Действие романа начинается в Петербурге 1913 года — в период, когда реальность бурлила предреволюционными процессами, идеи сталкивались с идеями в словесных баталиях, после претворялись в дела — и сталкивались уже на улицах. Известные представители «Серебряного века», такие как Хлебников, Бурлюк, Брюсов, Белый, Тиняков, Волошин, пьют в ресторанах, читают свои и чужие тексты и выбрасывают рукописи, которые попадают в руки чекистов и агентов охранки. Поначалу произведение Эдуарда Диникина напоминает историко-литературный роман, но реальность оказывается двулика: в мире, где на глазах простых смертных меняются вековечные устои, на поверхность прорывается обратная сторона. Известный поэт здесь может оказаться вампиром или прорицателем, случайный телефонный звонок — связать друг с другом людей из разных эпох, а дешёвый медальон — оказаться волшебным талисманом. Границы между сном и явью, литературой и действительностью, добром и злом, оказываются зыбкими и проницаемыми в мире магического реализма, в котором у каждого свой шорох за спиной. Книга содержит нецензурную брань
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Серебро» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Вена
Хлебников осмотрелся на улице. И вдруг увидел стрекозу. Она, серебристая, как пуля для вампира, летела куда-то мимо. Скорее всего — в сторону Невы.
Его дорога лежала в ресторан «Вена»[7]. Туда он и зашёл. И именно в этот момент в его голове возникла мысль, над которой стоило подумать. Он в «Вене», на берегу Невы. Вена — Нева. Просто переставить буквы. Нева — это вена Петербурга. Вена, Венеция — это города, основанные венедами. Это же ясно! Тут не нужен Егор Классен[8]. А славяне или словене — это, конечно, посланцы венедов! Именно тут, у Невы, жили словене. И вообще, этот город должен называться Невоград! Это интересная мысль. Он хотел записать её на клочке газеты, но проходивший мимо Бурлюк уже протягивал руку.
— Пойдём, Витя. Сегодня Брюсов в ударе…
— Ха-ха-ха-ха, — рассмеялся Валерий Брюсов в угловом, литераторском зале «Вены», ресторана не для всех, — а вот как было на самом деле. Как я написал вначале: «Товарищ мой. Один из многих. Вот-вот откинет свои ноги. И с Богом встретится душа. Крадусь к нему я неспеша. Он тихо близится к концу. И я, шепча слова проклятий, его бью с силой по лицу!»
Финал был встречен собравшимися всего лишь лёгкими аплодисментами. Тем не менее, на лице Брюсова промелькнуло удовлетворение. Было понятно, что большего добиться сейчас невозможно — все уже увлеклись вином и беседами. И то, что он достиг такого эффекта, было неплохо. К тому же, только пробило двенадцать ночи.
Внезапно Брюсов почувствовал, что кто-то смотрит на него, и выхватил взглядом лицо молодого человека, который несколько выбивался из круга собравшихся. Ресторан «Вена» посещали люди среднего достатка, если не считать богачей от мира искусства: Шаляпина, Собинова, Куприна, Леонида Андреева, а также тех, кто хотел посмотреть на богему. «Золотая молодёжь» сюда не часто забредала, скорее — «молодёжь серебряная».
Этот же отличался от всех, словно принадлежал к молодёжи особого сплава. Как Гектор или Ахиллес, или какой-нибудь другой античный юноша — любимец богов и Кузмина.
Именно он, Михаил Кузмин, стоял рядом с необычным молодым человеком, внимательно смотревшим на Брюсова.
Кузмин был, как всегда, в красном галстуке. Уж Брюсов знал, что красный цвет в одежде — это опознавательный знак тех, кто отношениям между мужчиной и женщиной предпочитает несколько другие.
Кузмин направился в сторону Брюсова.
— Прекрасно, Валерий, но очень печально.
— Что именно?
— То, что ты написал это первым.
Брюсов хотел поинтересоваться, что именно имеет в виду Кузмин, но тот опередил его:
— Так или иначе, эти стихи не принесут денег. Как и вообще литература.
Брюсов громко расхохотался. Он мог бы много что сказать, но сказал лишь:
— Горький и Андреев получают более чем прилично.
— Это и есть доказательство. Они — политические писатели, а пропаганда всегда будет прибыльнее литературы, — ответил Кузмин.
Неожиданно в их разговор вмешался Давид Бурлюк. Как всегда, он был вызывающе одет — в вишнёвый сюртук и золотую жилетку. Приложив лорнет к своему стеклянному глазу, он воскликнул:
— Вейнингер[9] получил миллионы! За небольшую по объёму книгу.
— И смерть, — заметил Брюсов.
— Он сам выбрал свой путь.
— Сам? — усмехнулся Брюсов.
— Что вы хотите сказать? — спросил Бурлюк.
— Я всего лишь могу предположить, что это был не его выбор.
— Постойте?! — взволновался Бурлюк так, что серьга в его ухе закачалась. — То есть?!
— Его вполне могли убить те, кому не нравились его сочинения.
— Глупости. Он мог быть гомосексуалом, — включился в разговор Кузмин. — А это люди более чувствительные. Так, по крайней мере, считает доктор Фройд из Вены.
— Не помню у него такого утверждения, — нахмурил лоб Брюсов.
— А вот то, что в сочинениях Вейнингера сквозит мысль о самоубийстве — это факт, — добавил Бурлюк.
— Не уверен, — сказал Кузмин, — но уверен в том, что надо быть животным, чтобы хоть раз в жизни не подумать о самоубийстве.
— Ваша мысль? — откликнулся с интересом Брюсов.
— Думаю, да, — прищурив глаза и приподняв подбородок, подтвердил Кузмин.
— Опасная мысль. Человеческая, слишком человеческая.
Кузмин усмехнулся.
