Вышедшая впервые анонимно в 1808 г. работа Шарля Фурье «Теория четырех движений и всеобщих судеб» вначале не принесла своему создателю никакой славы, настолько экстравагантным было это произведение. От наиболее ярких теорий и глав этой книги Фурье впоследствии пытался несколько неуклюже откреститься, однако именно они произвели глубокое впечатление на мыслителей последующих поколений, вплоть до наших дней. Социально-экономические выкладки и основы теории притяжения страстей изобретателя терминов «феминизм» и «фаланстер» с увлечением изучали как Достоевский, так и современный американский анархист Хаким Бей, о нем писали Ролан Барт, Хабермас, Маркузе, Симона де Бовуар, упоминал в своих лекциях Мераб Мамардашвили. Цитаты из этих и многих других философов, комментирующие наиболее яркие, по их мнению, места из работ Шарля Фурье составляют справочный аппарат данной книги.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Теория четырех движений и всеобщих судеб. Проспект и анонс открытия предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Вступительное слово
О легкомыслии цивилизованных наций, позабывших или пренебрегших двумя отраслями исследования, которые ведут к теории судеб, исследованием земледельческой ассоциации и притяжения страстей; и о пагубных результатах этого легкомыслия, бесполезно, же на протяжении двадцати трех веков удлиняющего продолжительность социального хаоса, т. е. существования обществ цивилизованного, варварского и дикого, отнюдь не соответствующих предназначению рода человеческого.
Обилие великих умов, порожденных Цивилизацией, особенно в XVIII веке, наводит на мысль, что все поприща мысли уже исчерпаны и что в дальнейшем не приходится ожидать не только великих открытий, но и открытий средней руки.
Это предубеждение будет мною рассеяно, люди поймут, что они постигли едва одну четверть того, что постигнуть необходимо, и что все сразу постигается благодаря теории общих судеб. Это ключ ко всем мыслимым достижениям человеческого ума. Эта теория сразу дает возможность познать то, для постижения чего, при медлительности ныне применяемых методов, могло понадобиться еще десять тысячелетий.
Возвещение этой теории, и уже само по себе обещание поднять человека на уровень понимания судеб, может на первых порах породить недоверие. Итак, я считаю уместным ознакомить читателя с теми приметами, которые привели меня на этот путь. Мое пояснение докажет, что открытие не требовало ни малейших научных усилий и что самый рядовой ученый мог бы сделать его раньше меня, если бы он имел требуемое для этого качество — отсутствие предрассудков.
Для точного определения судеб у меня было соответствующее качество, которого нет у философов, они служат оплотом предрассудков, они внедряют предрассудки, делая вид, что противоборствуют им.
Под философами я понимаю лишь творцов неточных наук — политиков, моралистов, экономистов и прочих, чьи теории не уживаются с опытом, являясь плодом лишь досужей фантазии их авторов. Пусть читатель помнит, что, говоря о философах, я всегда имею в виду лишь философов ненадежной категории, а не творцов точных наук.
I
Приметы и методы, приведшие к объявленному открытию
Я меньше всего помышлял об исследовании судеб, я разделял общее мнение относительно их непроницаемости, и все точные исчисления в этой области я считал бреднями астрологов и чародеев. Исследования, приведшие меня в дальнейшем на этот путь, первоначально касались лишь проблем производственных или политических, о которых я постараюсь дать некоторое понятие.
Ввиду бессилия, проявленного философами при их первом опыте с французской революцией, все признали их науку заблуждением человеческого ума; мнимые потоки политического и морального просвещения оказались сплошной иллюзией. Можно ли усматривать что-либо иное в писаниях этих ученых, которые, употребив двадцать пять столетий на совершенствование своих теорий, сосредоточив у себя все научные достижения человечества античной и новой эпохи, для начала порождают столько бедствий, сколько сулили благодеяний, и сталкивают цивилизованное общество на ступень варварства.
Таков итог первого пятилетия, на протяжении которого во Франции применялись философские теории.
После катастрофы 1793 г. иллюзии рассеялись; политические и моральные науки поблекли и были безвозвратно дискредитированы. Отныне стало ясно, что от приобретенных знаний не приходится ждать счастья, что социального благоденствия надо искать в какой-то новой науке и проложить новые пути политическому гению; было очевидно, что ни философы, ни их соперники не умеют исцелить от социальных бедствий и что под прикрытием догм, проповедуемых и теми и другими, вечно будут существовать самые позорные бедствия, в том числе бедность.
Вот те соображения, которые впервые натолкнули меня на мысль о существовании еще неведомой социальной науки и побудили меня стремиться к ее открытию. Незначительность моих познаний меня не пугает: я считал для себя честью постигнуть то, чего люди не сумели открыть за двадцать пять веков учености. К моим занятиям меня поощряли многочисленные показатели заблуждения человеческого разума и в особенности зрелище бедствий, претерпеваемых общественным производством: бедность, безработица, мошенничество, морское пиратство, торговая монополия, принудительное обращение в рабство (l’enlevement des esclaves) и много других бедствий, перечислять которые я не стану и которые невольно наводят на мысль: не есть ли цивилизованная промышленность бедствие, изобретенное Богом в наказание роду человеческому?
Отсюда я пришел к заключению, что в этом производстве естественный порядок как-то извращен, что оно функционирует, пожалуй, вразрез с предначертаниями Бога, что упорно продолжающиеся бедствия следует приписать отсутствию каких-то установлений, угодных Богу и неведомых нашим ученым. И, наконец, я пришел к мысли о том, что если, как говорит Монтескье, человеческое общество чахнет, страдает внутренним изъяном, отравлено тайным и скрытым ядом, то для исцеления его надо сойти с путей, проторенных неточными науками, не находившими способа исцеления на протяжении стольких веков. Итак, в своих изысканиях я взял за правило абсолютное сомнение и абсолютное отрешение от усвоенных приемов. Я должен охарактеризовать оба эти метода, до меня никем еще не примененные.
1. Абсолютное сомнение. Декарт имел о нем представление, но, восхваляя и рекомендуя сомнение, он применял его лишь частично и не к месту. Его сомнения были смешны, он сомневался в собственном существовании и занимался преимущественно опровержением древних софизмов, а не исканием полезных истин.
Последователи Декарта использовали метод сомнения еще в меньшей мере. Они сомневались лишь в том, что им не нравилось. Например, будучи противниками духовенства, они взяли под сомнение самую необходимость религий, но они остерегались ставить под вопрос необходимость наук политических и моральных, которые давали им средства к жизни, теперь они признаны совершенно бесполезными при правительствах сильных и весьма опасными при правительствах слабых.
Не будучи связан ни с каким научным течением, я решил усомниться в правильности взглядов тех и других без различия, вплоть до общепризнанных положений. Я имею в виду саму Цивилизацию, идола всех философских школ, видящих в ней верх совершенства. А между тем, что может быть менее совершенно этой Цивилизации с сопутствующими ей бедствиями? Что может быть сомнительнее ее необходимости и грядущей прочности? Не напрашивается ли мысль, что это лишь одна из ступеней на пути общественного развития? Если ей предшествовали три других общества: дикость, патриархат и варварство, следует ли отсюда, что Цивилизация есть последняя ступень, потому, что она есть четвертая? Разве не могут народиться другие общества, разве мы не увидим пятый, шестой, седьмой общественный строй, быть может, менее гибельные, чем Цивилизация, и неведомые нам до сих пор лишь потому, что мы не старались их открыть? Итак, надо взять Цивилизацию под сомнение, усомниться в ее необходимости, в ее превосходстве и в ее незыблемой прочности. Философы не дерзают ставить перед собой этот вопрос, потому что взять под подозрение Цивилизацию, значило бы навлечь подозрение в никчемности на их собственные теории, тесно увязанные с Цивилизацией и отмирающие с ней при нарождении лучшего общественного строя, идущего ей на смену.
