Моя жизнь и любовь. Книга 2

Фрэнк Харрис, 2022

Великолепно написанный и донельзя откровенный социальный роман о становлении молодого человека в литературных и политических кругах Лондона конца 19-нач 20 вв. Перед читателем проходит широчайший спектр журналистов, издателей, политиков, писателей, женщин и мужчин. Для автора не существует границ и условностей – именно поэтому все 4 тома его романа-мемуаров были запрещены и в Англии, и в Америке, и в России весь 20-й век, вплоть до самого последнего времени – читатель держит в руках его первый и единственный перевод. Содержит нецензурную брань.

Оглавление

Глава VII. Праздники и ирландская добродетель!

Я отправился на корабле из Афин в Константинополь и, как и любой путешественник, восхитился великолепным положением города. Он подобен Нью-Йорку, королю многих вод. Однако первоначально я был совершенно несведущ в истории города, но в пути разговорился с неким немецким студентом, изучавшим византийскую архитектуру. Он-то и посоветовал мне непременно осмотреть Святую Софию, чтобы навсегда познать, что есть истинная красота. И пелена неожиданно спала с моих глаз: я увидел «величайший храм мира», как охарактеризовал храм студент. Смогу ли я ещё где-нибудь увидеть подобную красоту внешнего и внутреннего лика? Смелые арки и потрясающий размах колонн; мозаики, фрески и надписи на стенах создают небывалое впечатление великолепия и величия в сочетании с изысканными красками и формами.

Набожные турки всегда поклонялись Магомету в мечетях. В Святой Софии на стенах повсюду просвечивают через позднейшую покраску и штукатурку старинные фрески, изображающие Распятого. У меня осталось впечатление, будто Крест повсюду медленно, но верно торжествует над Полумесяцем. Со временем я понял, что Святая София стала более значительным достижением человеческого гения, чем тот же Парфенон, а это означает, что возвышенный Дух со временем непременно находит более благородное тело.

Затем мой немецкий друг повел меня в церковь Спасителя, которую он назвал «жемчужиной византийской работы», и действительно, мозаики, по крайней мере XIV века, были богаче и разнообразнее, чем все, что я видел ранее. Даже в Палермо.

Последовавшая затем переправа через Босфор на европейский берег оказалась мучительной по причине скверной погоды. Как результат, ни Варна, ни Дунай не произвели на меня никакого впечатления. А вот Белград с его цитаделью мне очень понравился, и Буда с Пештом меня впечатлили: Крепостная гора напомнила мне афинский Акрополь.

Вена покорила мое сердце. Труппа «Бургского театра» в Хофбурге не хуже парижских. Венская опера с лучшей музыкой в Европе; дворцовый комплекс Бельведер с его великолепными венецианскими картинами; чудесная Императорская оружейная палата — все это произвело на меня неизгладимое впечатление! А военные парады в Хофбурге? А Австрийская национальная библиотека? А богатая весёлая публика в парке Вюрстельпратер? Образно говоря, там я увидел истинный немецкий ковёр народов, так сказать, он переливался тысячью цветов славянских и семитской, богемской и польской вышивок. Даже цыгане, казалось, добавили штрихов варварства и суеверия, необходимых для бахромы и оттенения великолепной ткани. По своей многогранной привлекательности Вена казалась мне даже богаче Парижа, а Паулина Лукка[92], изысканная певица и одновременно прекрасная очаровательная особа, стала для моего воображения гением города, совсем как Бильрот[93], великий врач — символ науки, спасающей жизни.

Проведя несколько месяцев в Вене, я понял, что Дунай — великое достояние, которое венцы оставили не изуродованным современниками. Вена должна бы стать самым большим портом в юго-западной Европе, но австрийцы предпочли сберечь и облагородить сей прекрасный поток. Смогут ли они теперь, будучи в глубокой послевоенной нищете, исправить эту «ошибку»? Еще есть время — всегда есть время, слава Богу!

Почему я уехал из Вены? Потому что я сблизился с очаровательной девушкой — танцовщицей из кафе-шантана. Она вернулась из Вены в родной Зальцбург. В тот самый Зальцбург, где родился Моцарт. В «самый красивый город в мире», как говорила Мари. И мне пришлось последовать за нею.