— А ваша мысль может привести в сумасшедший дом. Как привела она Ницше.
— Но при чём тут Ницше?! — возмутился Бурлюк.
— Ницше привела в сумасшедший дом кривая дорожка отрицания человечности, вот истина, — заметил Кузмин.
— Отрицания человечности… — усмехнулся Брюсов. — Вот сейчас, в момент, когда я известен, почитаем не только Одиноким, но и многими другими, круг моих постоянных читателей ограничен тысячью. Только тысяча человек читает меня в этой огромной стране! Что же до остального человечества, то ему нет дела до меня, и я отвечаю взаимностью. Поэтому… — он прокашлялся, выпил шампанского и продекламировал:
Неколебимой истине
Не верю я давно.
И все моря, все пристани
Люблю, люблю равно.
Хочу, чтоб всюду плавала
Свободная ладья.
И Господа, и Дьявола
Хочу прославить я…
В эту ночь в «Вене» были заполнены почти все четыре зала и тринадцать кабинетов.
Столик писателя Куприна, как всегда, окружала шумная, восторженная, бесцеремонная толпа. Куприн говорил мало, смотрел своими внимательными, будто даже презрительными глазами на окружающих. Казалось — прощупывал их нутро, чтобы вытащить наружу натуру.
Как правило, в «Вене» сдвигали столы так, чтобы не разбивать большую компанию. И сегодня было так же. Только эгофутуристы опять собрались в девятом кабинете. Но Бурлюк и Хлебников сидели отдельно.
— Это гениально! — говорил Бурлюк Хлебникову. — Это перевернёт старое отжившее представление о поэзии, музыке, живописи! Победа над солнцем! Превратим всё в Ничто и войдём в Четвёртое измерение!
— Твоей головой, Додя, надо украсить Анды, — уверенно заявил Хлебников.
— Простите, — обратился к ним молодой мужчина. Черты его лица можно было бы назвать красивыми, если бы их не портило странное выражение. — А кто это рядом с Кузминым?
Бурлюк, осведомлённый обо всём, знал и то, кем является появившийся перед ними мужчина. Это был поэт Александр Тиняков[10], пишущий под псевдонимом Одинокий, эрудит, знаток древних мистических учений и многого такого, что Бурлюк и сам бы предпочёл знать. Или не знать совсем.
— Это… скорее всего, новый протеже Кузмина. Если не сказать — пассия, — ухмыльнувшись, ответил он.
— Вряд ли, — покачал головой Тиняков-Одинокий. — Во-первых, он сам платит. И не только за себя, но и за всех, кто рядом, а это не то специфическое «мужское братство», за которое будет платить этот господин. Пойду-ка познакомлюсь.
Бурлюк проследил взглядом за Тиняковым. Тот подошёл к молодому человеку и сходу начал фамильярно с ним разговаривать. Это было в стиле пьяного Тинякова. А пьяным он был всегда. По крайней мере, когда его видели другие.
— А это кто? — спросил Хлебников Бурлюка, по-детски указывая на человека, бодро разговаривающего с Куприным. Человек был высок ростом, дороден, во всём его облике ощущалось благородство. Но оно не сквозило, как у большинства снобов, даже не знающих, что на самом деле означает слово «сноб», а просто молчало. Но молчало само за себя. Внушительно.
— Это известный скотопромышленник и меценат Квашневский-Лихтенштейн. Вероятно, именно с него Куприн списал своего Квашнина из «Молоха», — пояснил Бурлюк. — Пойдём, Витя, к тому столу, поговорим с нужными людьми, может, растрясём их кошельки на новое искусство. Старик Репин даже не понимает, какую службу нам сослужил, обвинив в вандализме. Как будто и впрямь это мы вложили нож в руку Балашову[11]! Впрочем, всё он, шельма, понимает! Иначе бы не рисовал то, что рисует. Что ж удивляться изрезанной картине! А нам надо пользоваться моментом, пока скандал не затих. Говорят, что Квашневский — друг Дранкова.
— Это кто? — привычно произнёс Хлебников.
— Это тот человек, на чьи деньги была снята «Понизовая вольница». Фильма про Стеньку Разина, который бросает персидскую княжну в волны. Как мы Пушкина! — победно захохотал Бурлюк и решительно увлёк за собой друга.
— Мы собираемся летом в Италию. А потом, осенью, в санаторию. В Крым. Там чудесно в это время года. Райское место. И Волошин приглашает в гости…
Это сказала красивая стройная шатенка с уверенным ясным взглядом зелёных глаз.
— А мы осенью к себе в имение, — сказал Квашневский-Лихтенштейн, благосклонно взглянув на подошедших Бурлюка и Хлебникова. — Рядом с Царским Селом. Я так люблю наш тёмный глухой лес с дурманящим запахом палых листьев. Впрочем, листьев чаще трёхпалых — кленовых. Есть в лесу том прелестная кленовая рощица. А там пахнет грибами, сыростью, прелью и даже, кажется, трелью, нашего лешего или античного Пана, если учесть все эти греческие статуи, каким-то чудом занесённые в наши холодные просторы… Кстати, должен сказать, господа, что сборник получился весьма интересным.
— Ах, вы про сборник, посвящённый десятилетию «Вены»? Да, очень талантливо, — отозвалась женщина.
— И, замечу, с определённым подтекстом, Александра Сергеевна, — продолжил Квашневский-Лихтенштейн. — Всё же там изображены две пьющие обезьяны.
— Аполлинарий Порфирьевич, так ли много разницы между пьяными Панами и пьяными обезьянами? — с улыбкой спросила красавица.
— Настолько, насколько есть разница между поющим Шаляпиным и поющим Дягилевым, — вставил Брюсов.
Бурлюк рассмеялся понимающим одобрительным смехом. Его глаз, его единственный глаз блеснул блесною прошлого в этом омуте настоящего.
