Тайна Кутузовского проспекта

Юлиан Семенов, 1990

Издательство «Вече» в рамках популярной серии «Военные приключения» представляет проект по произведениям известного русского писателя Юлиана Семенова. Кто он – палач, убивший декабрьским днем 1981 года народную любимицу, замечательную актрису Зою Федорову? Спустя годы после рокового выстрела полковник Костенко выходит на его след. Палач «вычислен», и, как это часто бывает, правосудие оказалось бессильно. Но не таков Костенко, чтобы оставить преступника безнаказанным…

Оглавление

Из серии: Расследует Владислав Костенко

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тайна Кутузовского проспекта предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 1

На пенсию Костенко вышел в конце восьмидесятых — после того, как с помощью журналиста Ивана Варравина закончил разгром банды заместителя министра Чурина и его помощника Кузинцова…

…Поднимался он, как и раньше, в семь тридцать, полчаса занимался утомительной гимнастикой, а потом, проводив Маняшу, насыпал в кастрюлю брусничный лист, брикетик почечного чая, зверобой, шиповник, бросал щепотку валерианы (дефицит; впрочем, у нас все дефицит; раз в месяц приносил заместитель министра Цветмета Федя из аптеки Четвертого управления Минздрава — в простонародье, со сталинских времен — «кремлевка»), долго спускал воду, чуть не пять минут; чайник покрывался накипью за полгода, водохозяйство Белокаменной редко меняет фильтры, «экономика должна быть экономной», трубы проржавели, по бюллетеням платим почечникам в тысячу раз больше, но посчитать, что выгодней — ремонт канализации или выплаты по болезни, — недосуг, да и зачем? Одно дело — была б личная выгода, а так считай, не считай, деньги — ничьи, беречь государственные — пропади они пропадом, прожил день — и слава Богу.

После того как бурый чай начинал пузыриться — спасение от камней, почечных колик и печени, — Костенко забирал из ящика «Аргументы и факты», «Книжное обозрение», «Огонек» и принимался за проработку прессы. Толстые журналы не выписывал, и не потому, что денег не хватало: пенсия полковничья, двести пятьдесят, Маня свои инженерские полтораста приносит, да еще по совместительству нанялась чертежи на дом брать; правительство подобрело, раньше за такое в тюрьму гнали, а теперь даже Аришке помогают, ей, как молодому специалисту, положили сто десять, а за фирменные зимние сапожки две сотни отдай и не греши, на панель, что ли, идти?!

Толстые журналы он не выписывал оттого, что Булганина помнил, Николая Александровича, бывшего премьер-министра. Было это в шестьдесят третьем, в районе Новодевичьего монастыря и Пироговки; там в те годы орудовала банда Носа. Костенко его «вытаптывал», обходил жэки; разговорился с отставником, который управлял домом, куда с Воробьевых гор, из замков, что москвичи нарекли «Заветами Ильича», переселили опального члена Политбюро.

«Что значит наша школа, сталинская, — задумчиво говорил управдом. — Каждое утро Николай Александрович получает двенадцать газет, я точно помню, информацию чекистам давал, и работает с ними — с красным карандашом в руке… Многотиражки даже получает, не только центральные… Резолюции кладет, служебные записки пишет, все в шкап складывает — придет время, вернут его в Кремль, помяните мое слово… “Кукурузник” не вечен, Бог ему за Иосифа Виссарионовича отомстит… На кого руку поднял, мужик, а?! Так вот, Булганин поработает с газетами часов восемь — и на прогулку… С рабочим классом связь поддерживает, на “примкнувшего” порою бутылочку берет, на Шепилова, значится… Выпьет глоток — и беседует, расспрашивает о ситуации, советуется с народом, светлая голова, одно слово — сталинская гвардия…»

Костенко вспомнил этот разговор, как только отдал пистолет и получил пенсионную книжку: на следующий день после того, как не надо было ехать в министерство, отправился в библиотеку и сел за журналы; ходил, как на работу, — восемь часов, с обеденным перерывом; стресс поэтому, связанный с отставкой, перенес спокойно.

Вчитываясь в журнальные публикации, Костенко поначалу диву давался, как он отстал от жизни. Вспоминая обязательные политзанятия, нудные лекции пропагандистов, на которых он сидел, надев черные очки, чтобы не заметили, когда уснет (почти все, кстати, приходили в темных очках, не один умный), он поражался тому, какой гигантский вред приносили обществу эти обязаловки, во время которых все спокойно внимали обязательной лжи, внешне принимая ее как правду — так и рождалась государственная шизофрения, раздвоение, а то и просто расщепление (как лучины) общества: в кабинете — один человек, с женой на кухне, включив радио, — другой, на собрании — третий, у начальства — четвертый, во время разбора очередной «персоналочки» — пятый…

Порою он по два-три раза перечитывал особенно смелую статью: как можно такое печатать?! В меня въелся, а может, передался по наследству инстинкт охранительного страха, думал он. Сколько лет Россия жила в условиях свободы мысли и слова? После освобождения крестьян — лет десять, потом пришел Победоносцев, тогдашний Суслов; начало века — мелькнули либералы Витте и Столыпин; с февраля семнадцатого разгул свободы, потом — гражданская, террор — белый ли, красный, все одно террор; после — восстание своих, Кронштадт, и как следствие — нэп, кооперация, сытость, право говорить — вплоть до двадцать девятого… И — снова ночь легла над Россией, кровавая ночь бесправия и страха. Несчастная страна, то — пик, то — провал.

Статьи серьезных экономистов и историков были альтернативны — не привычные плач и критиканство, но предложения выхода из кризиса, — поражали его смелостью: неужели это не читают в Кремле?! А если читают, то отчего не следуют рекомендациям ученых? Костенко взял чистый лист бумаги — по привычке статьи и обзоры конспектировал — и записал колонку: четыре часа — прочтение и анализ шифровок от послов из узловых столиц мира; четыре часа — изучение сводок по стране, особенно из республик (хотя, считал он, столичные амбиции влияли на информацию, что шла из Прибалтики — республик с трагической историей, — кто-то явно нагнетает страсти, причем не только с той, но и с нашей стороны. Зачем? Кому на пользу?); три часа — официальные приемы, переговоры; три часа — текущие дела, совещания со штабом, выработка стратегии — на завтрашний день, тактики — на сегодняшний вечер, ситуация такова, что считать надо минутами, не часами… Итого кремлевский рабочий день — четырнадцать часов. Вот и получается, что нет времени на журналы, ведь теперь и по субботам работают… Тут-то и начинается трагический разрыв между тем, что не доходит до кремлевских кабинетов, но зато впитывается сотнями миллионов читателей. У нас ведь так алчно читают не оттого, что мы какие-то особые, просто нечем себя занять: в бизнес не пробьешься, кругом запреты; индустрии развлечений до сих пор нет и в помине, рестораны плохи, дороги, а решишь пойти — места не сыщешь, в одном Париже кафе и ресторанов больше, чем во всем Советском Союзе. У нас принято бифштекс брать с водкой, а у них можно с чашкой кофе весь день просидеть за столиком; такого б клиента наши официанты в сортире утопили… Туризм? Нет его. Дансинги для молодежи? Раз, два — и обчелся… Вот и читают…

