На острие танкового клина. Воспоминания офицера вермахта 1939–1945

Ханс фон Люк, 2006

Молодой командир эскадрона разведки, Ханс фон Люк, одним из первых принял участие в боевых действиях Второй мировой и закончил ее в 1945-м во главе остатков 21-й танковой дивизии за несколько дней до капитуляции Германии. Польша, Франция, Восточный фронт, Северная Африка, Западный фронт и снова Восточный – вот этапы боевого пути танкового командира, долгое время служившего под началом Эрвина Роммеля и пользовавшегося особым доверием знаменитого «Лиса пустыни». Написанные с необыкновенно яркими и искусно прорисованными деталями непосредственного очевидца – полковника танковых войск вермахта, – его мемуары стали классикой среди многообразия литературы, посвященной Второй мировой войне. Книга адресована всем любителям военной истории и, безусловно, будет интересна рядовому читателю – просто как хорошее литературное произведение.

Оглавление

Пролог

Домой!

Это было морозной зимней ночью 1949 г. в особом лагере для военнопленных неподалеку от Киева. Часа в два дверь барака распахнулась.

Ганс фон Люк! — прокричал русский охранник. — Давай в контору!

И теперь не могу сдержать улыбки, когда вспоминаю об этом. У русских нет в точности такого звука, с которого начинается мое имя. Помню, как мы поражались, как они произносят фамилию «Hohenlohe» — у них выходит «Гогенлоге»[1]. (Мы, немецкие военнопленные, находились в России с июня 1945 г. В конце осени 1948 г. бывших военнослужащих СС и сотрудников полиции, а также тех, кто участвовал в борьбе с партизанами, собрали и отправили в штрафной лагерь. Туда же — чего никто из нас не мог постичь — поместили и офицеров штаба.)

Полусонный, я поднялся. Русские обожали водить на допросы по ночам. У сонного легче вытянуть побольше сведений.

За несколько недель до этого лагерная переводчица — врач-еврейка, с которой я подружился, — сказала мне о грядущих переменах:

— Я слышала, что под давлением западных союзников Сталин согласился выполнить условия Женевской конвенции и отпустить пленных. Из обычных лагерей всех уже отправили по домам, но и здесь тоже многих освободят. Правда, пятнадцать процентов останутся в России как виновные в разного рода злодеяниях. Военным преступникам на свободу хода нет. Кроме того, стране нужны рабочие руки.

Вскоре и в самом деле прибыла комиссия из Москвы. В ходе ночных допросов, по каким-то недоступным нашему пониманию критериям, члены ее отбирали те самые 15 процентов, остальных же и в самом деле собирались отправить домой. Решение кого куда принимали пять человек.

И вот наступила моя очередь!

Нервы мои были натянуты как струны, но я заставил себя выглядеть спокойным. Я и раньше неплохо говорил по-русски, а в плену получил возможность улучшить свои знания, потому меня довольно часто привлекали как переводчика. В конторе меня ожидала молодая переводчица, которую я хорошо знал. Я шепнул ей:

— Я не знаю по-русски ни слова, вообще ничего. Понимаете, да?

Она с улыбкой кивнула, согласившись играть в мою игру.

Меня привели в большую комнату, где я увидел перед собой T-образный стол, за которым располагались члены комиссии. В середине сидел русский полковник, по всей видимости, председатель, довольно располагающей наружности мужчина примерно моих лет, весь в орденах и с почти квадратной головой. Он чем-то походил на маршала Георгия Жукова, «освободителя» Берлина.

По бокам от председателя находились гражданские — вероятно, военный судья и офицеры КГБ[2]. Они уставились на меня непроницаемыми взглядами и вовсе не казались приветливыми. Я с переводчицей занял место на другом конце стола, метрах в шести-семи от комиссии.

Начался разбор моего дела.

— Ваша фамилия? Номер части? Где именно участвовали в боях на территории России?

Я ответил по-немецки, а переводчица перевела:

— Меня спрашивали об этом уже раз двадцать, не меньше.

— А мы еще хотим послушать, — сказал полковник.

Как видно, мои ответы сходились с тем, что было написано в документах. Члены комиссии кивали.