— Господа, прошу вашего внимания! — голос Тинякова прозвучал настолько громко, что замолчали все вилки, графины, рюмки, люди. — Хочу представить — Владимир Шорох. Поэт.
— Доброй ночи, господа, — наклонил голову молодой человек, которого ранее многие принимали за любопытного отпрыска богатых и провинциальных родителей, пришедшего посмотреть на известных представителей искусства.
— Ваше будущее — моря и континенты! — внезапно воскликнул Хлебников.
Все вежливо посмотрели на него, не выражая никакого удивления. Он был уже хорошо известен в «Вене» своими странными и непредсказуемыми замечаниями. Впрочем, как и большинство эгофутуристов.
— Благодарю, — сказал Владимир Шорох так, будто странные слова Хлебникова были ему совершенно понятны.
— Это потрясающе, господа, это просто чудо техники! Представьте себе, такая огромная машина взлетает в воздух и парит там как птица! Нет, Сикорский — гений, а «Русский Витязь» — это только начало[12]! — пафосно произнёс молодой мужчина в очках с толстыми стёклами. — Господа, а калужский гений Циолковский! Ведь он говорит не только об аэронавтике, но и об астронавтике! Его «Исследование мировых пространств реактивными приборами» — это же не двадцатый век даже, это какой-нибудь двадцать первый! Полёты в космос, заселение людьми других планет — это кажется невероятным, но Циолковский убеждён, что это возможно уже через несколько десятков лет!
— На днях прочитал мнение одного известного англичанина, — заметил мужчина за пятьдесят, сидевший напротив говорившего, — он пишет, что, если западные страны не сумеют сейчас удержать Россию, то к 1930 году у неё не будет соперников.
— Пожалуй, это тот самый редкий случай, когда англичанин не слукавил, — усмехнулся Квашневский-Лихтенштейн.
Брюсов вдруг встал и с воодушевлением продекламировал:
Враждуют вечно Аполлон и Дионис,
Поэты жаждут катастрофу с нетерпеньем.
ʽA realibus ad realiora!ʼ[13] — наш девиз,
Познайте истину, остановив мгновенье!
— Браво, — равнодушно отозвался Квашневский-Лихтенштейн. — Но я продолжу мысль: люди скорее поверят лжи, завёрнутой в кричащую газетную упаковку, чем правде, лежащей на поверхности…
— Именно так! Никто не задаётся вопросом ʽСui prodest?ʼʼ[14] Вот на вчерашнем заседании Думы как раз… — вступил в разговор Дранков.
— Ах, господа, умоляю, только не надо о политике! — прервала его Александра и, кивнув Брюсову, воскликнула ʽVive la vie! Vive le moment!ʼ[15], после чего выпила бокал шампанского под одобрительные возгласы окружающих.
— О чём вы задумались? — обратился Брюсов к Квашневскому-Лихтенштейну.
— Вспомнил о письме другу римлянина Сидония Аполиннария.
— И что же он писал?
— «Я сижу у бассейна на своей вилле. Мы живём в чудесное время. Прекрасная погода. Всё тихо. Стрекоза зависла над гладью воды. И так будет вечно!»
— C'est très bien![16] — восторженно отозвалась Александра.
— Да. Но только через три года варвары уничтожили Рим.
Хлебников вышел из ресторана и стоял, жадно вдыхая свежий воздух.
— Число — да, конечно… — шептал он. — Именно, это число… Надо предупредить всех, но если они мне, как обычно, не поверят… Сверить расчёты по доскам судьбы… Невоград — четвёртое измерение! — вдруг воскликнул он, направляясь неведомо куда.
Навстречу ему попался Александр Тиняков.
— Вы уходите? — удивился он. — Зачем же? Бурлюк всё ещё в «Вене». Там вино, коньяк, мясо и музы.
И тут же, с пьяной, циничной ухмылкой стал цитировать стихи. И настолько увлечённо, что легко можно было предположить, что свои:
— Со старой нищенкой, осипшей, полупьяной, мы не нашли угла. Вошли в чужой подъезд. Засасывал меня разврат, больной и грязный…
Неожиданно подошедший Владимир Шорох прервал его:
— Аполлон накажет вас за это.
— За что? — удивился Тиняков.
— За подъезд. Вы ведь в Петербурге. Здесь так не говорят. И действительно — город отправит вас нищенствовать. Будьте осторожнее.
— Ха-ха-ха, — Тиняков расхохотался так громко, что проходивший мимо полуночник оглянулся в испуге, — вы остроумно шутите. Вас представили поэтом?
— Собственно, это вы меня так представили.
— А разве не так?
— Вы очень добры ко мне. Впрочем, в этом случае скорее не очень. Быть поэтом — это совсем не привилегия. Не Божий дар, а скорее дьявольское проклятие. Я слышал, что Валерий Брюсов, ваш кумир, господин Тиняков, говорил, что его читает тысяча человек в России. Разве это справедливо? Какой-нибудь нелепый Шарло с карикатурными усиками собирает миллионы своих поклонников по всему миру в синематогрофах. Надев, заметьте, дурацкую шляпу, штаны на три размера больше и клоунские башмаки, правда, чёрные. И весь коньяк, всё мясо и все женщины мира — его. А не старухи, как вы изволили выразиться, в подъездах.
— Позвольте, — лицо Тинякова исказила досада, — у меня далеко не только старухи. Причём старухи — это больше дань творческому вымыслу. Нет, — быстро поправился он, увидев усмешку на лице Шороха, — не больше, а именно, что дань. И ничего больше — вот так я вам скажу.
Хлебников вдруг увидел, что лицо Тинякова стало неожиданно лицом дурного человека почти ломброзовского типа. Преступника и негодяя. Впрочем, такие физиономические метаморфозы участились в последнее время, словно в воздухе разлили амальгаму, так что при определённом ракурсе реальность принимала причудливые формы. Хотя не исключено, что именно они были истинными.