Костенко поначалу традиционно пугался слов «собственность», «выкачивание денег», «бессрочная аренда»; в нем жило привычное отталкивание, вдолбленное с детства, которое на самом-то деле, признался он сам себе на пятом месяце библиотечной работы, есть некий генетический код привычного страха перед новым. Действительно, спросил он себя, когда я лучше работал и раскрывал дела, которые до меня лежали в архивах? Когда надо мной не стоял погоняльщик и не требовал ста справок каждый день. Ну а крестьянин? Что он, из другого теста сделан? Сейчас над ним бригадир, председатель, агропром, райком, райисполком, и все его учат, как хлеб убирать… Ну а дай ему волю? Продай землю? Сделай его свободным, как при Столыпине? Или нэпе? Тогда на кой черт ему погоняльщик? Дай магазин, чтоб принимал его продукт, и деньги за это плати… А куда ж администраторов девать? Если бы американский фермер отчет в исполком писал, а пуще того — в агропром, мы бы народ на хлебные карточки должны были посадить, мор бы начался… Всегда на Руси был управитель над мужиком, помещик, урядник, контролер: «семеро с ложкой, один с сошкой»… Сами отучили народ работать — жди команды сверху! Чего ж на несчастный народ валить? Сверху все видней… Сам держу все в руках… Самодержавие… Абсолютизм власти… А он, абсолютизм этот, всегда одним кончается — бунтом, особенно когда Человек начинает осознавать свою уникальную неповторимость…

Костенко возрадовался, услыхав по телевидению, чте теперь колхозам и совхозам будут платить за хлеб валюту. А фермеру? Арендатору? И тут же: «…объединения и главки помогут купить колхозам и совхозам то, что им требуется». Одну минуточку! А отчего председатель или тракторист не могут сами поехать за границу и купить то, что им надо? Снова бюрократия оттирает мужика от плодов его труда? Опять недоверие к личности? Государственное опекунство? Как же растить поколение тех, кто может сам принимать решение? — «Значит, государство все должно отдать мужику и работяге?! А что тогда делать аппарату?» — «Пенсию пусть получают! Царскую пенсию! Только б все напрямую было, чтоб не путалась страна в бумажках и отчетах, — погибнем!»

…В ту памятную пятницу Костенко засиделся в библиотеке до позднего вечера, разбираясь с понятием «акция». Сделать работяг хозяевами заводов, завязать качество труда с заработком, ввести закон о помощи по безработице — повышение производительности труда всегда связано с уменьшением числа работающих за счет новой техники, — представил себе ярость консерваторов («мое поколение — все, как один, консерваторы») и журнал закрыл; снова уперся рогом в те термины, которые вбили в него за тридцать пять лет работы.

На улице дождило, грусть была в городе, в людях, что стояли возле автобусной остановки, в бутафорских витринах магазинов, да и в самом небе, низком и сером.

— Товарищ Костенко, — услышал он за спиной вальяжный, красивый голос, — извините меня, я б вас подвез домой, а по пути посоветовался бы.

Костенко обернулся: рядом с ним стоял невысокий мужчина в скромном сером костюме, серой шерстяной водолазке, только туфли из лайковой кожи, с медными пряжками, видно, очень дорогие.

— С кем имею честь?

— Меня зовут Эмиль Валерьевич, фамилия Хренков, я из кооператива «Заря», вчера про нас была передача на телевидении, в шестнадцать сорок…

— А какое я имею отношение к кооперации?

— Что, считаете нас акулами капитализма?

— Не считаю. Откуда, кстати, вы меня знаете? Почему здесь ждете?

— Бдительность и страх — категории пересекаемые, товарищ Костенко, — заметил Хренков. — Простите, если что не так. Просто Ястреб мне сказал, что вы в этой библиотеке работаете, ну я и подъехал…

Ястреб торговал в киоске «Союзпечати», снабжал «Московскими новостями»; Костенко сажал его дважды: домашние кражи, брал квартиры номенклатуры, называл себя «Робин Гудом, Народным мстителем». Воровать начал с голодухи — отца расстреляли по «ленинградскому делу», мать спилась; вернулся из лагеря с туберкулезом, пришел домой к Костенко, тот помог ему прописаться; воры добро не забывают: завязал, получил киоск, сейчас живет кум королю…

— Что у вас? — спросил Костенко. — Говорите здесь.

— Не согласились бы пойти к нам работать? Помочь в борьбе с рэкетирами, очень трудно жить, товарищ Костенко.

— Частный сыск хотите создать?

— Что-то в этом роде… Я не смею унижать вас разговором об оплате, но, как понимаете, денег мы не пожалеем.

— Оставьте телефон, — сказал Костенко.

— Это несерьезно… Ваше министерство против частного сыска, зачем мне светиться? И так живем, как мишени.

— Тогда до свидания…

— Честь имею, — кивнул Хренков и пошел к «Волге», что стояла поодаль.

Когда он сел за руль и резко (слишком резко) взял с места, чтобы набрать скорость, проезжая мимо остановки, Костенко вгляделся в окно машины — лицо человека в темных очках, что устроился на заднем сиденье, показалось ему знакомым, и не просто знакомым, а очень его в свое время интересовавшим. Машинально взглянул на номер «Волги», запомнил; назавтра заехал в ГАИ — машина принадлежала летчику международных линий Аэрофлота Полякову; в настоящее время находится в Латинской Америке, доверенности никому не оставлял. Ребята из Угро проверили: «Волга» Полякова стояла запыленная на втором этаже кооперативного гаража возле памятника Гагарину. Вечером Костенко зашел в министерство:

— Слушайте, мужики, как бы мне посмотреть дело об убийстве Зои Федоровой?

Он просидел с папками до одиннадцати, надо бы Машуне позвонить; впрочем, она привыкла, что он порою исчезал на неделю, — работа. Набрал номер: «Маняш, я зашел к себе, в министерство… Хм… “К себе?” К ним, так точнее… Скоро буду. Как ты?» — и, не дожидаясь ответа, положил трубку.

— Слушайте-ка, — спросил он дежурного по управлению, — я помню, была папка с фотографиями свидетелей, где она?

— Осталась на Петровке.

Раньше б сразу же туда рванул, подумал Костенко; годы, а может, ощущение отлученности от дела; любительство предполагает неторопливость и право на свободу во времени, только действующий профессионал — физически, до боли в затылке — ощущает фактор времени, некая вмонтированность в твое существо внутренних секундомеров…

На Петровку Костенко приехал утром, в девять. Сначала сделали «робот» того, кто подходил к нему, — Хренкова. Папку искали долго, дело нераскрытое, повисло. Как ни странно, Щелоков и Цвигун были в высшей мере корректны, не гнали, как обычно; порою Костенко казалось, что все они хотели спустить дело на тормозах, хотя не только Москва гудела, но и Запад тоже.

Папку нашли только к одиннадцати. Костенко медленно пролистал страницы, остановился на семьдесят третьей: «Иосиф Павлович Давыдов, театральный администратор, проживает в Москве, на улице Красных строителей, дом семь, квартира девять, не судим, образование среднее».

Справка на него пришла довольно быстро, к двум: «Давыдов Иосиф Павлович выехал из СССР по израильской визе в Вену 29 января 1982 года».

Вторая справка пришла из ОВИРа к пяти: Джозеф Дэйвид, гражданин США, вылетел сегодня утром рейсом Москва — Нью-Йорк самолетом «Пан Америкэн», экономическим классом, приезжал по туристскому ваучеру, неделю жил в Москве, отель «Националь», три дня в Ялте, отель «Ореанда».