Итак, философы ограничиваются частичным скептицизмом. Объясняется это тем, что им выгодно поддерживать корпоративные писания и предрассудки; и из боязни подорвать успех своих книг и своих школ, они всегда лицемерно обходили самые существенные вопросы. Не поддерживая ни одного из течений, я мог усвоить абсолютное сомнение и применить его первым долгом к Цивилизации и к ее самым закоренелым Предрассудкам.
2. Абсолютное отрешение. Я пришел к заключению, что наивернейший способ прийти к полезным открытиям — это отрешиться совершенно от приемов, усвоенных неточными науками, никогда не давшими обществу ни малейшего полезного изобретения, несмотря на огромный прогресс промышленности, им не удалось даже предотвратить бедность. Итак, я поставил себе задачей находиться постоянно в оппозиции к этим наукам, ввиду наличия у них множества писателей я решил, что все трактуемые ими вопросы должны быть полностью исчерпаны и что поэтому браться надо лишь за проблемы, никем из них не затронутые.
Следовательно, я избегал каких либо изысканий по вопросам касающимся Трона и Алтаря[2], безустанно занимавших философов с первых шагов их науки, философы всегда искали общественного блага в административных и религиозных новшествах, я, наоборот, старался искать блага в мероприятиях, не имеющих никакого отношения ни к управлению, ни к священству, в мероприятиях по существу производственного и бытового характера, совместимых с любым правительством, и не нуждающихся в его вмешательстве.
Руководствуясь этими двумя принципами — абсолютного сомнения в отношении всех предрассудков и абсолютного отрешения от всех известных теорий, — я непременно должен был выйти на какой-нибудь новый путь, если таковой имеется; но я и не мечтал постигнуть судьбы мира. Не питая столь больших претензий, я на первых порах вращался лишь в кругу самых заурядных проблем, главные из них на мой взгляд: земледельческая ассоциация и способ косвенного пресечения торговой монополии островитян. Я называю обе эти проблемы, потому что они связаны друг с другом и разрешение одной решает другую. Нельзя косвенно уничтожить монополию островных держав, не создав земледельческой ассоциации, и наоборот стоит изыскать способ осуществления земледельческой ассоциации, и это без боя уничтожит островную монополию, пиратство, ажиотаж, банкротство и другие бичи, гнетущие промышленность.
Я тороплюсь осветить выводы, чтобы заинтересовать проблемой земледельческой ассоциации, к этому вопросу относились, видимо, столь безучастно, что ученые ни разу не потрудились им заняться.
Прошу читателя помнить, что я считаю необходимым ознакомить его с соображениями, которые привели меня к моему открытию. Таким образом, я собираюсь обсудить вопрос, как будто не имеющий отношения к судьбам мира: я имею в виду земледельческую ассоциацию. Начав задумываться над этим вопросом, я и сам не предполагал, что столь скромные рассуждения могут привести меня к теории судеб. Но поскольку эти размышления послужили ключом, я должен остановиться на них несколько пространно.
II
О земледельческой ассоциации
Решение этой проблемы, обычно столь пренебрегаемое, привело меня к разрешению всех политических проблем. Как известно, от малого до великого один шаг: с помощью металлической иглы мы подчиняем себе молнию и ведем корабль во мраке и в бурю. Мой способ прост, и все же с помощью его можно положить конец всем социальным бедствиям. В наши дни, когда Цивилизация купается в крови, чтобы утолить зависть торговых соперников, людям, несомненно, будет интересно узнать, что имеется мероприятие производственного характера, которое навсегда положит этому конец, без всякой борьбы, и что морская держава, до сих пор внушавшая столько страха, будет сведена к абсолютному ничтожеству благодаря земледельческой ассоциации.
Такое мероприятие было неосуществимо в античные времена, потому что земледелец был тогда рабом, греки и римляне продавали хлебопашца как вьючное животное, и философы это санкционировали: они никогда не протестовали против этого гнусного обычая. Ученые имеют обыкновение считать невозможным все, чего не пришлось им видеть, они воображали, что без ниспровержения общественного строя освободить земледельца невозможно. Однако освободить земледельцев удалось, а общественный строй благодаря этому лишь лучше организован. Теперь философы предубеждены против земледельческой ассоциации, как раньше в вопросе рабовладения. Они считают ассоциацию невозможной только потому, что она никогда не существовала. Видя, как семейства селян работают разобщенно, они воображают, что никаким способом ассоциировать их нельзя, или, по крайней мере, они делают вид, что так думают, в этой области, как и во всякой другой, они в собственных интересах ссылаются на неразрешимость любой проблемы, которую они не умеют решить.
И тем не менее, людям не раз уже приходила в голову мысль об огромной экономии и огромных улучшениях, которые получились бы в результате объединения в производственную ассоциацию (societe industrielle) жителей каждого селения, с тем, чтобы возделывающие тот или иной кантон две — три сотни семейств неравного достатка были ассоциированы прямо пропорционально наличному у них капиталу и производству.
На первых порах эта идея представляется гигантской и неосуществимой благодаря усматриваемой в страстях помехе такого рода объединению; это препятствие пугает, тем более, что преодолевать страсти постепенно нельзя. Объединить в земледельческое общество двадцать, тридцать, сорок, даже сто индивидуумов невозможно; чтобы образовать естественную или притягательную ассоциацию, нужно, по меньшей мере, восемьсот человек. Говоря так, я имею в виду такое общество, члены которого будут вовлекаться в трудовые функции соревнованием, самолюбием и другими стимулами, уживающимися с личной заинтересованностью. Строй, о котором идет речь, заставит нас горячо полюбить земледелие, ныне внушающее людям такое отвращение, что занимаются им только в силу необходимости и из боязни умереть от голода.
Я опускаю подробности изысканий, проделанных мной, когда я работал над вопросом естественной ассоциации; этот строй столь противоположен нашим жизненным навыкам, что я не тороплюсь ознакомить с ним читателя. Описание его показалось бы смешным, если бы я не подготовил к нему читателя беглым обзором огромных выгод, из него вытекающих.
Земледельческая ассоциация, если допустить, что она охватит около одной тысячи человек, представляет столь огромные преимущества для производства, что совершенно непонятна беспечность наших современников в этом вопросе, ведь существует целая категория ученых и экономистов, занимающихся специально обсуждением способов совершенствования производства. Их пренебрежительное отношение к изысканию метода ассоциации тем более непонятно, что сами они уже указали на некоторые преимущества, из нее вытекающие; так, например, они уже поняли, и каждый должен это понять, что у трехсот семейств ассоциированных селян был бы лишь один единственный, тщательно содержанный амбар, вместо трехсот амбаров, плохо содержанных, один единственный чан, вместо трехсот чанов, обычно чрезвычайно запущенных; что, в целом ряде случаев, особенно в летнее время, у них топилось бы три — четыре больших печи вместо трехсот; что они посылали бы в город только одну молочницу с бочкой молока на рессорной тележке и сэкономили бы на этом полсотни дней, затрачиваемых сотней молочниц на доставку в город сотни жбанов молока. Мысль о такой экономии приходила в голову целому ряду наблюдателей, а ведь они не отметили и одной двадцатой доли материальных выгод, порождаемых земледельческой ассоциацией.
Ее сочли неосуществимой только потому, что не знали способа ее образования; но разве это — основание для заключения о невозможности открыть этот способ и о ненужности соответствующих изысканий? Принимая во внимание, что земледельческая ассоциация утроила бы, а зачастую и десятикратно увеличила бы доход от обработки земли, нельзя сомневаться в том, что Бог не подумал о способах ее основания, потому что он должен был первым долгом над организацией производственного механизма, этого стержня человеческих обществ.