— Вероятно, вы полагаете меня человеком циничным? Человеком, относящимся к женщинам как… как… к мясу? — Тиняков нашёл слово, видимо, показавшееся ему удачным.
— Однако мне кажется, что для поэта это слишком прозаическое сравнение, — заметил Шорох.
— О, не возражайте, прошу вас! Я вижу: вы именно так и считаете. И знайте — вы правы! Да я вообще ко всем людям так отношусь. В том числе и к себе. Да, кто-то лучше, кто-то хуже. Как то же мясо, простите. Вот Квашневский — это мраморная говядина. И хотя бы ещё и потому, что он не свинья. А бык, прущий напролом. И горе тому пикадору, что попадётся ему на пути. Он ему пику-то обломает.
Лицо Шороха выражало глубочайший интерес. Хлебников смотрел на Тинякова, чуть приоткрыв рот от удивления.
— А я, — продолжал Тиняков, — ничтожный, пусть и не без таланта и не без поражающей многих эрудиции, поэт, живущий людской и чей-то ещё милостью, — я всего лишь, смею покорно надеяться, фунт самой что ни на есть свинины. Не вырезка, нет, не шейка, но на грудинку я могу претендовать. И мне, знаете, пойдёт. Подлецу всё к лицу, как сейчас говорит молодёжь. По крайней мере, не свиное ухо. А некоторые, знаете, вообще по ассортименту мяса просто отбросы. Падаль, я бы сказал. «На весенней травке падаль… Остеклевшими глазами смотрит в небо, тихо дышит, забеременев червями. Жизни новой зарожденье я приветствую с улыбкой, и алеют, как цветочки, капли сукровицы липкой»[17].
— Довольно! — произнёс Шорох. — Вы очень увлеклись этим гербарием зла.
Тиняков, раскрасневшийся, с горящими глазами, как будто не желал приходить в себя, замолчал, подчиняясь воле Шороха.
— Вот видите, к чему приводит разговор о женщинах? — усмехнулся он.
— К подражанию стихам Бодлера[18], — сказал Хлебников.
— Но хорошо, что не к дуэли, как у Гумилёва с Волошиным, — опять усмехнулся Тиняков.
— Вот как? — удивился Шорох. — В России ещё стреляются из-за женщин?
— Как, вы не знаете эту историю?! — воскликнул Велимир Хлебников. — Это же было четыре года назад.
— Меня не было в Петербурге, — мягко улыбнулся Шорох.
— Да, ещё одно подтверждение того, что люди — это виды мяса. И в этом случае и Гумилёв, и Волошин были бараниной, — процедил сквозь зубы Тиняков. — Видите ли, Гумилёв имел какие-то отношения с некой Дмитриевой. Особа не столь красивая, сколь чувственная. Но потом она предпочла ему Волошина, и это открылось тогда, когда Николай Степанович решил посетить Максима Александровича на его даче в Коктебеле, это в Крыму. Возникла неловкая ситуация, а возможно, что и ламур де труа, но Дмитриева всё же выбрала Волошина, и Гумилёв получил отставку.
Было понятно, что Тиняков развязен только благодаря воздействию алкоголя.
— Гумилёв уехал, а Волошин и Дмитриева затеяли мистификацию. Отправили в журнал «Аполлон» стихи, подписанные как «Черубина де Габриак». На самом деле это были стихи Дмитриевой. Маковскому, редактору, стихи таинственной незнакомки понравились. Она позвонила в редакцию и рассказала низким волнующим голосом, что ей восемнадцать лет, она испанка, получила строгое воспитание в монастыре и живёт под строжайшим надзором отца-деспота и монаха-иезуита, её исповедника. У неё бледное лицо, бронзовые кудри и чётко очерченный рот.
Тиняков громко захохотал.
— Нет, определённо, если Гумилёв и Волошин баранина, то Маковский ослятина! Как в такое можно было поверить?! Нет, ну вы мне скажите, а?! И не надо, не говорите, всё и так понятно. Тайна вскоре раскрылась, благодаря любвеобильности мадам Дмитриевой, рассказавшей об этой мистификации очередному любовнику, и взбешённый Гумилёв наговорил что-то грязное про Лжечерубину…
— Это не так! — воскликнул Хлебников. — Толстой сказал, что это домыслы. Гумилёв ничего не говорил, просто посчитал ниже своего достоинства оправдываться. И вообще — вы неправильно рассказываете.
— Так или иначе, — продолжил Тиняков, — Волошин залепил пощёчину Гумилёву. Дуэль господа-позёры решили провести на Чёрной речке. Только трагедии не случилось. Даже комедии. Выстрелили, промазали, или осечка — неважно. Вообще, всё неважно, — взгляд Тинякова стал проясняться.
— А что же за мясо тогда эта мадам Дмитриева? — спросил Шорох.
— Вот та самая конина, не подкованная, правда, на все ноги, — расхохотался Тиняков. — Хромоногая оказалась кобыла, извините. С изъяном.
— Вы подлец! — вскричал Хлебников. — Нельзя так, нельзя!
— А что, на дуэль вызовете? — живо поинтересовался Тиняков. — Давайте. Исполним водевиль. Тоже съездим на Чёрную речку. Только вот я, возможно, не приму вызов.
Он замолчал.
— Вот вы где! — раздался позади них голос взбудораженного Давида Бурлюка. — И чем же вам не понравилась «Вена», господа?
— Отличное место, — отозвался первым Тиняков, явно довольный появлением Бурлюка, который знаменовал перемену темы разговора. — Завтрак рубль семьдесят — семьдесят пять копеек собственно завтрак, сорок копеек графин с водкой, двадцать — две кружки пива, остальное — на чай официанту и швейцару.