Звали её Мари Киршнер. Любовь моя к ней была чистым безумием. Девушка оказалась лучшим типом немки (точнее, австрийки). Для меня она олицетворяла Вену и все ее изысканные красоты. У Мари была идеальная девичья фигура, стройная и гибкая от постоянных упражнений, потому что она танцевала, по крайней мере, час ежедневно. У девушки было пикантное, умное лицо со вздернутым носиком, таким же дерзким, как и ее светло-карие глазки. Она была удивительно откровенна в своих сексуальных переживаниях и покорила мое сердце, в один из наших первых вечеров рассказав мне, как ее довольно легко (по причине детского любопытства) соблазнил старый банкир из Будапешта, когда ей едва исполнилось тринадцать.

— Он дал мне и моей матери достаточно денег, чтобы мы безбедно прожили шесть лет или больше, и позволил мне научиться танцевать. Отто умер во сне, иначе он сделал бы для нас больше. Он был по-настоящему добр, и я заботилась о нем, хотя он был неважным любовником. Он оставил нам дом и мебель, и я уже неплохо зарабатывала на жизнь…

— И с тех пор?.. — спросил я.

Мари вскинула голову.

— Тише, — прошептала Мари. — Разве любовь не является частью жизни, самой лучшей ее частью? Даже иллюзия любви стоит больше, чем что-либо другое. Время от времени надежда искушает меня, как, похоже, я искушаю тебя. О, если бы мы с тобой могли побывать в Зальцбурге, увидеть горы Берхтесгадена… Какое дивное лето мы могли бы провести в самой прекрасной части Альп!

— Невозможно, — сказал я, — подарить тебе незабываемые воспоминания. У тебя было так много любовников!

— Никогда не бойся количества, — ответила она с улыбкой. — Подавляющее большинство любовников не оставляет нам ничего достойного памяти — мужчины мало что знают о любви. Почему до сих пор у меня остаются лучшие воспоминание о старом банкире? Он был очень ласковым und hatte mich auf den Handen tragen mogen[94]. Отто многому меня научил. О, он был милым человеком.

И тогда я повез Мари в Зальцбург.

Прежде я ни разу не слышал, чтобы кто-то поминал Зальцбург как один из красивейших городов Европы. Правда, как-то случайно обнаружил, что Уилки[95], шотландский художник, упомянул нечто подобное. Он заявил, что «если бы старый город Эдинбург с его замком на скале был бы посажен в Троссачсе и имел бы такую же широкую быструю реку, как Тэй, то он имел бы право напоминать Зальцбург». Зальцбург действительно расположен среди гор, и окрестности его полны бесчисленными пейзажами романтической красоты. Озера Траунзее на востоке и Кимзее с загородной резиденцией короля Людовика II Баварского на западе. На юге через баварскую границу находится Берхтесгаден, один из самых красивых регионов Европы. А вот гора Унтерсберг, почти 7000[96] футов высотой, со знаменитыми пещерами Гамслёхер-Коловрат, с огромными застывшими ледяными водопадами. На восточной стороне Гейерека — вершины Унтерсберга — дикие скалы и пропасти…

Мари была несравненным проводником, обладала милейшим характером, оказалась прирожденным компаньоном и такой же хорошей любовницей. Более того, она сделала все предварительные приготовления к любви. Мари стала первой женщиной, которая сказала, что у меня музыкальный голос: чрезвычайно мощный, но звучный и сладкий. Как приятно было это узнать!

— Я бы предпочла послушать, как ты декламируешь, — сказала она. — Ни один актер никогда не был тебе равен. И лицо у тебя решительное. Мне нравятся твои смелость и удивительное жизнелюбие.

Мари была прирожденной подлизой и постоянно находила новые комплименты. Каждый день она открывала во мне какую-то новую черту, которую можно похвалить. Сорок лет спустя я изо всех сил старался представить себе Мари и найти в ней какой-нибудь недостаток, чтобы представить ее человеком, а не ангелом. И пришел к выводу, что она с готовностью отдавалась любому, кто тревожил ее сердечко, даже если она его не любила. Но… я не осуждаю её. Снова и снова Мари напоминала мне замечательные стихи Роберта Браунинга[97]:

Наставь меня сурово,

Мой друг, чтоб я

Душой и телом снова

Была твоя.