Вечером установили всех Хренковых. В кооперативе «Заря» Хренков ни в штате, ни на договоре не числился. По приметам ни один из семисот сорока трех человек с такой фамилией не мог быть случайным собеседником Костенко, ибо никто из установленных Хренковых не имел маленького, едва заметного шрама на левой брови. Костенко усмехнулся: «Я как могильщик Литфонда; Митя Степанов рассказывал, был у них старик, который приходил к больному писателю, болтал с ним о новостях, если тот был в сознании, сулил счастливую жизнь, а сам тем временем промерял мизинцем и большим пальцем рост несчастного — какой длины заказывать гроб… Нормальные люди ищут в лице собеседника что-то новое для себя, запоминают глаза, манеру улыбаться, а я, словно легавая, цепляюсь за то, что может впоследствии оказаться следом. Наверное, я пропустил множество интереснейших людей, потому что для меня родинка какая или прыщ важнее глаз, слез, трясущихся пальцев, смертельной бледности…»

— Дело тухлое, полковник, — заметил заместитель начальника столичного Угро, — что это тебя потянуло? Или соскучился по работе?

— Хочу маленько поковыряться…

— Пиши рапорт.

— А без рапорта нельзя?

— Ты что, целка? Забыл законы?

Костенко усмехнулся:

— Законы помню, бардак забыл.

Заявление тем не менее написал и отправился к Ястребу.

…Мишаня Ястреб сделал свой киоск совершенно особым: весь в портретах писателей — Шекспир, Шукшин, Хемингуэй, Толстой, Пушкин, Лермонтов, звезд кино и эстрады — Высоцкий, Пугачева, Вилли Токарев, Бабкина, Элвис Пресли, битлы, Тихонов и Броневой; где-то достал мегафон, которым пользуются экскурсоводы, гоняющие туристов по Москве (бедолаги-провинциалы в магазины норовят колбасы ухватить, а их силком в Пушкинский музей — голых римлян смотреть; сами раздеты, пальто б где к зиме взять), поэтому киоск Мишани сделался своего рода культурным островком в микрорайоне.

— Кто не купит академический журнал «Вопросы экономики», — вещал Ястреб своим хриплым голосом, — рискует остаться в неведении, отчего мы катимся в пропасть!

Старик в фетровой шляпе (отчего наши старики ходят в тапочках, спортивных брюках, но обязательно при галстуке, в черном пиджаке и коричневой шляпе?) усмехнулся:

— Терпеливые, дурни, лентяи и трусы — оттого и катимся.

В очередь, однако, встал.

— Неужели вы упустите возможность приобрести справочник железных дорог? — продолжал между тем Ястреб. — Да, он прошлогодний! Но что сейчас так ценится, как старая книга?! Через пять лет она станет уникальной, и ее у вас купят в любом букинистическом за десятку!

— А на хрена эти справочники? — снова пробурчал старик. — Езжай на вокзал, становись в очередь и прей. В России справочникам верить нельзя, мы — непредсказуемые…

Торговля шла бойко. Увидев, что очередь разрастается (один стоит, а к нему трое подлетают, мол, мы раньше свой черед занимали), Костенко понял, что минут двадцать он потеряет, а времени в обрез (Военная прокуратура дала справку, что генерал Трехов, тот, что реабилитировал Зою Федорову, живет в Переславле-Залесском, туда пилить и пилить), обошел киоск, постучал в дверь и сказал:

— Ястреб, это я.

Тот приоткрыл дверь.

— А, полковничек! С кандалами пришел? Погоди, я мигом всех раскидаю, заходи, гостем будешь…

И внутри киоск у него был как маленький теремок: занавесочки, столик с тремя резными табуреточками, коечка, покрытая ковром, электроплитка, турочки из Сухуми — чеканные, ручной работы, то ли медь, то ли латунь; под прилавком — ротапринтные издания, книги, которые на черном рынке стоят сотню, не менее.

— Уважаемые покупатели, приношу глубочайшее извинение, — возгласил Мишаня, — пришел фронтовой друг, я вынужден прервать работу на полчаса. Рекомендую посетить кооперативное кафе «Сладость» — во дворе, третий подъезд, угостят настоящим кофе, учитесь цивилизации, кафе — место для любви, разговоров и сделок!

Он захлопнул окошко и сел напротив Костенко.

— Ты мне должен доказать, полковник, что эти ротапринты я получил незаконно. У меня накладная есть. В БХСС подался?

— Да ладно, — Костенко махнул рукой, — если у нас государство не может торговлю наладить, так хоть ты их научи… Наши из Угро не тревожат?

— Русский человек за книгу душу отдаст, — ответил Ястреб, — так что с вашими орлами порядок, работаем в полном контакте… Я им пообещал вывесить плакат: «Разыскиваются особо опасные преступники», ручку жали, меня в простоте не возьмешь…

— Я в отставке. Ястреб… Ни в каком я не в ОБХСС… К тебе пришел по другому делу…

— А разве в отставке дела бывают? Если ты, к примеру, отставной маршал — в дурака с адъютантом режешься, генерал — клубнику разводишь, а полковник — совместительствует, на двести пятьдесят только святой ныне проживет…

— А если не совместительствую, а для души?

— Полицейский для души наручники надевает, ему это как циркачу гиену отдрессировать…

— Тоже верно, — согласился Костенко. — Скажи-ка мне, Ястреб, ты Хренкова давно видел?

— Кого?

— Эмиля Валерьевича Хренкова…

— Не знаю такого. Откуда он?

— Из «Зари».

— Это которые инструментами торгуют? Компьютерами?

— Точно.

— Я оттуда Людку харил, секретаршу ихнюю…

— Старик, а греховодишь.

— Ничего подобного. Тренирую простату. В нашем возрасте это необходимо… Кто-то рассказывал, как один наш знаменитый поэт к академику Фрумкину пошел, тот был главным урологом Красной армии, про него еще Михалков написал: «генерал из генералов, маршал моче-пол-кана-лов»… Поэт его спрашивает: мол, сколько раз в неделю надо трахаться? А Фрумкин ответил: «Чтобы трахаться — надо трахаться постоянно»… Если запустишь — конец… Сломанную руку сколько месяцев человек после гипса разрабатывает? То-то и оно! А женилка, полковник, не рука! Без руки жить можно, а без женилки, да еще с простатой, как булыжник, — прямой путь в онкологию…

— Ну-ну, — вздохнул Костенко…

— Нужна девка? — спросил Ястреб. — Отставнику можно. Партийцы не схарчат, пенсию не отымут…

— Жены боюсь, — ответил Костенко.

— Так тебя ж после молодухи на нее потянет! Спасибо еще скажет, полковничек… Ислам надо учить… Многоженство — верх разума. Хочу в мусульмане податься, татары народ надежный, ей-богу… И звучит красиво: «Михаил Рувимович Ястреб-заде». За одного этого «заде» мне десять «рувимов» простят…

— Ты бы не мог эту самую Людку про Хренкова спросить, а?

— Полковник, если я в лагерях за дополнительную пайку не ссучился, то разве сейчас в сексоты пойду?

Костенко закурил:

— Дай слово, что в тебе умрет, что я сейчас открою.

— Даю слово.

— Помнишь артистку Зою Федорову?

— Это которую Щелоков уконтрапупил?

— Кто это тебе сказал?

— Так Нагибин в «Огоньке» напечатал, неужели не читал?

— Читал… Писатель в книге на все имеет право, на то он и отмечен искрой Божьей… Так вот Хренков этот меня интересует именно в связи с Зоей Федоровой…

— Не сходится, полковничек… Если ты в отставке, то при чем здесь несчастная Федорова?