Потом раздалось:

— Так вы капиталист и реакционер. Фон Люк — то же, что фон Риббентроп (министр иностранных дел при Гитлере) или фон Папен (канцлер до Гитлера). Все с фамилией на «фон» — крупные капиталисты и фашисты.

Прослушав перевод, я возразил:

— Риббентроп и Папен сами по себе, а я сам по себе. Более пяти лет я провел на фронте и вот уже пять — в плену. Эти десять лет — десять лет моей жизни. Мне бы хотелось вернуться к семье и наслаждаться мирной жизнью, работать. У меня нет ни денег, ни земельной собственности, так к чему говорить о капиталистах и фашистах? К чему такие разговоры?

Переводчица перевела все слово в слово.

По всему видно, больше у них на меня ничего не было. Полковник без обиняков обратился к коллегам по-русски:

— Ни в полиции, ни в СС он не служил. Когда у нас шла партизанская война, он уже был в Африке. Однако мне не по душе отпускать этих фонов.

— Можно вменить ему кражи яиц в русских деревнях и селах, — вступил в разговор один из офицеров КГБ, — или еще совершение актов вредительства против русского народа.

Сердце у меня екнуло. Я-то знал, что за любую малость человека лет на десять, а то и на пятнадцать могли отправить в лагерь особого режима.

Я поднялся и выругался — выругался так, как умеют только русские, да еще, говорят, венгры. На лице переводчицы читалось глубочайшее удивление, полковник и остальные члены комиссии тоже были поражены. Не видя для себя иной возможности в обозримом будущем попасть домой, я шел ва-банк.

Выдержав для пущей важности паузу, я заговорил:

— Полковник, ведь ты такой же, как и я, я тоже полковник, — я намеренно говорил ему «ты». — Ты тоже делал свое дело на войне, как и я. Мы с тобой оба принимали присягу. Каждый из нас считал, что воюет за свою родину. Но нас, немцев, одурачили — мастерски одурачили политической пропагандой.

Полковник слушал меня внимательно.

— Сейчас уже три, — продолжал я, — я очень устал. В шесть нас поднимут, и начнется еще один день — еще один день нашего плена. Я знаю, как принято у русских. Обвиняемый должен доказывать свою невиновность, а не суд виновность обвиняемого. Так чего ж мне защищаться? Если ты решишь оставить меня здесь, причина, чтобы сделать это, у тебя найдется. Так чего тянуть? Делай свое дело и отпускай меня спать.

После моих слов полковник со своими коллегами принялся перешептываться. Затем полковник произнес:

— Вы говорите по-русски. Где вы выучили язык? — в тоне не чувствовалось ни подозрительности, ни раздражения.

— В молодости я увлекался русским языком, русской музыкой, читал книги русских писателей. Еще задолго до того, как началась эта чертова война, научился говорить по-русски, общаясь с эмигрантами. Девять месяцев прослужил в России, не говоря уже о последних четырех с половиной годах, в которые у меня было немало возможностей для того, чтобы совершенствоваться. Признаю, что, притворившись, что не понимаю по-русски, я схитрил — сделал тактический ход.

Они заулыбались, и мое положение показалось мне на миг не таким уж безнадежным. Затем полковник неожиданно спросил:

— Что вы думаете о России и о ее народе?

— Я многое повидал и много узнал за годы плена. Мне нравится ваша огромная страна, нравятся люди, их готовность помочь и их любовь к своей родине. Уверен, я не так уж мало разбираюсь в русских и понимаю их душу. Но я не коммунист и никогда в жизни им не стану. Меня огорчает то, что вышло из идей Маркса и к чему привела революция Ленина. Мне бы очень хотелось, чтобы наши народы научились понимать друг друга, несмотря на множество различий в идеологии и мышлении. Это мой ответ на твой вопрос, полковник.

Я играл — рисковал, но чувствовал, что в сложившемся положении лучшая защита для меня — нападение.

— Мы считаем, что, если отпустить вас, — продолжал полковник, — вы рано или поздно вновь будете сражаться против нас.

Я покачал головой и ответил:

— Мне бы очень хотелось вернуться домой и помогать людям возрождать из руин страну, строить демократическое общество и жить в мире. Более ничего.