— Да, — живо согласился Бурлюк. — Вообще, быть причастным к литературе и не побывать в «Вене» — всё равно, что побывать в Риме и не увидеть Папу Римского.
— Однако, — заметил Шорох, — Папа Римский не стоит в Риме на всех перекрёстках.
— А я вам скажу — если ты трубочист, то лезь на крышу, пожарный — ступай на каланчу, а коль литератор — иди в «Вену», — сказал Тиняков. — И напейся. Кстати, господин Шорох, большой специалист в синема…
Они продолжили свой разговор уже в литературном зале ресторана. Тиняков направился к столу, во главе которого восседал Брюсов. Хлебников, Бурлюк и Шорох тоже решили остаться в этой зале, а не идти в кабинет, где обычно выпивали футуристы.
— Знаешь, Витя, ходят слухи, что Тиняков — союзник, — понизив голос, сказал Бурлюк.
— Он?! Союзник?! — лицо Хлебникова выражало недоумение. — Этого не может быть, Додя. Они там все только «Боже, Царя храни» поют да баранки в обществах трезвости кушают.
— Ну… — Бурлюк покачал головой, — всё может быть. Знаешь, днём состоит в «Союзе русского народа»[19] или в «Союзе Михаила Архангела»[20], а ночью… — Бурлюк остановился, подыскивая нужное сравнение.
— А ночью ходит в «Вену», — сказал Хлебников, и они оба захохотали: Велимир — довольный своей шуткой, Давид же больше тем, что услышал шутку Велимира.
— Что это? — спросил он, увидев на листке бумаги несколько цифр, которые успел хорошо разглядеть.
Там было написано: 52˚38'57''N, 59˚34'17''Е''.
— Ничего интересного, — к величайшему изумлению Бурлюка, ответил Хлебников, никогда не имевший от друга тайн, и быстро спрятал листок в карман.
Вернулся Шорох.
— Тиняков сказал, что вы большой ценитель синематографа? — спросил его Бурлюк.
— Я большой ценитель его будущего.
— То есть, вы не считаете синема балаганом, как некоторые?
— Когда-то театр был балаганом, но вскоре стал «Глобусом»[21].
— Дело не в этом, — махнул рукой захмелевший Бурлюк. — А впрочем… вы правы. Это сейчас моё желание поспорить сказало за меня. Я сам, признаться, нет-нет да посмотрю какую-нибудь фильму. Есть у меня приятель, художник, это его рисунок домино висит здесь в углу, так он, посмотрев как-то «Понизовую вольницу», это про Стеньку Разина, — его глаза загорелись, — одна фильма стоит тысячи книг по силе воздействия, — и, не дожидаясь ответной реакции, Бурлюк с интересом спросил Шороха:
— А вы действительно поэт?
— Возможно, — ответил Шорох.
— Прочитайте что-нибудь своё. Лучше из последнего.
— Что ж, извольте, — усмехнулся тот. — Вот вам из последнего. Последней не бывает.
И Шорох начал, медленно и будто подыскивая слова:
Я надену костюм домино,
И пойду я один в синема,
Этот мир был проявлен давно,
По сценарию Аримана.
Персиянку бросая в волну,
Стенька Разин, пример атаманам,
Зачинает тем фильму одну,
Для тапёра фортепианного.
Тот стучит по дощечкам, что в ряд
Установлены в должном порядке.
Бело-чёрный выстроив лад,
В этой видимой сущности шаткой.
В синема я сниму домино,
Проявлюсь я загадочным принцем.
Пусть закончится это кино,
Но останется в вечности принцип.
Бурлюк заворожённо поставил свою рюмку обратно на стол.
— Так вы импровизатор? — спросил он.
— Во многом — да.
— Мне ваши стихи очень понравились, — сказал молчавший долгое время Хлебников. — Как вы здорово обыграли принцип домино! Я часто думаю о мироздании. А также о том, как в нём использован принцип домино. И как точно то, что этот принцип часто задействован кем-то могущественным, в капюшоне. Сорвать капюшон с его головы. Сорвать и увидеть — кто он!
— Некоторые из современных поэтов считают, — начал Шорох, — что писатель только выгибает искусную вазу, а влито в неё вино или помои — безразлично. Идей, сюжетов — нет. Каждый безымянный факт можно опутать изумительной словесной сетью. Так что важно ли, кто там под капюшоном, Робин Гуд или Великий Инквизитор?
— Вы считаете? — не то изумился, не то просто не понял Хлебников.
— Я просто спрашиваю. Важно ли то, что в вазе?
— Пить-то народу. Вы про это? — спросил Бурлюк. — Если про это, то не стоит даже беспокоиться. Народу хватит «Понизовой вольницы». А ненужные буквы и слова надо просто убрать, чтобы очистить сознание от всякого мусора!
Неожиданно появившийся Тиняков громко, пьяно закричал:
— За сюжеты и темы поэта судить нельзя, невозможно, немыслимо! Судить его можно лишь за то, как он справился со своей темой.
— И вы не считаете, что это даже не верх лицемерия, а самый низ лицемерия? — Шорох с любопытством смотрел на поэта.
— Нет. Это его золотая середина, — расхохотался Тиняков. — Кстати, позвольте полюбопытствовать, откуда вы знакомы с Квашневским?
— Квашневским-Лихтенштейном, — поправил Шорох. — Он не любит, когда его фамилию укорачивают. А на ваш вопрос охотно отвечу — познакомились мы с ним в Соединённых Штатах Мексики.
— Вот как?! Должно быть, интересно?
— Интересно познакомились или было ли интересно в Мексике?
— И то, и другое. Там сейчас жарко. Я опять двойственно сказал. Какая яркая гражданская война, какие будоражащие воображение события! Не то что у нас — убьют мерзавцы очередного губернатора и в кусты… — Тиняков осёкся.