— Надо уметь отдавать долги.

— Мне отдай… Мне эта власть задолжала, за всю мою растоптанную жизнь задолжала…

— Бабок у меня нет, Мишаня. Чем возьмешь?

— Хренков, Хренков, Хренков, — задумчиво повторил Ястреб. — Ну-ка, покажи ксиву…

Костенко протянул ему пенсионное удостоверение. Ястреб изучил его, вернул, заметив:

— В ваших падлючих типографиях и не такое можно напечатать.

— Кстати, о Щелокове… Хоть он мне генерала зарезал, а ведь обещал звезду дать, но я помню, как он на встрече с детективщиками запонки им показывал золотые: «Это подарок великого советского музыканта Ростроповича, моего друга, он мне их дал перед тем, как его изгнали с Родины… А я их ношу, потому что придет время — он героем сюда вернется…» Так что прямолинейно и однозначно ни о ком судить нельзя, Ястреб, даже о Щелокове.

— Это он в застое этакое брякнул?

— Так он после застоя сразу и слетел… В зените своей власти официально заявил… И еще сказал, что дирижерскую палочку Ростроповича у себя на столе держит, как напоминание о расейском бездумном расточительстве, когда сами собственные таланты давим. Мол, что имеем — не храним, потерявши — плачем…

— Полагаешь, на него напраслину возвели?

— Ястреб, я полагаю только в том случае, когда имею улики… Ладно, если вспомнишь что о Хренкове, зайди, чайку попьем.

— Адрес не поменял?

— А кто легавым новые квартиры дает? Я ж не передовик какой или министр… Ну, пока, Ястреб… Мне нравится, как ты дело развернул… Учишь государственных идиотов коммерции…

Костенко вышел из киоска, Ястреб тут же открыл окно, высунулся с мегафоном и моментально собрал очередь. Внезапно закричал: «Полковник, погоди!»

Сначала Костенко решил было не возвращаться — зачем открываться, но потом сказал себе: «Ты отставник, ты никто… Кому ты нужен? Раскроешься, закроешься, все кончено, жизнь — мимо, конец…»

И — вернулся.

— Слушай, — сказал Ястреб, — в лагере со мной один бес сидел, мы его раскололи, его в пятьдесят седьмом взяли, подполковником МГБ был, курва… Мы его сквозь строй гоняли — у-у-у-у… После двадцатого съезда его окунули, пытал, говорили, пятнадцать вмазали… Так мы ему кличку дали — «Хрен»; злой был, отмахивался по форме, за себя стоять умел…

— Хрен? От фамилии, что ль?

— От злобы. Знаешь, как говорят: злая горчица, злой хрен… Фамилия у него другая была…

— А шрамик на левой брови был?

— Он весь у нас в шрамах ходил…

Костенко достал из кармана фоторобот Хренкова, протянул Ястребу:

— Он, курва, чтоб я свободы не видал, он! Ну, сука, а?! Жив, выходит!

— Он не просто жив, Ястреб… Он, сдается, в деле. Ко мне подошел, сославшись на тебя, иначе я б с ним и говорить не стал… Забыл все, что я тебе показал?

— А ты мне ничего и не показывал, полковник…

…В Переславль-Залесский Костенко приехал в полночь, потому что у автобуса полетел скат. Менять его — да еще под дождем — дело долгое, матерное, пассажиры пытались остановить машины — куда там.

Странные у нас люди, думал Костенко, глядя, как мимо несчастных пассажиров, чуть не кидавшихся под колеса, проносились «Волги», «жигули», «рафики». Стоит поговорить с человеком часок-другой — откроется тебе, душу распахнет, последним поделится, а вот помочь незнакомцам, проявить номинальную культурность — ни-ни. Почему в нас мирно уживается Бог с дьяволом? Оттого, видно, история наша столь трагична: собирали Империю кровью, жестокостью собирали, небрежением к людишкам, во всем превалировала Державность, а ведь происходит это понятие от «держать», то есть «не пускать», а всякое непускание по своей сути грубо и безжалостно, то есть бескультурно…

В какой еще стране так собачатся в очередях, на рынках, в трамваях, в какой, как не у нас, доносы на соседей пишут?

Он никогда не мог забыть немецких военнопленных; в сорок шестом работали на Извозной — строили «ремеслуху». Кирпичи друг другу передают, и каждый: «битте зер» — «данке шен», как только язык не отваливался за день?

…В Переславле, ясное дело, мест в гостинице не было, их ни в одной гостинице страны никогда не бывает, если только не запасся предварительной начальственной бронью или не сунул администратору в лапу; решил подремать в кресле. Дежурная раскричалась: «Тут что, ночлежка?! А ну вали отсюда, у меня люди отдыхают!» Он попросил разрешения позвонить в милицию, женщина разошлась того пуще: «Ты меня не пугай! Пуганая! Вали, говорю! А то сама милицию вызову, пятнадцать суток враз схлопочешь».

— Где хоть милиция, объясните.

— Иди да ищи, я тебе в гиды не нанималась.

— Сука, — сказал Костенко, — гадина…

— Товарищи! — женщина заверещала тонко, пронзительно. — Бандит! На помощь!

Двери пооткрывались, выскочили постояльцы — кто в длинных сатиновых трусах, кто в кальсонах, только один выглянул в пижаме и тут же дверь захлопнул.

Костенко машинально просчитал, что дверей отворилось восемь, а номеров — тринадцать. Дежурная рыдала в трубку: «Милиция? Коль, это ты?! А ну, давай сюда наряд! Бандюгу забери, у меня свидетели, гони быстро».

Колей оказался крепыш сержант, он с порога спросил дежурную:

— Где хулиган?

— Вон, гад! Грозился, матерно обзывал… Правда, мужчины? — спросила она постояльцев.

Те отвечали невразумительно, смотрели, однако, на происходящее с интересом.

— Поехали, — сказал сержант. — Там разберемся. — Дежурной бросил: — Составь заявление, и чтоб свидетели подписались.

— Вы сначала проверьте мои документы, — попросил Костенко.

— В отделении проверим.

— Проверим здесь, — сказал Костенко и протянул ему свою полковничью пенсионную книжку.

Коля долго изучал ее, потом сказал зрителям:

— Расходитеся, граждане, театр здесь, что ль?!

— Нет, а в чем дело? — сказал тот, что вышел в кальсонах. — Вы нам по-гласному все объясните… Нас ото сна оторвали… За спиной у народа теперь нельзя, не разрешим…

— Молчи, «народ»! — отрезал сержант. — Как на рынке виноградом спекулировать, так, понял, «индивидуал», я твой номерок давно заприметил, а если скандал, на народ киваешь.

Люди молча и быстро разошлись по номерам.

Костенко предложил сержанту сесть рядом:

— Пусть гражданочка дежурная возьмет ключи, и давай-ка посмотрим пять номеров — есть там постояльцы или пустуют?

— Коля, он меня матерно обзывал и грозил глаз вырвать! — испуганно заплакала администраторша.

Костенко спросил сержанта:

— По какой статье дамочка проходила?

Сержант понизил голос:

— Так вы с контрольной проверкой, что ль, товарищ полковник?