Полковник подвел итог слушанию моего дела — произнес панибратское «давай».

Затем я вернулся в барак, где мои товарищи военнопленные окружили меня, и я передал им содержание беседы, после чего они едва ли не хором заключили:

— Вы с ума сошли. Вы же подписали себе смертный приговор. Вас не выпустят.

Однако я думал о русских по-иному.

Следующим утром переводчица сказала мне.

— Вы здорово рисковали, полковник. Но вы молодец. Думаю, вы произвели впечатление на полковника. Он фронтовик, как и вы, и любит, когда говорят прямо и не таясь.

Еще два дня спустя до рассвета меня поднял из постели голос охранника. Мои товарищи напутствовали меня:

— Всего самого лучшего, старина, куда бы ни лежала вам дорога.

На улице со своими нехитрыми пожитками собрались другие пленные из разных бараков. Перед строем за столом сидел русский офицер со списком и одну за другой выкрикивал фамилии. Тот, кого вызывали, шел к столу, где слышал либо «давай», что означало освобождение, либо роковое «нет».

Мы видели потерянные лица тех, кто услышал «нет», — смотрели на них и не верили. Из нашего отделения я был третьим, кого вызвали к столу. Когда человеку передо мной сказали «нет», я сочувственно похлопал его по плечу, а что скажут мне?

Мне сказали «давай».

Мне казалось, что я не иду, а лечу к воротам лагеря. С души моей упал камень. Мы шли и боялись оглянуться — а вдруг показалось и сейчас нам прикажут вернуться. Неужели и правда свобода?

У ворот я встретил переводчицу.

— Домой, полковник. Всего хорошего.

Я и сегодня вспоминаю ее — вспоминаю с благодарностью.

Затем мы строем прошагали к станции, где уже стоял состав, готовый умчать нас оттуда. Но мы все еще не верили русским. В какую сторону повезут? Однако когда мы вошли в вагоны, двери остались незапертыми впервые за все пять лет. Радость наша не знала границ. Мы никак не могли поверить в то, что день, о приходе которого мы так мечтали все эти годы, наконец наступил.

Было холодно, но мы все же оставили двери распахнутыми из страха, что их снова запрут снаружи. Мы лежали, прижавшись друг к другу и почти не чувствовали холода.

Некоторые тихонько пели, другие мечтали о том, что будут есть, третьи рассуждали, каково будет после стольких лет увидеть жену или подругу. Никто не стыдился показывать чувства. Все мы знали, что вернуться домой будет означать все равно, что заново родиться.

Я в своих мыслях отправился в далекую юность, в теплоту и уют родительского дома, в тишину и спокойствие тех лет, когда не было Гитлера и не было войны. Из неполных 39 лет жизни более 10 лет пришлось на войну и плен.

Примечания

1

Таковы тогдашние правила нашей транслитерации. В действительности же Hohenlohe должно звучать приблизительно как Хоэнлоэ. По-русски немецкое имя Hans, также начинающееся с придыхательного «Х», было принято произносить как «Ганс», что для немца звучит забавно, поскольку на его языке слово Gans означает «гусь». Позже российские переводчики стали употреблять более точное написание и произношение данного имени (в частности, переводить его как Ханс рекомендует справочник Р. С. Гиляровского и Б. А. Старостина «Иностранные имена и названия в русском тексте». Издание второе. М., 1978. С. 136) (прим. пер.).

2

В то время организация называлась МГБ (Министерство Государственной Безопасности; ранее НКВД и НКГБ, затем МВД и, наконец, — с марта 1954 г. — КГБ), но автор, писавший воспоминания в 80-е годы прошлого века, при этом ориентируясь на молодежь, часто называет ее КГБ, опасаясь, что иначе его, возможно, не поймут. Иногда, впрочем, он использует аббревиатуру НКВД. Есть вероятность, что он и сам не знал точного названия, поскольку, скажем, за период в двадцать лет — с 1934 по 1954 г. — ведомство меняло свое название несколько раз, причем наибольшее количество перестановок — в том числе разделение на две организации (НКВД и НКГБ), затем слияние в одну, опять разделение и вновь слияние (МГБ в 1946 г.) — приходится как раз на 40-е годы (прим. пер.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я