилась…
— Щелоков, кстати, был не злобный… Старался добро делать… Но разве это качество определяет лидера и его команду? Добрый человек — не профессия, а данность…
— Злодей — хуже, — отрезал Степанов. — Знаешь, когда Брежнев пережил свою первую трагедию? Молодым еще человеком… Дочь, десятиклассница, сбежала из Кишинева с артистом цирка Евгением Милаевым… Да, да, тот, который потом Героем Соцтруда стал… Почти одногодкой Брежнева был и уволок девчонку из дома первого секретаря молдавского ЦК… Представляешь? Скандал… И, говорят, именно Щелоков предложил это дело не таить, а сразу же доложить Сталину… Расчет был сметливый — у вождя дочь Светлана номера откалывала, сын Василий пил по-черному, а Яков и вовсе в плен попал… Тиран жалел тех, кто оказывался в его ситуации, норовил приблизить — хоть в этом был человечен… Кстати, незадолго до гибели Федоровой я видел, как Цвигун в Доме кино ей руку целовал… А ведь к Федоровой, говорят, не только дочь вождя заезжала, но и те, кого она любила… И в это же время ваши забили до смерти андроповского человека в метро… Свара… А Щелоков и Цвигун — дети гнезда Леонидова… Понимаешь, какая передряга была? Видимо, поэтому я тебе и сказал это… Кстати, ты книжку Вики Федоровой читал?
— Конечно, нет!
— Могу дать.
— Где достал?
Степанов удивился:
— Разве не говорил? Вика подарила, Зоина дочь, я ж ее в Америке нашел…
Костенко отодвинул бутылку:
— Митяй, больше не пьем… Я тебя сейчас допрашивать стану, ладно? С меня даже хмель соскочил: она ж — свидетель!
Сняв пиджак, он набрал свой номер, сказал Маше, что задержится у Степанова, поинтересовался, кто звонил, удивился тому, что капитан Строилов два раза спрашивал, не терпится резвунчику, и, положив трубку, придвинулся к другу:
— Постарайся вспомнить все мелочи, имена, детали, Митяй, это для нас, легавых, главные уцепы.
…Через минуту после того, как Костенко положил трубку, неизвестный мужчина вышел из «Волги», стоявшей возле дома полковника с выключенными фарами, валко двинулся к автомату и, набрав номер, не представляясь, сказал:
— Эмиль Валерьевич, сейчас Славик у некоего Степанова… Его постоянно разыскивает капитан Строилов, мадам Машуня сама никому не звонила. Пока все…
…Выслушав сообщение боевика, Хрен поднялся с широкой тахты, застланной громадной шкурой уссурийского тигра, подошел к звукосистеме и включил запись Вагнера. Он долго стоял возле колонок, которые рождали неземной, возвышенный эффект звучания, густо, ощутимо заполнявшего квартиру: в свое время он сломал стену, разделявшую две комнаты, получился зал; тахта, небольшой секретер, шведская стенка, сделанная из карельской березы, и — все, ничего лишнего. Поэтому музыка была абсолютной, поглощающей пространство, властвующей…
Хрен сел к секретеру, подвинул стопку голубоватой финской бумаги, достал «Паркер» и начал чертить схему. Сначала он написал букву К, от нее провел линии к трем Б, поставил в кружки буквы Д, Я, П, С; получилась система Костенко — боевики — Дэйвид — Ястреб — Люда — слесарь.
Себя он обозначил А; завязал все линии на себе.
Да, увы, допущен ряд ошибок, я позволил себе поддаться эмоциям. Я поверил записям бесед Костенко по телефону — катимся в пропасть, правые тащат нас к сталинизму, поворот общества к концепции люмпена: «Пусть хоть трижды гений, но, если живет лучше меня, — сажать его на кол, все должны быть равны». Я переоценил его критику Системы, восхваление кооперативов как единственной альтернативы выходу из тупика, я слишком доверился его нападкам на темень и остолопство миллионов наших обломовых, которые никогда не научатся работать, быдло, без кнута не умеют, прав был Сталин, знал чернь, как никто… Я плохо подготовился к операции с человеком, который держит в голове те нити к Зое, которые мне неведомы и без которых мое дело не зазвучит так, как могло бы… Почему он снова полез в расследование после нашей встречи? Что подтолкнуло его к этому? Узнал Дэйвида? Ночью? Стекла затемнены… Да и столько лет прошло… Нереально… Тогда — почему? Подтолкнул Степанов? С нейтрализацией Ястреба, Людки и слесаря все концы обрезаны, нитей, ведущих ко мне, нет… А если?
И он дописал еще несколько букв: П, С, В — Пшенкин — Строилов — Варенов. А букву Д обвел еще одним кружком и поставил в центр большого, с завитушками, вопросительного знака…
Смяв лист бумаги, посмотрел на свет второй — не осталось ли следов; сколько раз корил себя за то, что приучился нажимать, как заставляли в первом классе; посмотрел и третий лист; здесь — чисто; первые два сжег, пепел спустил в унитаз, вернулся на тахту и, закрыв глаза, долго лежал, наслаждаясь Вагнером; потом набрал номер и сказал:
— Варенку хочу…
Ответа ждать не стал, незачем; фирма веников не вяжет: люди получают большие деньги, но лишь по конечному результату…