— Поверьте, война только издалека кажется завораживающим зрелищем, — заметил Шорох.
— Вы из Мексики, господин Шорох? — подключился к разговору мужчина, вставший за минуту до этого из-за стола с Куприным. В его речи послышался явный южнорусский говорок. — Сапата, Вилья, проклятые «гринго», индейцы! Завидую вам. Кстати, просветите, что значит «гринго»? Да, мексиканцы так называют североамериканцев. Это всем известно. Но что это значит? Есть ли точный перевод на русский?
— «Гринго», как ни странно — это просто грек, — ответил Шорох. — Уж не знаю, почему мексиканцы так стали называть североамериканцев.
— «Грек»? — удивился мужчина. — Надо же, как прозаично. Кстати, знаете, как у нас в Одессе называют греков?
— Как же? — вежливо поинтересовался Шорох.
— Пиндосами, — ответил мужчина. — Уж не знаю почему.
— Возможно, в честь Пиндара[22], — с улыбкой предположил Шорох.
— Валерий, ты слышал стихотворение Владимира? — громко, стараясь перекричать ресторанный гомон, крикнул Бурлюк проходившему мимо Брюсову.
— Нет, но с удовольствием послушаю.
— Нет, нет, — стал отнекиваться Шорох. — Я не поэт совсем.
— Он сильно скромничает, — убеждённо запротестовал Бурлюк. — Поэт, и ещё какой. Несколько минут назад он блестяще сымпровизировал на тему кино, персиянской княжны, костюма домино и всего Сущего.
— Правда? — Брюсов с интересом посмотрел на Шороха.
— Да ты присаживайся. Прошу вас, господин Шорох.
— Ну, если настаиваете…
Владимир Шорох прочитал стихотворение ещё раз.
— Как здорово вы связали капуцинов с домино, — задумчиво произнёс Брюсов. — Это блестяще!
— Капуцинов? — удивился Бурлюк и вдруг понял. — Ах, да, конечно! Домино, капюшон, монахи-капуцины в своих огромных капюшонах и бульвар Капуцинов! Да, а стихотворение ещё более глубокое, чем даже казалось!
Разговор пошёл быстрый, живой, с восклицаниями и возлияниями такими, что вскоре Шорох почувствовал необходимость посетить уборную.
Но от этой мысли его отвлёк Квашневский-Лихтенштейн.
— Володя! А ты, я гляжу, уже познакомился со столичной богемой.
— Да. И очень доволен, — улыбнулся Шорох.
— Ваш друг прекрасный поэт, — заявил Брюсов.
— То, что он прекрасный стрелок, отличный фехтовальщик, музыкант великолепный и просто смелый человек — это я знаю, но то, что ещё и поэт — это стало для меня сегодня новостью!
Уже очень пьяный Тиняков подумал, что фраза Квашневского довольно странна, но никак не мог понять — чем.
— Давайте сдвинем столы, как обычно, — предложил Брюсов.
Его предложение было встречено с энтузиазмом. Столы, рассчитанные на четырёх персон, сдвинули. Теперь в компании оказалось более двадцати человек.
— Володя, — обратился к Шороху Квашневский-Лихтенштейн, — спой мою любимую, будь другом. Про таракана. Не всё же Шаляпину про блоху петь. А вот и гитару принесли.
— Con placer[23], — ответил Шорох и, взяв гитару, быстро пробежался пальцами по струнам.
— Семиструнная, — заметил он. — Но ничего — добавим русской элегии в мексиканский задор. Итак — ла кукарача, ла кукарача, — запел он, и все мгновенно поддались азарту латиноамериканского ритма.
Закончив, Шорох получил оглушительные аплодисменты.
— Какая замечательная песня! — воскликнул Брюсов.
— А о чём она? — спросил Хлебников.
— О чём? Если в двух словах — президентские войска бегут как тараканы, потому что у президента закончилась марихуана, — ответил Шорох.
— Закончились марии и хуаны — это значит, что народ перестал поддерживать его? — поинтересовался Хлебников.
— Это означает, что у президента закончилось его любимое лекарство, — объяснил Шорох.
— На самом деле мексиканцы особо про лекарства не думают, — заметил Квашневский-Лихтенштейн. — Потому что смерть — это лекарство от всех болезней, и именно она является для них смыслом жизни. Володя, покажи амулет.
— Пожалуйста, — сказал Шорох и вытащил из-под рубашки цепочку, на которой был какой-то знак.
— Это золото? — спросил Хлебников.
— Да, конечно.
— О, так тут череп у вас, — увидел Бурлюк.
— Да. Это своего рода цомпантли — ацтекский символ из черепов принесённых в жертву пленников. Тут, если посмотреть внимательно, несколько черепов. Они расположены так, что их видно и сбоку, и сверху, и снизу. Всего тринадцать. Правда, число тринадцать у ацтеков не является каким-то дьявольским. Скорее всего, это европейское влияние. Впрочем, диаблеро, который мне его подарил в ответ за одну услугу, сказал, что я, возможно, когда-нибудь увижу все черепа. Не знаю, что он подразумевал.
— А кто такой диаблеро? — спросил с живейшим интересом Брюсов.
— Это, как считают индейцы Соноры, оборотень, который занимается чёрной магией и способен превращаться в животных.
— И что же, он и вправду оборотень?
— Этого я не могу утверждать, но то, что они все помешаны на смерти — да, могу. В мексиканском варианте испанского языка — больше десяти тысяч слов и выражений, обозначающих смерть.
— Валерий, отдай амулет, говорят, не к добру долго держать чужой амулет в руках.
Брюсов с видимой неохотой вернул цепочку.
— Но там я вижу ещё изображения животных. Правда, не понял, каких — это, наверное, грифон, а это что? Горгулья?