Услыхав последнее слово, дежурная заплакала еще пуще:

— Начальник, не губи, не губи, начальник, дам я тебе номер, но он же бронированный, без исполкома не могу я, запрет мне на эти номера, вдруг начальство нагрянет, их селить надо, не губи…

— Агентов надо выбирать понадежнее, — заметил Костенко сержанту, — она ж взятки за номера берет. По нонешним временам вы ее не отмоете, придется сажать, как ты ей будешь в глаза смотреть? Да и сам под монастырь попадешь… Смотри, парень…

— А я чего? — спросил сержант, потупив очи долу. — Я ничего такого с ней не имею… А без присмотру гостиницу оставлять нельзя: скопление, мало ли чего может случиться…

…Утро было солнечным, небо — высокое, синь непроглядная, какое-то странное ощущение невесомой массы; ассоциировалось с вселенской тишиной, миром, бессмертием и безмятежным вечным покоем… Хотя вечный покой скорее приложим к кладбищу, если идти от «передвижников»… Все двояко толкуемо, нет одной правды и никогда не будет; приближение к правде — слагаемость множества мнений…

До того домика, в котором жил отставной генерал Трехов, можно добраться на автобусе, что ходил раз в два часа, или топать семь километров вдоль по берегу Плещеева озера — оно искрило мелкой зыбью, сентябрьский камыш казался бархатным, стайки чирков пролетали стремительно, как реактивные истребители: брать пример с Божьей твари и подвешивать — под копию с нее — атомные бомбы… Эх, люди, люди, порожденье крокодилов… Жуки — прообраз танка, крот — сапер, воистину из ничего не будет ничего; проецируем Божью тварь на мощь разрушения, вгрызание в глубь самих себя, подкрадывание к дьяволу, который сокрыт в каждом…

На третьем километре на поднятую руку откликнулся наконец шофер бензовоза — молоденький парень, волосы что солома, глаза — синие, громадные.

— Куда вам, дядя?

— А здесь неподалеку, на берегу, возле Зубанихи старик живет…

— Генерал, что ль?

— Точно.

— Чокнутый…

— Да ну? Давно ли?

— А как Горбачев пришел. Раньше молчал, а вот стали товарища Сталина хулить, так и он, — туда ж…

— Любишь товарища Сталина?

— Его все честные люди любят.

— Ты сам-то с какого года?

— Старый уже, — усмехнулся паренек, — с шестьдесят пятого.

— Да, дед прямо-таки… Ты ж ни Хрущева не застал, ни Сталина… Откуда в тебе любовь к Иосифу Виссарионовичу?

— А папаня работал в охотхозяйстве, его Василий Иосифович держал, сын вождя… И консервов привезет егерям, и бутылку каждому… Чего ни попросишь — кровель там, стекло, — всем помогал и взятки, как сейчас, не брал: все от чистого сердца… За это его масоны с сионистами и погубили мученической смертью…

— А масоны — это кто?

— Ну как? Враги народа, нерусские.

— А сионисты?

— Так это ж евреи! Вы что, шуткуете, дядя?

— Почему? Просто интересуюсь, как ты себе это мыслишь. Радищева в школе проходил?

— А как же! До сей поры помню, очень замечательно писал про страдания народа…

— Он, кстати, масоном был. Радищев-то…

— Ты, дядя, давай, напраслину на русского писателя не неси, а то высажу, и точка…

— Да вот тебе истый крест, — серьезно ответил Костенко. — Для интереса сходи в библиотеку, посмотри издание Радищева, там про то сказано…

— Какая у нас библиотека?! Одни собрания сочинений — то Брежнев был, то Сусловы там всякие с соломенцевыми, двух слов сказать не могут, а туда ж — за Пушкиным в ряд…

— Сионисты, — рассмеялся Костенко. — Дорогу небось тоже они, сионисты, мешают проложить, по ухабинам елозим?!

— У них руки длинные… Если б от нас что зависело — сразу б провели…

— Ну так и провели б!

— А ты пойди в исполком, сунься! С Гушосдором поговори! От ворот поворот — и точка!

— Масоны там сидят? Нерусские?

— Да что ты с этими долбаными масонами ко мне привязался, дядя? Все об них говорят, что ж, людям не верить?!

— Об них не все говорят, об них наши цари говорили с охранкой… И Гитлер… Ладно, хрен с ними, с масонами этими… Мясо дают? Колбасу? Сыр?

Шофер покосился на Костенко, оглядел его наново, прищурливо, холодно:

— А вы вообще-то наш?

— Нет, украинец…

— Ну, это разницы нет, что хохол, что русак…

— Полагаешь?

— А что? Если б вы чуркой были — я б вас по физиономии отличил, прибалтийца какого — по выговору, я с ними в армии служил, аккуратные ребята, своих в обиду не дают, молодцы, это только мы как в расколе живем, только и ждем, чтоб друг дружку схарчить, будто шакалы какие…

…Генерал Трехов отмахнулся от костенковского удостоверения:

— Я любому человеку рад, мил-душа, живу бобылем, милости прошу в зало…

У Костенко стало тепло на сердце; «зало» было комнатой метров шестнадцати, вдоль стен стеллажи с газетами, журналами и книгами, уютный абажур, такой у бабульки был, только у нее белый, а у этого — красный; спаленка крохотная, метров шесть, зато кухня с русской печкой — настоящая, просторная, впрочем, Костенко отметил, что ему мешало здесь что-то, потом понял — холодильник; чужероден.

Генерал словно бы понял его:

— Погреб отме́нен, мил-душа, но я дважды сверзился, еле отлежался, пришлось изнасиловать российскую первозданность атрибутом антиэкологической цивилизации… Увы, молочко из погреба несравнимо с тем, что хранится в холодильнике, но годы вносят свои коррективы… Чайку с дорожки? Хлебушка с салом?

— Ни от чайку, ни от хлеба с салом не откажусь, товарищ генерал…

— Мое имя-отчество легко запоминаемо, мил-душа… Я Иван Иванович… А вы?

— Владислав Романович.

— Красивое созвучие. Очень раскатистое, какое-то театральное… Присаживайтесь, сейчас накормлю… С чем пожаловали?

— Я по поводу Зои Федоровой…

— Кто это?

— Актриса, которую убили восемь лет назад…

— Погодите, погодите, я ее реабилитировал вроде бы… Так?

— Именно… Я думал, вы ее сразу вспомните…

— Через меня прошли десятки тысяч людей, Владислав Романович… Я и Сергея Королева дело закрывал, и Туполева, и детей Микояна, и Тату Окуневскую реабилитировал, жену моего фронтового друга Бориса Горбатова, и Павла Васильева, гениального сибирского поэта… Пильняка, Бабеля, Тухачевского, Мандельштама, Мейерхольда, Вознесенского, Михоэлса — разве всех в памяти удержишь?! Видимо, ее дело было легким, в других-то приходилось разбираться, мил-душа… Таких показаний навыбивали, стольких свидетелей выставили… Липа? Ясное дело… Но — докажи! Молотов требовал развернутых справок по каждому делу, особенно в связи с военными, его же подпись там стояла… Каганович велел справки на всех секретарей райкомов Москвы ему лично пересылать… По Наркомпути — тоже… Никита Сергеевич постоянно интересовался Украиной, только Ворошилов в ус не дул… Знаете, кстати, как он пил? Две чарки водки, а после — для похмельной бодрости — фужер шампанского. И — все. Умел пить, знал, когда остановиться… Но он уже тогда, мил-душа, мало что воспринимал, парил, так сказать, считал, что если Хрущев в своей речи сказал, мол, Сталин винил Ворошилова — «английский шпион», то с него все списки автоматически снимутся, а он ведь тоже на сотни тысяч давал свою подпись…

— Иван Иванович, вы не помните, кто был следователем Зои Федоровой?