Торопясь противопоставить мне свои доводы, несогласные со мной, выдвинут ряд возражений. Как ассоциировать семейства, если у одного из них 100 тыс. фунтов, а у другого ни гроша? Как распутать столько различных интересов, примирить столько противоречивых волевых устремлений? Как уничтожить все проявления зависти, сочетав все интересы в едином плане? В ответ на это я укажу на приманку, заключающуюся в богатстве и удовольствиях: сильнейшая страсть как крестьян, так и горожан — любовь к наживе. Когда они увидят, что кантон, ассоциированный при равных шансах, приносит дохода в три, в пять, в семь раз больше, чем кантон, где семьи хозяйничают индивидуально, да еще обеспечивает всем членам ассоциации самые разнообразные наслаждения, они позабудут зависть и соперничество и поторопятся образовать ассоциацию, без всякого принуждения со стороны закона она распространится на все районы, потому что все люди страстно любят богатство и утехи.
Резюмирую: эта теория земледельческой ассоциации, которой суждено изменить участь рода человеческого, льстит страстям, которые присущи всем людям, она соблазняет их приманкой наживы и наслаждений; в этом гарантия ее успеха у дикарей и варваров, точно так же как и у цивилизованных, потому что страсти всюду одни и те же.
Я не тороплюсь ознакомить с этим новым строем, который я назову прогрессивными сериями (series), ими сериями групповыми, или сериями страстей[3].
Так именую я совокупность нескольких ассоциированных групп, посвятивших себя различным отраслям одного и того же производства или различным видам одной и той же страсти. С этим можно ознакомиться в примечании А[4] (в конце тома), где я несколько подробнее останавливаюсь на организации прогрессивных серий; этих сведений еще недостаточно, но они оградят от ошибочного представления об этом механизме, которое могло бы сложиться на основании ряда сообщенных мною подробностей, обычно извращаемых при передаче из уст в уста.
Теория страстных серий, или прогрессивных серий, не выдумана произвольно, наподобие наших социальных теорий. Закон этих серий во всем совершенно аналогичен закону геометрических рядов; все свойства последних присущи первым; пример — баланс соперничества между крайними и средними группами серии. Более подробно это объяснено в примечании А.
Страсти, которые считались врагами согласия и против которых написано много тысяч обреченных на забвение томов, страсти, говорю я, стремятся к согласованию, к социальному единству, которого они, казалось, столь чужды, но гармония может установиться меж ними лишь по мере правильного развития в прогрессивных, или групповых сериях. Вне этого механизма страсти, спущенные с цепи тигры, непонятные сфинксы, именно это побуждает философов требовать их подавления. Требование вдвойне нелепо, так как с одной стороны, кроме как насилием и взаимным поглощением подавить страсти нельзя, с другой стороны, если бы каждый подавлял страсти, Цивилизация быстро пришла бы к закату, и человечество вернулось бы к состоянию кочевья, причем страсти были бы столь же пагубны, как и теперь среди нас: в добродетели пастухов я верю не больше, чем в добродетели их апологетов.
Социетарный (societaire) строй, который придет на смену хаосу Цивилизации, не приемлет ни умеренности, ни равенства, ни единой из философских концепций: ему нужны страсти пылкие и утонченные. По образованию ассоциации, страсти гармонизуются тем легче, чем они пламеннее и многообразнее.
Дело совсем не в том, что этот новый строй внесет какие-либо изменения в страсти, это не под силу ни Богу, ни человеку, но течение страстей можно изменить, не меняя их характера. Взять хотя бы такой пример: человек неимущий чувствует отвращение к браку, но предложите ему невесту с приданым в виде годового дохода в сто тысяч фунтов, и он охотно заключит узы брака, которые претили ему еще накануне. Значит ли это, что страсть его изменилась? Нет, но преобладающая в нем страсть — любовь к богатству — изменила свое направление; для достижения своей цели она пойдет путем, который не нравился ему вчера, характер ее останется неизменным, изменится лишь направление.
Итак, если я заранее утверждаю, что в новом строе вкусы у людей будут отличаться от их современных вкусов, и что пребывание в деревне они будут предпочитать жизни в городе, это отнюдь не значит, что с изменением вкусов изменятся страсти, люди по прежнему будут движимы любовью к богатству и к утехам.
На этом своем положении я настаиваю, чтобы устранить смехотворное возражение со стороны тупиц, услышав об изменении вкусов и привычек в результате установления социетарного строя, они тотчас же воскликнут: значит, вы измените страсти! Вовсе нет, но перед ними откроются новые возможности, у них будет в три — четыре раза больше простора для развития по сравнению с нынешним строем дисгармонии. В силу этого цивилизованные люди вскоре почувствуют отвращение к навыкам, милым их сердцу сейчас, например, к семейной жизни: они увидят, что в семье дети только и делают, что воюют, ломают, ссорятся и отказываются работать, тогда как те же дети, войдя в прогрессивные, или групповые серии, станут заниматься лишь производительным трудом по собственному побуждению: соревноваться, добровольно обучаться возделыванию земли, фабричному труду, наукам и искусствам, они станут производить и создавать доход, воспринимая в то же время свой труд как развлечение. Созерцая этот новый строй, отцы признают, что их дети прелестны в сериях и ненавистны в разобщенных семьях. Затем они увидят, что в резиденции фаланги[5] (так именую я ассоциацию, распространяемую на целый кантон) чудесно питаются, что расходуя на стол втрое меньше, чем в семье, стол сервируют там в три раза деликатнее и обильнее, так что питаться там можно втрое лучше, а расходовать при этом втрое меньше, чем в семье, притом минуя все трудности продовольственного снабжения и приготовления пищи. И, наконец, видя, что во взаимоотношениях серий отсутствует обман и лукавство, что народ, лживый и коварный при Цивилизации, лучезарно правдив и учтив в сериях, люди почувствуют отвращение к семейному очагу, к городам, к Цивилизации, ко всем этим предметам их теперешней любви; они захотят ассоциироваться в серийную фалангу и жить в ее здании, они откажутся от навыков и вкусов, свойственных им сейчас. Но значит ли это, что изменятся их страсти? Нет, но движение страстей будет иным, хотя целевая установка и характер их останутся неизменными. Итак, ошибаются те, кто думает, что строй прогрессивных серий, отличный от строя Цивилизации, внесет хотя бы малейшее изменение в страсти; они были и будут неизменны, независимо от того, порождают ли они разлад и бедность вне прогрессивных серий, или согласие и богатство[6] в социетарном строе, который предуготован нам судьбой и образование которого в каком-либо одном кантоне вызовет стихийное подражание по всей стране в силу приманки, заключающейся в огромной доходности и в бесчисленных наслаждениях, обеспечиваемых этим строем всем индивидуумам, при всем их имущественном неравенстве.
Перехожу к результатам этого изобретения под углом зрения науки.
III
О притяжении страстей под углом зрения точных наук
То ли в силу нерадения, то ли из боязни провала, ученые пренебрегали исследованием проблемы ассоциации. Что бы ими ни руководило, но они этим пренебрегали. Я занялся этой проблемой, первый и единственный. Отсюда явствует, что если теория ассоциации, неведомая доселе, может привести к другим открытиям, если она послужит ключом к некоторым новым наукам, они должны быть поставлены в заслугу мне одному, потому что я один искал и обрел эту теорию.
Что касается новых наук, доступ к которым она открывает, то я ограничусь указанием лишь двух главных, и так как эти подробности широкому кругу читателей не интересны, то я буду по возможности краток.
Первой открытой мною наукой является теория притяжения страстей.