— Нет, — рассмеялся Шорох, — однако, богатая у вас фантазия. Это орёл и змея, они изображены на флаге Мексики. Дело в том, что…
Его рассказ прервало появление певицы Марго, вызвавшей всеобщий ажиотаж. Ночь продолжалась…
Пиршество было в самом разгаре, когда рядом с Шорохом вновь оказался Тиняков.
Шорох поинтересовался:
— Этот… Хлебников, так его зовут? Велимир? Он кажется человеком не от мира сего.
— Ха! Возможно, — усмехнулся Тиняков. — Но это не мешает ему припеваючи жить у Кульбина.
— А кто это?
— Сумасшедший доктор. Был врачом Главного штаба, вообще — действительный статский советник, жил не тужил, и вдруг его озарило, что жизнь его зря проходит. И стал поэтом и художником. Собирает вокруг себя живописцев и стихоплётов, как правило, бездарных. Вот он и есть истинный покровитель всех этих футуристов бездомных, а не Бурлюк ваш, — пьяно разоткровенничался Тиняков[24].
— А эта очаровательная дама, Александра?
— Герций? Вы удивитесь, но она далеко не проста.
— Почему же удивлюсь? То, что она сложная натура, видно невооружённым взглядом.
— Вы правы. Александра Герций — не просто привлекательная женщина, но женщина, имеющая учёную степень, что, согласитесь, далеко не часто встречается.
— Соглашусь.
— Кроме того, весьма остроумная и обладающая безупречной репутацией, что встречается ещё реже, — добавил Тиняков.
Шорох окинул взглядом зал:
— А тут всегда так весело?
— Всегда. Но бывает гораздо веселее. Сегодня женщин маловато что-то, — отвлёкся он. — И Оцупа нет.
— Кто это?
— Фотограф. Если бы он пришёл, то все эти господа волшебным образом превратились бы из обычных пьяниц в настоящих литераторов с одухотворёнными лицами, на которых был бы ярко выражен наш самый важный вопрос: «Доколе?!»
Фотограф Оцуп так и не появился, зато появились весёлые женщины. Тиняков мгновенно встрепенулся и, продекламировав «Ах, розы! Соловьи! Под этой тающей луной пойдём с тобой гулять. Пусть рыцарь я, а ты простая…», тотчас же уединился с одной из них в кабинете. Но вскоре вышел, направившись прямо к Шороху.
— «Вена» — название непростое, — продолжил разговор Тиняков, опрокинув в рот содержимое рюмки с удовольствием настолько очевидным, что это увидели даже в тонких мирах. — Тут ведь, любезный Владимир Игоревич, морфинистов довольно много. Я это вам говорю как человеку, имевшему дело с такого рода людьми.
— С чего вы решили?
— А как же? Ла кукарача, ла кукарача, — пропел он мотив, — да, марихуана. Это Хлебников не понял, а я сразу. А вообще, даже объяснили бы ему — всё равно не понял бы. Специально не понял бы. Сказал бы — так это иван-да-марья наша! Но чем-то он мне нравится. Даже Бурлюк нравится. Вот Маяковский — нет. Подлец-человек. Но далеко пойдёт. Впрочем, и я подлец. Что тут говорить? Только не такой, как они! — Тиняков стукнул кулаком по столу, а затем неожиданно спросил:
— Почему он сказал, что вы моря и океаны?
— Континенты и моря, — поправил Шорох. — Я ведь моряк. Кавторанг. Капитан второго ранга.
— Вот как? — поразился Тиняков. Глаза его загорелись. — Я даже и не подумал бы. И что, у нашего правительства есть дела в Мексике?
— Нет, — покачал головой Шорох.
— Понимаю, — кивнул Тиняков, хитро подмигнув.
— Это Александр Блок? — спросил Шорох, показывая глазами на высокого и кудрявого астеника, зашедшего в зал.
— Нет. Блок сюда не ходит. Он любит всякие злачные места на Васильевском острове. Там ищет вдохновенье. Он же, вопреки мнению публики, считает себя не мистиком, а хулиганом.
— Надо же. А по стихам не скажешь.
— По стихам вообще мало что можно сказать.
— Разве? Мне кажется, что они как отпечатки пальцев. Вот Брюсов — очень экзальтированный.
— Когда под кокаином. А под кокаином он всегда, — сказал Тиняков и налил водки себе и Шороху.
— А вы, Александр, — улыбнулся Шорох, — явно любитель русской и беленькой?
— Вы про даму, с которой я ушёл? — вдруг Тиняков стал совершенно грустный. — Нет. Я любитель водки. Да, конечно, и женщин.
Тут его глаза неожиданно протрезвели.
— Кавторанг?
— Да, — кивнул Шорох. — Но я не хочу о себе. Мне интересен мир столичной богемы.
— Кто именно? — театрально взмахнул рукой Тиняков.
— Вот тот же Брюсов.
— Во-первых, он не столичная богема. Он москвич.
— Вот как?
— Так точно, господин кавторанг.
— Не родственник Брюса? — пошутил Шорох.
— Предсказателя[25]? Нет. Вот Хлебников и Бурлюк мне нравятся тут, — продолжал пьяно признаваться Тиняков. — Да только стихи у них, простите — говно. На одном эпатаже далеко не уедешь… А Брюсов, похоже, совсем надрался. Видел его в телефонной комнате — стоит и слушает там что-то. Глаза закатил, ногой дрыгает. Того и гляди пена изо рта пойдёт. Точно взбесился. Я уже уходил, как он догнал меня и сказал, что говорил с Богом только что. И от Бога сияние исходит.
— Простите, мой друг, — сказал Шорох, вставая, — я вынужден вас покинуть.
Зайдя в абсолютно пустую уборную, он с интересом посмотрел на настенный узор. Причудливые линии пересекались и сплетались, словно змеи Кетцалькоатля[26].