Генерал поставил на стол квашеную капусту, буханку хлеба, сало, порезанное щедрыми кусками, и варенье:

— Конечно, не помню, мил-душа… Если б записи вел, а то ведь все тогда было «совсекретно»… Никто не знал, когда придет приказ прекратить реабилитацию и вернуться к восхвалению великого кормчего, будь он проклят…

Костенко достал фоторобот Хрена, показал его генералу. Тот долго вглядывался, потом задумчиво произнес:

— Я его допрашивал… Он в Лефортове сидел…

— По какому делу?

— Кажется, по тем спискам, которые подписывал Абакумов…

— Зою Федорову арестовали по указанию Берии…

Генерал покачал головой:

— Сдается мне, там была какая-то игра… Что-то там было особенно коварное… Вы угощайтесь, мил-душа, угощайтесь, а я пока расслаблюсь и повспоминаю…

Костенко положил кусок сала на черняшку, чуть присолил, съел быстро, с нескрываемым аппетитом; есть дома, где угощение всласть, а бывают такие, где совестишься кусок со стола взять.

— Хорошо едите, — заметил генерал. — Я-то на твороге сижу, рак был, полжелудка вынули, ничего, третий год уже, дети всех врачей-убийц съехались, чьих отцов я реабилитировал, а их следователей — сажал…

— Иван Иванович, врачей реабилитировал Берия…

— Он их выпустил, мил-душа… А дело по-настоящему закрывал я… Лаврентий Павлович только крохотный кусочек айсберга приоткрыл в своей борьбе за интеллигенцию, он был игрок мудрый, учитель был не кто-нибудь, а Хозяин… Кстати, у вас портретов Зои Федоровой нет?

Костенко с готовностью разложил перед генералом фотографии Федоровой: и кадры из фильмов, и в шикарном платье со знаками лауреата Сталинских премий, и убитую — с телефонной трубкой в руке…

Генерал отодвинул все фото, оставив одно — со Сталинскими премиями.

— Вот что я помню точно, мил-душа… Прямо-таки страницу дела вижу: «…после вручения мне Сталинской премии я набралась смелости и обратилась к Иосифу Виссарионовичу: “Дорогой товарищ Сталин, у меня отец репрессирован…”» Зоя Федорова была у Сталина на Ближней даче… Потом ездила к Берии на улицу Качалова… Сталин умел давать взятки, это не брежневские дилетанты, тот был злой гений дозировок, все просчитывал вперед… Эк ведь как сумел «обоймы» создать, организовать классиков… Детская литература: бабах ордена Ленина Чуковскому, Маршаку, Михалкову, Гайдару и Барто — гении, высшие авторитеты, только их и читать детям… Бабах премии артистам, любимым народом: Крючкову, Алейникову, Андрееву, Черкасову, Марецкой, Зое Федоровой — только они говорят с экрана правду, они, и никто больше… Так же и в балете было, и в театре, в науке, живописи… Пойди кто хоть слово скажи против Александра Герасимова, Серова, Налбандяна, Иогансона… Что там всякие Гудиашвили, Кончаловские, Мешковы, Сарьяны?! Третий сорт… Хоть и тем давал от пирога, но орденок поменьше, премию пожиже, все взвешивал, фармацевт… Так вот я вспомнил: вскоре после визита Федоровой к Сталину на дачу и к Берии в особняк ее и забрали… Ей ведь шпионаж шили, я вспомнил, шпионаж и террор, мил-душа, у нее какой-то американец был во время войны, верно?

— Верно. Военный атташе, капитан Джексон Роджер Тэйт…

— Его когда выслали из страны?

Костенко улыбнулся:

— Ухватили кончик шнурка?

— Не сглазьте, мил-душа… Так в каком его турнули?

— В сорок пятом.

— В сорок пятом, — задумчиво повторил генерал. — Смотрите, как интересно: первый американец, которого турнули, — в год Победы… А Сталин «железный занавес» начал заново строить в сорок шестом… Понимаете, к чему я веду?

— Понимаю… Вы ищете личные мотивы для высылки американца.

— Точно… Ее, видимо, пытались вербовать… Впрочем, о мертвых или ничего, или хорошо…

Костенко хмыкнул:

— А как быть со Сталиным? Он же мертв…

Генерал покачал головой:

— Жив… Многомиллионен… Его жаждут рабы, мечтающие о жесткой руке и «новом порядке»… Если о нем молчать — придут те, кто страшнее его… Придут такие тупоголовые изуверы, такие неграмотные солдафоны, что Россия после них перестанет существовать как цивилизованное государство… Стоп, стоп, стоп… Фамилия Бивербрук вам говорит что-нибудь?

— Доверенное лицо Черчилля? Прилетал к нам в июле сорок первого?

— Молодчина, мил-душа, молодчина, память — форпост ума… Так вот я вам расскажу историю с Бивербруком, а потом напомню про любопытный приказ Лаврентия… Лично я документ не видел, вероятно, братья Кобуловы, его заместители, часть архивов успели сжечь накануне ареста, их же взяли только на другой день, а Всеволода Меркулова, ставшего в сорок первом начальником разведки, и вовсе арестовали через неделю — после первых показаний членов группы Берии… Но об этом эпизоде вспоминали все… Так вот, мил-душа, когда к нам приехал Бивербрук, зная о его специфических наклонностях, Берия подвел к нему мальчика-переводчика: после того как лорда торжественно проводили, мальчик исчез, как в воду канул… Берия посрывал шевроны со своих помощников, кого-то отправил на фронт, кого-то приказал вывести на Особое совещание, а потом выяснилось, что Сталин этого мальчика просто-напросто подарил лорду. Тот обратился к нему с личной просьбой — после успешного окончания переговоров, — и вождь отдал приказ заранее загрузить прелестное дитя в аэроплан англичанина… Тогда-то Берия и издал приказ: следить за всеми союзниками, мотивируя это необходимостью гарантии личной безопасности наших «боевых друзей по антигитлеровской коалиции». Вот мне и сдается, не было ли желания у Лаврентия Павловича превратить Зою Федорову в охранницу ее американского друга? Конечно, она отказалась, и тогда на нее начали крутить дело… Абракадабра была какая-то: «Он просил ездить в районы, где расположены военные заводы, и производить там фотографирование заборов, через которые можно сделать лазы…» Что-то вроде этого, мил-душа. За точность — не отвечаю… И еще — но это тоже надо проверять — где-то и как-то пересеклись пути Зои с Галиной Серебряковой, писательницей, эпопея о Марксе, с Лидией Руслановой… И, кажется, с Ром-Лебедевым, этим чудесным цыганским актером… Конечно, я сделал преступление: надо было б вести хоть одностраничные конспекты, но я тогда полагал, что оттепель быстро кончится: через полгода после двадцатого съезда Хрущев круто повернул, стал говорить, что, имей он Сталинскую премию, — с гордостью бы носил на груди. Все время печатались статьи о «неоднозначности» Сталина… Расстрелял всех ленинцев, сделал страну концлагерем — и на тебе, «неоднозначен»… Мы ж нация мифотворцев, живем иллюзиями и преданиями, подгоняем факты под то, что нам угодно, а не следуем за ними… Чайку подогреть?