Когда я понял, что прогрессивные серии обеспечивают полноценное развитие страстям людей обоих полов, различных возрастов и классов, что в этом новом строе человек будет обладать тем большей силой и тем большим богатством, чем больше у него будет страстей, я догадался, что, отводя такое влияние притяжению страстей и так мало влияния враждебному им разуму, Бог это делал для того, чтобы мы усвоили строй прогрессивных серий, вполне соответствующий закону притяжения. С этого момента я полагал, что притяжение, столь хулимое философами, является истолкователем предначертаний Бога относительно социального строя, и я пришел к аналитическому и синтетическому исследованию притяжения и отталкивания страстей; в каком бы направлении они ни действовали, они ведут к земледельческой ассоциации. Итак, законы ассоциации были бы открыты сами собой, если бы кто-либо потрудился произвести анализ и синтез притяжения. Об этом никто не подумал даже в XVIII веке, когда впутывали аналитический метод всюду, но только не для исследования притяжения.
Теория страстного влечения и отталкивания есть нечто незыблемое, где целиком применимы геометрические теоремы: в ней заложена возможность широкого развития, она будет давать пищу мыслителям, которые, как мне кажется, сильно затрудняются применить свою метафизику к какому-либо ясному и полезному предмету исследования.
Итак, о связи между новыми науками. Скоро я понял, что законы страстного влечения по всей линии соответствуют законам материального притяжения, открытым Ньютоном и Лейбницем, и что существует единство движения мира материального и мира духовного.
Я подозревал, что эта аналогия может простираться от общих законов к законам частным (particulieres), что влечения и свойства животных, растений и минералов, быть может, были координированы по тому же плану, что свойства человека и небесных тел; в этом я и убедился после необходимых изысканий. Так была открыта новая точная наука: аналогия четырех движений; материального, органического, животного и социального, или аналогия модификации материи с математической теорией страстей, свойственных человеку и животным.
Открытие этих двух точных наук открыло мне глаза и на другие науки. Приводить здесь их перечень не имеет смысла, они охватывают все, вплоть до литературы и искусств, и во всех отраслях человеческого знания установят те же точные методы.
Овладев двумя теориями притяжения и единства четырех движений, я проник в волшебные тайны природы, они раскрылись предо мной одна за другой, и я сорвал завесу, слывшую непроницаемой. Я шел вперед в этом новом научном мире, так постепенно дошел я до исследования мировых судеб, до определения той основной системы, с которой сообразованы законы всех движений в прошлом, настоящем и будущем.
При наличии такого успеха не знаешь, чему больше удивляться: то ли игре судьбы, открывшей мне столько новых наук при помощи небольшого исследования ассоциации, которая служит ключом к ним, то ли легкомыслию ученых, целых двадцать пять веков не размышлявших над этим вопросом, несмотря на исчерпание ими стольких других отраслей исследования. Полагаю, вопрос будет разрешен в мою пользу, и размеры моих открытий будут изумлять меньше, чем беспечность веков, пренебрегавших такими открытиями.
Я уже утешил ученых в их невзгоде, поведав им, что всех их ждет обильная жатва славы и богатства, новых наук много больше, чем золотых россыпей при открытии Америки. Но, не обладая знаниями, необходимыми для развития этих наук, я возьму себе только одну единственную науку о социальном движении. Все остальные я оставляю людям различных категорий, обладающим эрудицией. Это великолепное поле для их размышлений.
Как нуждались они в этой новой пище! Ученые всех категорий изнемогали и жалко прозябали. Они двадцать раз пережевали и перетряхнули все, вплоть до последнего зернышка в известных науках; им только и оставалось, что выдумывать софизмы для последующего их опровержения и писать целые тома за и против, то выдвигая, то опровергая каждое ошибочное положение.
Отныне картина меняется: от абсолютного убожества ученые перейдут к необъятному богатству, жатва будет столь обильна, что все они смогут принять в ней участие и стяжать колоссальную славу, потому, что они первые начнут разработку этого научного пласта, жилы которого сулят им богатство. Начиная со второго мемуара, где я буду трактовать движение животное и органическое, каждый сообразно своей компетенции сможет наметить себе объект для разработки и сочинять трактаты по линии точных наук. Я настаиваю на термине «точная наука»: этот термин совершенно неуместно применяется к наукам расплывчатым и капризным, какова ботаника, различные системы ее имеют в основе совершенно произвольную классификацию. Они не имеют ничего общего с естественным методом, который заключается в сведении всех форм и свойств созданных предметов к единому общему типу, к математической системе человеческих страстей.
Я дал понять, что науки станут, наконец, развиваться определенным образом на основе единого неизменного метода. Уже во втором мемуаре я дам некоторое представление об этом методе, который сводит все к нашим страстям. Во всем существующем этот метод обнаруживает картину игры страстей, и эта аналогия внесет в самые неприятные исследования, например, анатомические, больше прелести, чем представляет для нас сейчас изучение цветов.
К числу счастливых результатов этого метода, прежде всего, относится открытие специфических лекарств от каждой болезни. Нет недуга, от которого не существовало бы одного или нескольких противоядий в том или другом из трех царств. Однако, не обладая правильной теорией для отыскания неведомых лекарств, медицина вынуждена была идти ощупью на протяжении веков и даже тысячелетий, пока случайно не попадалось лекарство; так и не найдено до сих пор естественного противоядия от чумы, бешенства и подагры: они будут найдены благодаря теории четырех движений. Медицина, как и все другие науки, выйдет из длительного младенческого состояния и на основе точного исследования контр-движений поднимется на ступень познания всего того, что до сих пор было для нее непостижимо.
IV
Заблуждения разума благодаря неточным наукам
Слава и знание, несомненно, желательны, но при отсутствии благосостояния их недостаточно. Просвещение, трофеи и другие иллюзии не ведут к счастью, которое заключается прежде всего в обладании богатством. Ученые при Цивилизации обычно несчастны, потому что бедны: дарами счастья они будут наслаждаться лишь при новом общественном строе, идущем на смену Цивилизации. При этом социальном строе любой ученый или артист при наличии действительной заслуги станет обладателем колоссального богатства, ниже я укажу, как будет устанавливаться заслуга путем ежегодной постановки на голосование во всех кантонах земного шара вопроса о творениях, достойных увенчания.
Но рисуя точным наукам и искусствам открывающуюся перед ними блестящую карьеру, в каком тоне вещать мне о буре, которая разразится над старыми идолами Цивилизации — неточными науками? Облечься ли мне в длинные траурные одежды, чтобы объявить политикам и моралистам, что пробил для них роковой час и что их огромные галереи с фолиантами погрузятся в Лету забвения, что Платоны, Сенеки, Руссо, Вольтеры и все корифеи неточных наук в античном и новом мире будут преданы забвению (я имею в виду не их литературные произведения, а лишь то, что имеет отношение к политике и морали).
Этот крах библиотек и репутаций не содержит в себе ничего оскорбительного для философского корпуса, так как его самые знаменитые представители уже сошли в могилу и не смогут наблюдать своего бесчестья. Что касается их живых последователей, пусть посвятят свои размышления счастью, их ожидающему, и познают радость проникновения в святилище природы, куда не имели доступа их предшественники.
Разве не предвидели они постоянно грозу, собиравшуюся над их головой? Они предвещали ее в своих знаменитых писаниях от Сократа, надеявшегося, что в один прекрасный день свет снизойдет на человечество, до Вольтера, который, горя нетерпением это видеть, восклицает: «Какой густой мрак окутывает еще природу!»[7] Все сознают бессилие науки и заблуждения разума, который они задумали совершенствовать: все вместе с Варфоломеем[8] в один голос заявляют: «Эти библиотеки, мнимые сокровищницы божественных знаний, лишь жалкое собрание противоречий и ошибок».