Внезапно он почувствовал, что не один в кабинке. Кто-то был за его спиной. И, казалось, не собирался уходить.
Это было настолько неожиданно, что поток мысли — а думал он о том, что любой творец в ответе за то, что создаёт, — внезапно иссяк.
— Ту, ту, ту, — сказал кто-то сзади.
И тут же его ударили. Удар был сильный. Явно чем-то металлическим. Но то ли бивший был физически слабым, то ли морально неуверенным, так что Шорох не потерял сознание, а только лишь качнулся вперёд. Тут же последовал ещё один удар.
Этот второй удар был сильнее. В голове Шороха помутилось. Он попытался развернуться в тесной кабинке, но напавший обхватил его сзади и просунул руку под горло. Шорох почувствовал запах табака. «Герцеговина Флор», — неожиданно мелькнуло в его голове.
Он резко ударил локтем назад. Нападавший охнул. Шорох начал разворачиваться. Усы, бородка. Маска. Шорох уже протянул руку, чтобы сорвать её…
И тут напавший резко кинулся вперёд и укусил его за шею.
Острая боль пронзила Шороха. И всё померкло.
— Что с вами? — Велимир Хлебников бросился к Владимиру Шороху.
Тот зашёл в зал с несколько ошарашенным взглядом.
— Ничего, — сказал он Хлебникову. — Душно. Мне надо просто немного отдохнуть.
Он сел у стены, осторожно трогая шею и пытаясь прийти в себя.
Осмотрелся, внимательно изучая всех собравшихся. Вот Куприн. Он так и представил, как жена запирает того в доме, чтобы он дописал «Поединок», иначе она откажет ему в интимных удовольствиях. Вот Шаляпин поёт «Соловья» Алябьева, смешно открывая рот, вот…
Тут он понял, что мексиканского медальона на нём нет. Значит тот, кто напал на него в уборной, охотился именно за медальоном.
Шороху стало смешно. Медальону цена пусть и не копейки, но и не баснословные деньги. Стоило ли так рисковать?
Но…
— Господин Квашневский, — Хлебников тряс руку Квашневскому-Лихтенштейну, — ваш друг…
— Что «мой друг»? — повернулся скотопромышленник.
— Ваш друг, господин Шорох, кажется, умирает…
— Этого не может быть, — быстро встал Квашневский-Лихтенштейн. — Мои друзья не могут умереть. Вы что-то напутали.
— Пойдёмте, прошу!
Шорох сидел около стены, украшенной картинами, которые рисовали художники, посещавшие «Вену». Над его головой был рисунок домино. Кто-то закрасил маску и подрисовал косу смерти и клоунский башмак.
— Что с тобой? — с тревогой спросил Шороха скотопромышленник.
— Всё хорошо, — сказал Шорох и улыбнулся.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Серебро» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
7
Ресторан «Вена», открытый в Петербурге в 1903 году на Малой Морской улице, стал известен благодаря тому, что в нём собиралась творческая интеллигенция. Многие даже приезжали из Москвы на вечера в «Вене». Ресторан посещали А. Куприн, А. Блок, А. Аверченко, А. Ремизов, А. Белый.
8
Егор Иванович Классен (1795–1862) — преподаватель, автор любительской гипотезы о том, что славяне, их письменность и культура связаны с некоторыми древними культурами и системами письма.
9
Отто Вейнингер — философ, получил известность как автор труда «Пол и характер. Принципиальное исследование». Особенно популярной книга стала после самоубийства Вейнингера. Ему было всего 23 года.
10
Александр Иванович Тиняков (1886–1934) — поэт Серебряного века, частый посетитель литературного кафе «Бродячая собака». Писал под псевдонимом «Одинокий», взятым им из одноимённого романа А. Стриндберга — ему Тиняков старался подражать.
11
Абрам Балашов — иконописец-старообрядец, в 1913 году осуществивший покушение на картину Ильи Репина «Иван Грозный и сын его Иван».
12
Игорь Иванович Сикорский — изобретатель первого в мире четырёхмоторного самолёта «Русский витязь» (1913).
13
«От реального к реальнейшему» (лат.). Такой лозунг реалистического символизма выдвинул его идеолог, поэт Вячеслав Иванов (1866–1949): «В эстетических исследованиях о символе, мифе, хоровой драме, реалиоризме (пусть будет мне позволено употребить это словообразование для обозначения предложенного мною художникам лозунга: ʽa realibus ad realioraʼ, т. е. от видимой реальности и через неё — к более реальной реальности тех же вещей, внутренней и сокровеннейшей) — я подобен тому, кто иссекает из кристалла чашу, веря, что в неё вольётся благородная влага, — быть может, священное вино» (Вячеслав Иванов. Две стихии в символизме).
17
Тиняков читает своё стихотворение «Весна» 1908 года, включённое автором в цикл «Цветочки с пустыря».
18
Намёк на то, что Тиняков подражает стихотворению Шарля Бодлера «Падаль» из сборника «Цветы зла» (1857).
19
Черносотенная монархическая организация, которая действовала в Российской империи с 1905 по 1917 год.
20
Полное название «Русский народный союз имени Михаила Архангела», монархическая консервативная общественно-политическая организация. Действовала в Российской империи с 1907 по 1917 год.
21
Имеется в виду театр «Глобус», построенный в Лондоне в 1599 году, а затем отстроенный после пожара 1613 года.
24
Николай Иванович Кульбин (1868–1917) — по профессии военный врач, врач Главного штаба, защитил диссертацию на степень доктора медицины. В то же время Н. И. Кульбин известен как художник, теоретик искусства, организатор и участник выставок «Импрессионисты» и «Современные течения в искусстве». Его картина «Солнечная ванна» (1916) хранится в Государственной Третьяковской галерее (Новая Третьяковка).