— А не трудно? Давайте я сам…

— Все вещи в труде, — усмехнулся генерал. — Когда слишком бережешься, начинается распад… Все сам, только сам — в этом залог жизнестойкости…

Он вернулся через пять минут: на лысом большом черепе римского патриция бисерился пот, виски были запавшие, с синевой; уши восковые — морщинистые и очень большие.

Не жилец, подумал Костенко. Это пот у него выступил от усталости, плитка нормальная, не спиральная, только та дает жар… Надо уходить, а я не имею права уйти, потому что он ящичек доброй Пандоры, если такая была, его надо разговорить, он вспомнит, он обязательно даст мне зацепки, помимо той, которую уже дал; будь проклята безнравственная нравственность моей профессии, прав Ястреб, «легавый, взял след», не сойду, а утеряю — скулить стану, тьфу, противно.

А женщина, которой выстрелили в затылок, когда она говорила по телефону? Несчастная женщина, прошедшая одиночки, пытки, лагеря? Потерявшая во Владимирском изоляторе свои лучшие дни? И бабьи — безвозвратно, и, главное, те, что принадлежали искусству: несыгранные роли, расстрелянные мечты, постоянное воспоминание о съемочной площадке, о крике «мотор!», когда начинается таинство кинематографа и все замирает вокруг оператора: ты и камера, и никого больше…

Почему меня сняли с дела Федоровой? Всех асов сняли, оставили стариков и мальчиков, а тех, кто прошел огонь и воду, отвели: «Не пачкайтесь, тухлое дело, незачем вам в нем мараться, повиснет на всю жизнь нераскрытая феня…»

Сначала делом интересовался зампред КГБ Цвигун; погиб — загадочно; потом посадили цыгана Борю, друга дома; после умер Суслов — одно за другим, все в течение полутора месяцев; Федорчук, пришедший на смену Андропову, вообще отказался помогать: «Это дело Угро, к нам не имеет отношения».

Господи, какие же все советологи наивные! Неужели им было не ясно, что после смерти Суслова ситуация наверху стала накально-критической?! Что может человек, брошенный на пропаганду? Андропова лишили власти, то есть реального знания происходящего, переместив с Лубянки на Старую площадь; ЧК оказалась целиком в руках группы Брежнева: Федорчук, Цинев, их окружение… А Старый Господин был на последнем издыхании. А Москва, столица, как издревле повелось, решала все: Гришин и Черненко шли в одной упряжке… Новое руководство ЧК в их руках, Щелоков — само собою…

Стоп, остановил себя Костенко, а ведь группу по Федоровой окончательно раскассировали недели через две после того, как умер Андропов, а Черненко стал Генеральным… Точно! Вон оно куда тянет, а мы, дурни, дальше собственного носа ничего не видели… Вот уж воистину, лучше свобода — с карточками на сахар, чем коррумпированная тирания, смысл которой — оболванить народ, лишить его права на мысль, слово, несогласие, альтернативу… Неблагодарные мы люди… Черт, но кто ж из наших говорил мне тогда, когда я особенно активничал: «Голову сломишь, Славик, не высовывайся, все сложнее, чем тебе кажется…»

И Костенко вспомнил этого человека — Дима Степанов, он, точно.

— Я чай завариваю особый, мил-душа, — продолжал между тем Иван Иванович. — Зверобой, брусничный лист, шиповник…

–…валерьяновка, пустырник, — добавил Костенко, — и почечный брикет…

— Слежку за мной поставили? — усмехнулся генерал.

— Я отставник, не в моей власти, просто одним недугом маемся, — ответил Костенко. — Я этим чаем держусь последние семь лет…

— Вы что-то очень важное вспоминали, мил-душа?

— Точно. Плохой я сыщик, если вы смогли прочесть это на моем лице…

— Какой вы сыщик — не знаю, а вот я прокурор — отменный, честно признаюсь… Я ведь до этого в ЦК работал, у Кузнецова, убиенного Сталиным, Маленковым и Берией…

— Вас чаша миновала?

— Представьте — да. Но я всегда старался как можно меньше попадаться на глаза начальству. Тихо делал свое дело — и точка… Потом, я не курировал органы, а только готовил проекты речей, следил, сколько раз упомянуто имя Сталина, какие оценки даются его теоретическим работам и практической деятельности… После ареста Кузнецова пару раз со мной провели беседу, вызвал Георгий Максимилианович, передвинули в ВЦСПС, на этом все кончилось… Кстати, о Федоровой… Вы не поднимали дела, кто ей дал квартиру на Кутузовском проспекте? Это — симптоматично, там чаще жили те люди, к которым был интерес у первых лиц, режимный проспект, режимные дома…

— Спасибо, Иван Иванович… Это — интересное направление поиска… Сколько я помню, такого рода версию мы не отрабатывали…

— Поглядите, кто ордер выписывал, встретьтесь, коли жив человек; большое обычно начинается с малого… Когда я выбивал комнату дочери Рыкова, потом Крестинской, Серебряковой, всюду стоял и номер решения той инстанции, которая выделяла жилплощадь… Что-то меня крепко зацепил Кутузовский проспект, мил-душа, — задумчиво повторил генерал. — У вас никаких намеков на ее связь с первыми лицами, членами их семей не проскакивало в деле?

— Так круто мы не смотрели, Иван Иванович… Но ее вроде бы посещали люди, связанные с семьей Леонида Ильича…

— Кто именно?

— Певцы, актеры… Галина Леонидовна — человек общительный и, в общем-то, демократичный… Она не чуралась людей и была совершенно независима в знакомствах и встречах…

Генерал усмехнулся:

— А бедные дети сталинского Политбюро представляли родителям список школьных друзей, которых намеревались пригласить на день рождения… Из двадцати фамилий вычеркивали пять-шесть кандидатур — как минимум…

— Охрана?

— Нет, отцы. Охрана только подбирала справки, вычеркивали отцы, — генерал снова усмехнулся. — Недавно я подивился краткости нашей памяти: читал воспоминания Никиты Сергеевича в «Огоньке», там фотография дана: впереди высокий, широкоплечий Сталин, а чуть позади маленькие Микоян, Хрущев и Маленков… Но ведь это слепленное фото, монтаж… Сталин был коротышка… А тут — чуть не на голову выше соратников… Сноску б дали, что ли… ЧК помогала вам в расследовании?

— Поначалу — да. А потом как отрезало… Вы ж помните, тогда произошла трагедия, наша пьянь забила до смерти одного из работников секретариата Андропова в метро, ночью уже, ну и пошла вражда… Да и потом Щелоков… Мне сдается, он ощущал на себе постоянный глаз Андропова, но был прикрыт Чурбановым — да и то в какой-то мере, ибо понимал, что первый заместитель вот-вот станет министром…

— Щелоков бы стал либо зампредом Совмина, либо секретарем ЦК, партитура была заранее расписана… Меня только до сих пор ставит в тупик то, что сердце Брежнева само «остановилось»… Он же на американском стимуляторе жил… И умер за два дня перед пленумом, когда, говорят, новый председатель КГБ Федорчук, не являясь членом ЦК, должен был войти в Политбюро, — невероятная кооптация… Федорову, кстати, убили из пистолета иностранной марки?

— Да. Вы слыхали об этом?

— Нет. Просто подумал, что убийца — если это было заказным убийством — ни в коем случае не использовал бы советское оружие…

«Заказное убийство?» — Костенко полез за сигаретами, но, вовремя спохватившись, сунул пачку в карман.