К сожалению, это правда! За двадцать пять столетий существования наук политических и моральных ими не сделано ничего для счастья человечества: они способствовали лишь росту человеческого лукавства прямо пропорционально совершенствованию преобразовательных наук. В конечном счете, они увековечили лишь бедность и вероломство, помогая воспроизводить в различных формах те же бедствия. После стольких бесплодных попыток совершенствования социального строя удел философов — лишь смятение и отчаяние. Проблема народного счастья для них — непреодолимый подводный риф: разве зрелище нищеты в наших городах не ярко свидетельствует о том, что потоки философского просвещения — лишь потоки мрака?
Однако овладевшее всеми беспокойство говорит о том, что род человеческий не достиг еще цели, предназначенной ему природой; и эта всеобщая тревога предвещает нам какое-то крупное событие, которое изменит нашу судьбу. Изнемогая от бедствий, нации жадно цепляются за всякую политическую или религиозную мечту, которая сулит им проблески счастья, так отчаявшийся больной рассчитывает на чудесное исцеление. Чудится, что природа шепчет на ухо роду человеческому, что ему уготовано счастье, пути коего неведомы, и что чудесное открытие внезапно рассеет мрак Цивилизации.
Разум, как бы ни щеголял он своими успехами, не сделал для счастья ничего, поскольку он не дал человеку того общественного богатства, которое служит предметом всех сокровенных желаний. Под общественным богатством я разумею богатство, имеющее разные ступени, но ограждающее от нужды людей даже самых бедных и обеспечивающее им, по меньшей мере, то минимальное благосостояние, которое именуется у нас средним буржуазным достатком. Если бесспорно, что для человека, живущего в обществе, первым источником счастья после здоровья является богатство, значит все напыщенные теории разума, не сумевшего обеспечить нам относительного богатства или различных степеней достатка, суть бесполезные не достигающие цели разглагольствования, и открытие, мною здесь возвещаемое, было бы подобно теориям политическим и моральным — лишь новым посрамлением разума, если бы оно принесло нам познание, и еще раз познание, не дав богатств, необходимых нам в большей мере, чем наука.
Теория судеб осуществит сокровенные желания наций, обеспечив каждому богатство той или иной ступени, которое является предметом всеобщих желаний и обрести которое можно лишь при строе прогрессивных серий. Что касается Цивилизации, из недр которой нам предстоит выйти, то я докажу, что она далеко не является производственной судьбой человечества; это лишь временный бич, которым болеет большинство планет в первые эпохи своего существования; для рода человеческого; это лишь преходящая болезнь, как прорезывание зубов в детстве, она затянулась на лишних две тысячи триста лет благодаря нерадению философов, пренебрегавших исследованием ассоциации и притяжения. Я докажу, что общества, дикое, патриархальное, варварское, цивилизованное, лишь тернистые пути, ступени для достижения лучшего социального строя, строя прогрессивных серий, который и есть производственная судьба человека и вне которого никакими усилиями наилучших правителей не исцелить бедствий народных.
Итак, тщетно, философы, будете вы нагромождать библиотеки в поисках счастья, поскольку не искоренен самый корень всех социальных зол — разобщенность производства, этот антипод предначертаний Бога. Вы сетуете на природу, якобы отказывающую вам в познании ее законов; но поскольку до наших дней вы не сумели их раскрыть, к чему медлить с признанием ублюдочности ваших методов и с изысканием новых? Либо природа не хочет счастья людей, либо ваши методы осуждены природой, так как они не помогли вырвать у нее тайну, которой вы добиваетесь. Видели ли вы, чтобы она противодействовала усилиям физиков, как противодействует вашим усилиям? Нет, потому что физики изучают ее законы, вместо того чтобы диктовать ей свои собственные; а вы изучаете лишь искусство глушить голос природы, глушить влечение, которое есть толкователь природы, так как в каком бы направлении оно ни действовало, оно способствует формированию прогрессивных серий. Какой контраст между вашими промахами и чудесами, которые вершат точные науки! Вы изо дня в день добавляете новые заблуждения к заблуждениям античного мира, а физические науки каждый день преуспевают на путях истины и бросают на современную эпоху лучезарный свет, по силе равный позору, неизгладимую печать которого ваши фантасмагории наложили на XVIII столетие.
Мы будем свидетелями зрелища, которое лишь однажды можно видеть на каждой планете; я имею в виду внезапный переход от дисгармонии к социальной комбинации. Это самый блестящий результат движения, которое может происходить в мире, чаяние этого результата должно вознаградить современное поколение за все его бедствия. В процессе этой метаморфозы каждый год будет значить больше, чем целые века существования, и будет изобиловать событиями столь изумительными, что без предварительной подготовки не подобает приоткрывать над ними завесу, это побуждает меня отнести к третьему трактату теорию комбинированного строя, или прогрессивных серий, а в данный момент возвестить лишь общие результаты. Эти результаты таковы:
внезапный переход дикарей к производству;
освобождение варварами женщин и рабов, чья свобода необходима для образования прогрессивных серий;
установление единства на земном шаре: единого языка, единых мер, единых типографских знаков и других способов общения.
Что касается отдельных особенностей социетарного строя, наслаждений, которые он нам принесет, то повторяю, придется умерить свой пыл, возвещая их людям цивилизованным. Опечаленные вечными бедствиями и философскими предрассудками, они вообразили, что сам Бог уготовил для них страданье или незавидное счастье им не освоиться сразу с идеей благосостояния, которое их ожидает, и ум их восстанет, если им без предосторожности нарисовать перспективу тех наслаждений, которые уже не за горами. Ведь для организации каждого социетарного кантона потребуется не больше двух лет, а для установления строя прогрессивных серий на всем земном шаре — не свыше шести лет, даже при максимальных сроках.
В комбинированном строе с самого начала будет тем больше великолепия, чем дольше его ждали. В век Солона Греция могла уже его установить: ее роскошь достигла уже ступени достаточной, чтобы приступить к такой организации. Но в наши дни роскошь и утонченность вдвое превысили достижения афинян (они не знали ни рессорных колясок, ни хлопчатобумажных и шелковых тканей; ни сахара, ни иных американских и восточных продуктов; ни компаса, ни очков, ни других научных изобретений современного человека; не преувеличивая, можно сказать, что наши средства наслаждения и роскоши по меньшей мере вдвое превысили их возможности). Тем великолепнее развернется у нас комбинированный строй; теперь мы пожнем плоды успехов XVIII века в области физических наук, успехов, ранее невозможных. В недрах Цивилизации чудеса науки скорее гибельны, чем полезны для счастья, потому, что умножая средства наслаждения, они тем самым отягчают нужду огромного большинства, лишенного самого необходимого; они прибавляют мало к утехам сильных мира, пресыщенных отсутствием разнообразия в развлечениях, и только усиливают коррупцию, увеличивая приманки для жадности.
До сей поры наука, совершенствуя роскошь, работала лишь на плута: ему в обществе варварском и цивилизованном достичь богатства легче, чем праведнику. Эта несуразица заставляет заключить одно из двух: либо зловреден Бог, либо зловредна Цивилизация. Рассуждая разумно, приходится остановиться на втором умозаключении: нельзя допустить, чтобы Бог был злодеем, а он действительно был бы таков, если бы осудил нас на вечное прозябание в лоне гибельной цивилизации.
Вместо того чтобы рассматривать проблему под этим углом зрения, философы старались уклониться от рассмотрения вопроса о человеческом коварстве, чтобы не взять под подозрение либо Цивилизацию, либо Бога. Они усвоили межеумочный взгляд, точку зрения атеизма: гипотеза безбожия избавляет ученых от исследования предначертаний Божьих и побуждает их выдавать собственные сумасбродные и сумбурные теории за правило добра и зла. Атеизм чрезвычайно удобен для политических и моральных невежд, и те, кто снискал славу сильных умов за свою исповедь атеизма, на самом деле проявили этим свою слабую изобретательность. Боясь потерпеть крушение при исследовании предначертаний Божьих относительно социального строя, они предпочли отрицать самое существование Бога и восхвалять как совершенство данный строй Цивилизации, который они втайне ненавидят и лицезрение которого сбивает их с толку до такой степени, что они начинают сомневаться в самом провидении.
Эту оплошность совершают не только философы: если нелепо не верить в Бога, то не менее нелепо верить в него наполовину, думать, что Его Промысел[9] не всеобъемлющ, что он пренебрег заботой о наших самых неотложных потребностях, какова потребность в социальном строе, который обеспечил бы нам счастье. Глядя на чудеса нашей промышленности, огромные суда и иные чудеса, преждевременные для нас, принимая во внимание наше политическое младенчество, нельзя себе представить, чтобы Бог, расточавший нам столько божественных знаний, намерен был отказать нам в искусстве общественного строительства (l’Art social), без которого все остальное — ничто. Не заслуживала ли бы порицания непоследовательность Бога, если бы такое количество благородных наук, к которым он нас приобщил, способствовало лишь цели создания общества со столь отвратительными изъянами, как Цивилизация?
V
Общее предубеждение цивилизованных
Ознакомившись с моим изобретением, которому суждено освободить род человеческий от хаоса Цивилизации, варварства и дикости, обеспечить ему больше счастья, чем он осмеливается желать, и раскрыть перед ним тайны природы, к которым он и не надеялся когда бы то ни было приобщиться, толпа людей не преминет обвинить меня в шарлатанстве, а мудрецы сдержанно будут называть меня мечтателем[10].
Не останавливаясь на мелких выпадах, к которым должен быть готов любой изобретатель, я постараюсь склонить читателя к беспристрастному суждению[11].
Почему самые знаменитые изобретатели, Галилей, Колумб и др., становились объектом преследований или в лучшем случае насмешек, прежде чем их выслушивали? Главных причин тому две: общее злополучие и гордость ученых.
1. Общее злополучие. Когда какое-либо изобретение сулит счастье, люди боятся надеяться на благо, которое представляется им сомнительным; они отвергают перспективу, способную разбудить едва приглушенные желания, обострить в них несбыточными чаяниями чувство неудовлетворенности. Так, бедняк, неожиданно выиграв состояние или получив наследство, на первых порах отказывается этому верить: он оттолкнет принесшего эту радостную весть и обвинит его в глумлении над его нищетой.
Таково первое препятствие, на которое я натолкнусь, возвещая роду человеческому предстоящий ему переход к огромному счастью, надежда на которое в нем угасла за пять тысячелетий социальных бедствий, якобы неизлечимых. Обещай я благосостояние средней руки, меня бы приняли лучше; это побуждает меня значительно умерить картину грядущего счастья. Узнав всю его безмерность, люди удивятся тому, что я медлил с опубликованием моего открытия, обнаружил столько сдержанности и усвоил столь ледяной тон, возвещая событие, которое должно пробудить столько энтузиазма.
2. Гордость ученых — второе препятствие, которое мне придется преодолевать. Любое блестящее изобретение возбуждает зависть в тех, кто мог бы его сделать; люди недолюбливают неизвестного, который единым махом поднимается на вершину славы; они не прощают современнику проникновение в тайны, куда каждый мог бы проникнуть до него; ему не прощают, что он затмил былые достижения науки и намного опередил самых знаменитых ученых. Такой успех воспринимается существующим поколением как оскорбление; оно забывает о благодеяниях, которые несет с собой открытие, и помышляет лишь о позоре, который ляжет на век, прозевавший это открытие; и каждый, прежде чем рассуждать, мстит за свое оскорбленное самолюбие. Вот почему автора блестящего изобретения преследуют раньше, чем изобретение исследуют и составят себе о нем суждение.
Никто не станет завидовать Ньютону; его исчисления столь малодоступны, что рядовой ученый на них не претендует. Но любого Христофора Колумба делают мишенью нападок, его готовы разорвать в клочья, потому что его идея отправиться на поиски нового материка столь проста, что она каждому могла бы прийти в голову. И люди молчаливо договариваются перечить изобретателю, мешать осуществлению его идей.
Я взял этот пример, чтобы ярче выявить всеобщее коварство людей цивилизованных в отношении изобретателей.
Невежественный Папа метал в Колумба громы и молнии церковного осуждения; между тем, разве он не больше других был заинтересован в успехе плана Колумба? Несомненно так. Ведь едва была открыта Америка, как его преосвященство стал раздавать приходы в новом мире, считая для себя удобным использовать открытие, самая мысль о котором раньше возбуждала в нем гнев. Эта непоследовательность главы церкви типична для людей вообще: его предрассудки и его самолюбие мешали ему видеть свои собственные интересы. Рассуждая, он понял бы, что Святой престол, имея в ту пору возможность устанавливать временный суверенитет над вновь открытыми землями и подчинять их своей религиозной власти, был всецело заинтересован в поощрении мероприятий, направленных к открытию нового материка. Но Папа и папский совет, в силу болезненного самолюбия, не рассуждали вовсе. Это убожество свойственно всем векам и всем людям. Такие помехи стоят на пути всякого изобретателя, он должен быть готов к преследованиям в меру величия своего открытия, особенно если это человек никому неизвестный и если никакие предварительные изыскания не протянули нити к тем открытиям, ключ от которых случайно оказался у него.
Если бы я имел дело с веком справедливым, который искренно старается проникнуть в тайны природы, было бы приятно ему доказать, что последователи Ньютона лишь на половину истолковали закономерность того движения, которое они исследовали, — движения небесных тел.
Действительно, они ничего не могут вам сказать относительно системы распределения небесных светил. Самый ученый их последователь — Лаплас, не сумеет пролить хотя бы каплю света на разрешение следующих проблем:
Каковы правила размещения небесных светил, ранг и место, предназначенное звездам? Почему Меркурий является первым?
Почему Уран[12] так удален от солнца, почему он меньше Сатурна?
А Юпитер, разве он не должен был бы находиться ближе к очагу света?
Какова причина большей или меньшей эксцентричности орбит?
Каковы принципы сочетания или соединения?
Почему некоторые небесные тела носят характер лун и прикованы к одному стержневому, как спутники Юпитера, Сатурна и Урана?
Почему другие, например, Венера, Марс и пр., движутся по свободной орбите?
Почему Уран, будучи в шестнадцать раз меньше Юпитера, имеет восемь лун, а Юпитер только четыре? Разве не подобает колоссальному Юпитеру иметь большее количество лун? Ведь он в силу своих размеров мог бы управлять количеством лун в шестнадцать раз большим, чем Уран! Это распределение странным образом противоречит теореме, согласно которой сила притяжения прямо пропорциональна массе.
Почему на основании той же теоремы огромный Юпитер не притягивает к себе и не вовлекает в свою орбиту четыре маленьких небесных тела — Юнону, Цереру, Палладу и Весту, расположенных столь близко к нему? Но и вовлекши их в свою орбиту, он, все же имел бы лишь восемь лун, подобно Урану, в шестнадцать раз меньшему, чем он; этот груз был бы для него все-таки минимальным.
Почему у Сатурна есть светозарные кольца, а у Юпитера их нет, несмотря на то, что Сатурн получает от своих семи лун больше света, чем Юпитер от своих четырех?
Почему у Земли есть Луна, а у Венеры ее нет?
Почему наша Луна, Феб, в отличие от Венеры и от Земли, не имеет атмосферы?
Каково различие функций между светилами сопряженными, или спутниками, подобно Фебу, планетами, имеющими Луны, как Земля, Юпитер, и одинокими, как Венера, Марс, Меркурий, Веста?