— Да вы курите, курите, — сказал генерал. — Когда Леониду Ильичу врачи запретили курить, он просил помощников себя не ломать: «Хоть любимым запахом потешусь…» Кстати, — генерал поднялся, — один из следователей Зои Федоровой по профессии был инженером, специалистом по радио… Да, сдается, что так, мил-душа… Они ж все начинали плакать, когда я выкладывал на стол папки с их «делами»… А тот держался крепко, достойно, сказал бы я, держался… Когда я взял с него подписку о невыезде — ясно было, что сажать надо, сажать и судить: гнал в каземат заведомо честных людей, — он тогда рассмеялся, глядя мне в глаза: «А с ЦК подписку о невыезде не хотите взять? Меня ЦК мобилизовал в органы, был бы радиоинженером, горя б не знал, а меня с любимого дела сорвали, сказали, что партии угодна борьба с врагами, а каждый, кто попал на Лубянку, — враг, невиновных советская власть не карает… Как бы вы на моем месте поступили?» И я был обязан ему ответить: «Не знаю…» Я и до сих пор не знаю, как бы повел себя, окажись в его положении…

— Но ведь вы ничего не показали на секретаря ЦК Кузнецова, Иван Иванович? А покажи вы на него — большую б карьеру сделали…

— То был не допрос, мил-душа, то было собеседование, а это, как Бабель говорил, две ба-альшие разницы… Мы, мил-душа, все грешны… Если не делом, так помыслом, не помыслом, так незнанием того, как бы повели себя, усевшись на табурет, что ввинчен в пол напротив следовательского стола… Вы мне оставьте фотографию этого господинчика… Копия есть? Или единственный экземпляр?

— Есть еще. Но учтите — это робот, правда, прекрасно выполненный.

— А может, останетесь у меня постоем? Я вам кое-что расскажу из прошедших эпох — может пригодиться: в частности, о том, что мне рассказала Федорова, когда я вручил ей документ о реабилитации…

Встретив Костенко (на кухне пахло картошкой с луком), Маняша ахнула:

— Миленький, миленький, что с тобой?

— Ничего…

— У тебя глаза больные! Совершенно больные глаза… Ну-ка, давай мерить температуру…

Он погладил ее по щеке (Господи, когда ж я в последний раз называл ее «персиком»? как же быстро мы отвыкаем от ласковой поры влюбленности, неблагодарность человеческой натуры? моральная расхлябанность? ритм нынешней жизни?), покачал головой:

— Температура нормальная, Маняш… Просто во многая знания — многие печали.

— Ты его нашел?

— Да…

— Интересно?

— Если «страшно» может быть «интересным» — да.

— Самые интересные сказки — страшные.

Костенко устроился возле маленького бело-красного кухонного столика, улыбнулся.

— А ведь воистину счастливый брак — это затянувшийся диалог… Мне с тобой чертовски хорошо, Маняш…

— Заведи молодую любовницу, тогда еще больше оценишь… Хочешь рюмку? С устатку, а?

— Стакан хочу.

— Плохо тебе?

— Очень.

— Да что ж он тебе такого наговорил? Черт старый!

— Не надо так… Он — чудо… Он выдержал испытание знанием ужаса… И остался жив… Нет, я неверно сказал… Не как медуза там какая, а как гражданин идейной убежденности…

— Ты не боишься таких людей? — спросила Маша, налив ему водки и поставив на длинную деревянную подставочку сковородку с картошкой; лук слегка обжарен, присыпано петрушечкой; четверть века вместе, каждый понимает каждого («знает» в этом случае звучит кощунственно, протокольно; впрочем, и «понимает» — не то; «ощущает» — так вернее).

— Каких? — спросил он, медленно выпив стакан водки. — Сформулируй вопрос точнее, Маняш…

— После всех этих ужасов, о которых пишут, после моря крови… У меня перед глазами все время стоит письмо Мейерхольда, как его, старика, били молодые люди, которые не могли не помнить театра имени Мейерхольда… Как можно остаться идейным? Я понимаю, это не мимикрия, но все же, по-моему, это борьба за себя, Славик, борьба за свою обгаженную жизнь, за крушение идеи…

Костенко ковырнул картошку, есть, однако, не стал, хотя мечтал об ужине, пока трясся в автобусе…

— Робеспьер был идейным человеком, Маняш…

— А сколько голов нарубил?

— Давай тогда предадим анафеме и Пугачева, и Кромвеля, и Разина… Действие рождает противодействие… Око за око, зуб за зуб… Из ничего не будет ничего… После республики Робеспьера появилось консульство «железных» диктаторов, а после — император Наполеон… А потом вернулись Бурбоны, родившие — своей дурью — террор новой революции, которая наряду с лучшими людьми поднимает и муть, люмпен, жестокость, месть… Но ведь — через кровь и восстания — все кончилось демократической республикой… Значит, несмотря на реакцию, кто-то хранил веру в государственную уважительную доброту? Если бы до февраля семнадцатого Россия властвующая — крохотулечка, процент от всего населения — поделилась своими благами с массой народа, думаешь, люди б пошли громить околотки? Если б в сентябре Керенский дал народу хоть что-либо кроме свободы слова и митинга думаешь, Октябрь победил бы?

— Ты стал отставным крамольником, — сказала Маша и автоматически, по привычке, включила маленький приемник.

— Выключи, — сказал Костенко. — Как не стыдно…

— Мне не стыдно, Славик… Мне страшно. И чем дальше — тем больше… Сейчас всем страшно, милый…

— Оттого, что много говорим, а мало делаем?

— Так думаете вы, мужчины, умные — особенно… А ты постой в очереди… Ради интереса — постой… Злоба людей душит, понимаешь?! Черная, одержимая… И — толкают друг друга, осатанело толкают, Славик, с яростной сладостью толкают, а локти — хуже кулаков, такие костистые, такие безжалостные… Детей толкают, Славик!.. Поешь картошки, пожалуйста… Я уж и так второй раз на плиту ставлю, перехрустит… Да, забыла, тебе какой-то Птицын звонил… Раза четыре…

— Кто такой?

— Я же не знаю твоих знакомых, Славик; Птицын и Птицын… Сказал, что он тебе очень нужен…

— Наверное, из Совета ветеранов… Телефон оставил?

— Нет.

Костенко начал уплетать картошку, усмехнулся:

— Найдет, если он мне нужен. Если б я ему понадобился — тогда другое дело… Заметила, как мы разобщены и не умеем друг другом пользоваться? Нет, не шкаф достать или там заказ к празднику — а в общем государевом деле… Погоди, Маня, — он вдруг поднялся. — А ты фамилию не спутала? Может, Ястреб звонил?

Она расхохоталась:

— Точно, Ястреб, я ж говорю, птичья фамилия!

…В киоске Ястреба горел свет; Костенко постучал в дверь, никто не откликнулся; странно. Он обошел киоск, выискивая щелку, чтобы заглянуть внутрь: по всем законам свет ночью в киоске должен быть выключен. Впрочем, у него здесь все схвачено, подумал Костенко. Этому закон не писан. Щелочку он нашел между портретами Пугачевой и Высоцкого; первое, что увидел, была бутылка коньяку, почти до конца выпитая, три бутерброда; левая нога Ястреба была неестественно задрана, словно бы вывернута, и мертво лежала на коечке, покрытой аккуратным ковриком…

Оглавление

Из серии: Расследует Владислав Костенко

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Тайна Кутузовского проспекта предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я