Какие изменения претерпела и будет претерпевать система распределения планет?
Каковы планеты, нам неведомые? Где они расположены? Где их искать? Каковы их размеры, их функции?
Такими вопросами можно заполнить двадцать страниц, и наши ученые не сумеют на них ответить; значит, у них нет представления о системе распределения, им неведомы в большей части законы движения небесных светил, и они ошибаются, воображая, что уяснили себе это движение.
А я с момента моих открытий в 1814 году даю надлежащие ответы на все эти вопросы. Спрашивается, не я ли решил задачу, которую последователи Ньютона только поставили, но не разрешили?
Однако полное познание закономерности движения небесных тел охватит лишь одну отрасль мирового движения; остается уяснить себе и другие отрасли, в том числе движение страстей или движение социальное; от уяснения себе этого зависит единая организация рода человеческого, осуществление социальных судеб. Открыть же это можно лишь на основе изучения всех совокупных законов движения, а последователи Ньютона уловили лишь обрывок, не дающий ключа к счастью.
Выдвигая общую теорию движения, следовало бы возглавить ее чьим-либо крупным именем, чтобы обеспечить ее рассмотрение и проверку. Если бы Ньютон или кто-либо из его соперников или последователей, каковы Лейбниц, Лаплас, провозгласили теорию притяжения страстей, счастье бы им улыбнулось; благодаря такой вывеске люди сочли бы вполне естественным распространение на эту область уже открытых законов тяготения материи и усмотрели бы прямое следствие мирового единства в том, что принцип материальной гармонии оказывается применимым к теории страстей или к социальной теории; благодаря престижу, которым пользуется Ньютон или другая знаменитость, вся свора критиков заранее рукоплескала бы изобретателю; ему воспевали бы хвалу научного парии, одного из тех парвеню, которые не являются уделом человека неизвестного, какого-либо провинциала или даже академиками, вся эта шайка предает несчастного анафеме. Пример тому — Христофор Колумб. За высказанную им мысль о существовании нового материка его целых семь лет высмеивали, травили, отлучали: не навстречу ли подобной невзгоде иду и я, возвещая новый социальный мир?
Идти вразрез с общепринятыми мнениями нельзя безнаказанно; и философия, царящая в XIX веке, поднимет на борьбу со мной больше предрассудков, чем подняло суеверие в борьбе с Колумбом в его время. Однако нашел же он в лице Фердинанда и Изабеллы менее предвзятых и более справедливых монархов, чем лучшие умы того века. Почему бы и мне, подобно Колумбу, не надеяться на поддержку какого-либо монарха, более ясновидящего, чем современники? Я знаю, софисты XIX века, подобно софистам XV века, будут твердить, что никакие новые открытия невозможны; но разве не найдется самодержца, который пошел бы на эксперимент, как пошли кастильские монархи? Они рисковали немногим, снаряжая наудачу корабль для открытия нового мира и грядущего завладения им; точно так же и монарх XIX века может себе сказать: «Рискнем на площади в одну квадратную милю произвести опыт с земледельческой ассоциацией! Риск невелик, между тем как есть шансы извлечь род человеческий из общественного хаоса, взойти на престол мирового единства и передать нашему потомству на веки вечный мировой скипетр».
Я указал на предрассудки, которыми будут орудовать против меня людское злосчастье и гордость ученых. Я хотел подготовить читателя к сарказмам толпы, которая всегда рубит с плеча там, где она ничего не знает, и противопоставляет разумным рассуждениям игру слов; этой манией заражен даже мелкий люд: всюду укоренилось зубоскальство. Когда же правильность моего открытия будет доказана и приблизится момент пожать его плоды, когда универсальное единство готово будет водвориться на развалинах варварства и цивилизации, тогда критики столь же внезапно перейдут от презрения к упоению; они возведут изобретателя в сан полубога и вновь унизятся до заискивания, предварительно унизившись до опрометчивого глумления.
Что касается людей беспристрастных, которых на свете очень мало, то мне нравится их недоверчивость, и я предлагаю им отложить свое суждение до того, как я их ознакомлю с механизмом прогрессивных серий. Два первых мемуара не затронут еще этого вопроса; их целью будет расчистить пути и освоить человеческий разум с избытком счастья, которое людям уготовано.
VI
План
В этих двух мемуарах я буду освещать следующие вопросы:
Что такое судьбы?
Из каких отраслей складывается их общая система?
Какими приметами и средствами располагал человеческий разум для изобретения общей системы судеб?
Эти вопросы я не буду разобщать: мне было бы трудно освещать их раздельно. В этом труде будет много повторений, быть может, требуется еще больше, чтобы приковать внимание читателя к предмету столь новому и столь противоположному философским предрассудкам, которыми все заражены.
Этот проспект я подразделю на три части: экспозицию, описание и конфирмацию.
1. В экспозиции будут трактоваться некоторые категории общих судеб; тема столь возвышенная и обширная заинтересует немногих читателей, но здесь будет разбросано много довольно занимательных подробностей, которые вознаградят читателя за некоторую сухость. Итак, первая часть предназначается для любознательных, для людей усидчивых, которые не остановятся перед преодолением трудностей ради проникновения в глубокие тайны; они будут приятно удивлены, ознакомившись в этой первой части с целым рядом положений относительно происхождения обществ, их последующего чередования и материальных и социальных революций, предстоящих нашей Земле и другим мирам.
2. Описания ознакомят читателя с некоторыми особенностями частных или домашних судеб при комбинированном строе; они дадут некоторое понятие о сулимых им наслаждениях и в этой плоскости предназначаются специально для сибаритов, или любителей наслаждений. Предвкушение прелестей комбинированного строя поможет им понять, до какой степени род человеческий находится в плену у обманывающих его философов; они долго таили от нас пути к счастью, упорно критикуя тяготение страстей, старались эти страсти подавлять, глушить, вместо надлежащего их изучения.
Конец ознакомительного фрагмента.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Теория четырех движений и всеобщих судеб. Проспект и анонс открытия предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
3
«Страсть (характер, вкус, мания) есть несводимое единство фурьеристской комбинаторики, абсолютная графема утопического текста. Страсть естественна (в ней нечего исправлять, разве что производить некую контрприроду, то, что происходит в Цивилизации). Страсть беспримесна (ее сущность чиста, сильна, резко очерчена: одна лишь цивилизованная философия рекомендует страсти дряблые, апатичные, контроль и компромисс). Страсть счастлива („Счастье… состоит в том, чтобы иметь много страстей и много средств для их удовлетворения“).
Страсть не есть возвышенная форма чувства, мания не есть причудливая форма страсти. Мания (и даже прихоть) есть сама сущность страсти, единство, исходя из которого, обусловливается Притяжение (притягательное и притягивающее). Страсть не поддается ни деформации, ни трансформации, ни редукции, ни измерению, ни замене: это не сила, это число; мы не можем ни разложить, ни амальгамировать эту счастливую, искреннюю и естественную монаду, но можем лишь подвергнуть ее сочетанию, пока она не воссоединится с целостной душой, трансиндивидуальным телом, имеющим 1620 свойств». (Барт Р. Сад, Фурье, Лойола. М.: Праксис, 2007. С. 132).
5
Имеется в виду фаланстер, в самой первой работе Фурье это определение не употребляется, но уже во втором томе появляется и план фаланстера. — Примеч. ред.
6
«В Гармонии богатство не только сохраняется, но еще и увеличивается, оно вступает в игру счастливых метафор, наделяя фурьеристские демонстрации то церемониальным блеском драгоценных камней („капля алмаза в лучезарном треугольнике“, орден за святость в любви, т. е. за всеобщую проституцию), то скромностью, исчисляемой в су „20 су Расину за его трагедию „Федра“; правда, эта сумма приумножена всеми кантонами, решившими почтить драматурга); сами операции, связанные с деньгами, также являются мотивами для приятной игры: эта игра в войне любви состоит в искуплении (выкупе) пленных. Деньги причастны сиянию удовольствия („Органы чувств не могут по настоящему вознестись в небо без посредства денег“): деньги желанны, как это было в прекрасную эпоху цивилизованной коррупции, а пройдя эту эпоху, они увековечиваются на правах роскошного и „неподкупного“ фантазма». (Барт Р. Сад, Фурье, Лойола. М.: Праксис, 2007. С. 113).
7
«Фурье стремится расшифровать мир, чтобы переделать его (ведь как переделать, не расшифровав?).
Фурьеристская расшифровка исходит из самой трудной ситуации, заключающейся не столько в невыявленности знаков, сколько в их непрерывности. Есть высказывание Вольтера, которое Фурье непрерывно повторяет на собственный счет: „Но какая же густая ночь еще скрывает (вуалирует) природу“?; а ведь в вуали, в конечном счете, важна не столько идея маски, сколько идея скатерти. Еще раз: древнейшая задача логотета, основателя языка, состоит в том, чтобы без конца кроить язык: первая операция — «кусать» скатерть, чтобы впоследствии можно было ее стягивать (или тянуть на место).
Следовательно, в известной мере надо отличать расшифровку от раскроя. Расшифровка отсылает к полной глубине, к следам тайны. Раскрой отсылает к пространству отношений, к некоей дистрибуции. У Фурье расшифровка постулируется, но на, в общей сложности, второстепенных правах: она касается лжи и притворства цивилизованных классов: так обстоят дела с „тайными принципами“ буржуазии, „которая начинает с того, что сто раз выпаливает ложь в своей лавке ради принципов свободной торговли. Поэтому буржуа послушает святую мессу, а возвратившись, трижды четыреста раз расскажет ложь, обманет и обокрадет тридцать покупателей ради тайного принципа торговцев: мы работаем не ради славы, нам нужны деньги“. Совершенно иное явление, обладающее совершенно иной важностью — раскрой — или, иначе, систематизация (приведение в систему); такое прочтение, являющееся существенным для фурьеристской работы, касается всей Природы (обществ, чувств, форм, природных царств) в том, что она представляет собой целостное пространство Гармонии — ведь человек у Фурье абсолютно инкорпорирован в мироздание, включая небесные светила; теперь это не изобличающее и умаляющее прочтение (ограниченное моральной ложью буржуазии), но прочтение возвышающее, интегрирующее, восстанавливающее, простирающееся до изобилия форм мироздания». (Барт Р. Сад, Фурье, Лойола. М.: Праксис, 2007. С. 126).
8
Редакция не преуспела в попытках написать внятный комментарий о том, на какого именно Варфоломея намекал Фурье. Может быть имеется в виду Св. Апостол Варфоломей? Но в его житии, вплоть до момента его мученической смерти (а его распяли вниз головой, а потом (он продолжал проповедь) сняли с креста, сняли кожу и обезглавили) отсутствуют упоминания о высказываемой им вражде в адрес библиотек. Всех остальных Варфоломеев, которых удалось обнаружить, встроить в данный контекст не получилось. Вопрос этот остается пока непроясненным, и это интересная задача для будущих поколений российских фурьеведов. — Примеч. ред.
9
«Мысли Фурье о провиденциальном порядке и всемирной гармонии восходят, если не к „Государству Господню“, Св. Августина, то к идеям Сведенборга, Дюпон де Немура, Бернарден де Сен-Пьера и других мистиков XVIII века. Его учение о всемирной аналогии напоминает высказывания тех же писателей, равно как и идеи Сен-Мартена… а отчасти и Шеллинга ставшего тогда известным во Франции. Космогоническая концепция Фурье вызывает в памяти некоторые черты космогонии тех же Сведенборга, Дюпона и Ретифа де ла Бретонна; идеи Сведенборга о небесных сообществах, образующих гармонические серии по степеням разумности и любви, о притяжении как движущих силах на небе и в аду, и о равновесии, основанном на сочетании противоположностей; мысли Дюпона о возможной одушевленности небесных тел; представления Ретифа де ла Бретонна о планетах, обладающих возможностью размножаться, подверженных заболеваниям, и кончающих смертью. Можно сказать о близости космогонических идей Фурье к идеям теософов.
Однако нет достаточных оснований для положительных утверждений о тех или иных прямых заимствований Фурье из сочинений мистиков. Если нет убедительных доказательств прямого их влияния, то есть основания предполагать влияние косвенное. Ведь город Лион, где Фурье проживал в период становления своего мировоззрения, был в то время одним из основных центров мистицизма: здесь было множество франкмасонских лож, оккультных обществ, различных сект, здесь проходил в 1778 году большой масонский конвент, здесь увлекались месмеризмом, здесь действовали Мартинес, Сен-Мартен, Виллероз, и талантливый авантюрист Джузеппе Бальзамо, ставший знаменитым под именем графа Калиостро, здесь вышло несколько изданий о гипнотизме, магнетизме, каталепсии и сомнабулизме. Всевозможные мистические идеи составляли предмет оживленных дискуссий в среде лионской интеллигенции тех лет, и Фурье, хоть и не читал произведений мистиков, и не был членом ни масонской ложи, ни какой — либо подобной организации, конечно знал из газет, журналов и из живого общения с людьми кое что о мистических концепциях… „Кто создал Фурье? Ни Ланж, ни Бабеф: Лион — вот единственный предшественник Фурье“. Эта фраза Мишле — лучший ответ на этот вопрос». (Зильберфарб И. Социальная философия Шарля Фурье и ее место в истории социалистической мысли первой половины XIX века. М.: Наука, 1964. С. 28).
10
«Пресса встретила „Теорию четырех движений“ (вышедшую анонимно в 1808 г. в Лионе, причем место издания было написано как Лейпциг, а автор был обозначен как Шарль) полным молчанием, в одной только „Gazette de France“ появилась о ней маленькая заметка. Распространения книга не получила, и почти весь ее тираж остался на складе у книготорговца». (Зильберфарб И. Социальная философия Шарля Фурье и ее место в истории социалистической мысли первой половины XIX века. М.: Наука, 1964. С. 28).
11
«Классические утопии о лучшей и безопасной жизни являют себя — как замечает Фурье — как „греза о благе — без средств к осуществлению оного, без метода“. Несмотря на соотнесенность с критикой своего времени, они пока еще не сообщаются с историей. Положение меняется, лишь когда руссоист Мерсье своим романом о будущем, романом о Париже в 2440 году, проецирует эти острова блаженства из пространственно отдаленных областей в отдаленное будущее — и тем самым воспроизводит эсхатологические чаяния восстановления рая будущего на внутримировой оси исторического прогресса. Однако же, поскольку утопия и история соприкасаются таким образом, меняется классическое обличье утопии, а роман о государстве начинает отрицать собственные романные черты. Кто восприимчивее других к утопическим энергиям духа времени, тот отныне будет наиболее энергично стремиться к слиянию утопического мышления с историческим. Роберт Оуэн и Сен-Симон, Фурье и Прудон резко отвергают утопизм; но Маркс и Энгельс опять-таки критикуют их как „утопических социалистов“. Только Эрнст Блох и Карл Мангейм в нашем столетии очистили термин „утопия“ от оттенка утопизма и реабилитировали его как надежное средство для поиска альтернативных жизненных возможностей, которые следует применять в самом историческом процессе. Утопическая перспектива вписывается в само политически действенное историческое сознание». (Хабермас Ю. Политические работы. М.: Праксис, 2005. С. 89).