Чтоб мысль моя питалась

Твоею и

Мной снова облекалась

В слова твои[98].

Но примерно через шесть недель я начал уставать от Мари. Несмотря на то, что она была очаровательна и безупречна, мне хотелось узнать что-то новенькое, и я на какое-то время исчерпал свой немецкий. Когда мы вернулись из прекрасной страны с ее восхитительными прогулками и поездками, я купил Мари великолепную картину баварского Версаля на Кимзее — сказочного дворца принца-регента Луитпольда Баварского и честно сбежал от неё на всю осень во Флоренцию.

Там я сначала поработал над итальянским языком, а затем изучал итальянскую живопись. В Равенне я увлекался мозаикой, в Милане был увлечен небольшой коллекцией доспехов Висконти XIV—XV веков. Некоторые из них мне удалось приобрести за весьма малую цену. До того, как в середине 1880-х в Америке начался на них спрос, хорошие доспехи стоили дешево. Я купил латы с золотой инкрустацией за 100 фунтов, которые продал через пять лет в Лондоне за 5000 фунтов, а дилер перепродал их за 15 000 фунтов стерлингов.

Италия немногому научила меня, но один опыт в Милане оказался весьма ценным. Я познакомился с Ламперти[99], великим учителем пения, и его женой-немкой. От Ламперти я многое узнал о бельканто и той культуре голоса, которой славится Италия.

Ламперти хотел научить меня своему искусству. Он попробовал мой голос и заверил, что у меня будет отличная карьера, потому что без обучения я мог бы петь на две ноты ниже.

— Ваше достояние — ваше горло, — говорил он.

Но я заявил, что карьера баса-профундо меня не прельщает. Хотя, думаю, из меня мог бы получиться неплохой артист.

У Ламперти был запас интересных анекдотов о певцах и музыкантах. Он объяснил, что моя укоренившаяся неприязнь к пианино произошла по причине хорошего слуха.

— У вас абсолютный слух, — сказал Ламперти, — необыкновенный слух и великолепный голос. Вам необходимо их развивать…

Но у меня были иные интересы. По крайней мере, таково было мое убеждение. С тех пор я часто думал, какой была бы у меня другая жизнь, если бы я последовал совету Ламперти и воспользовался его уроками, но в то время я даже не задумывался об этом.

Я собрал все сведения о музыке и музыкантах. Я читал Леопарди утром, днем и вечером, потому что его глубокий пессимизм сильно привлекал меня даже в расцвете юности. Он говорит своему сердцу:

Умолкни навеки. Довольно

Ты билось. Порывы твои

Напрасны. Земля недостойна

И вздоха. Вся жизнь —

Лишь горечь и скука. Трясина — весь мир.

Отныне наступит покой. Пусть тебя наполняют

Мученья последние. Нашему роду

Судьба умереть лишь дает[100].

Там, во Флоренции, я впервые усвоил урок, который впоследствии преподал Уистлер[101] всем, у кого были уши, чтобы слышать, что не существует такого понятия, как «художественный период» или «художественный народ», что великие художники — это спорадические продукты, как и все другие великие люди, что на самом деле гений столь же редок, как и талант. Но тогда я понятия не имел, что мир всегда страдает от недостатка гениев, чтобы управлять им, и что почтение к гению и любовь к гению всегда являются преддверием к обладанию им. Но один забавный опыт того времени во Флоренции весьма любопытен.

Я много читал по-итальянски, когда однажды друг спросил меня, читал ли я Ариосто[102]. Как ни странно, я обошел его стороной, хотя много читал Торквато Тассо[103] и некоторых современных авторов и был разочарован. Но Ариосто! Что примечательное создал он? Мой друг прочел его первый сонет о красоте и богатстве любви и одолжил мне книгу, в которой содержалась также эта живая и остроумная история.

Кажется, был художник (имя его Ариосто забыл — non mi ricordo il nome), который всегда рисовал дьявола в виде красивого молодого человека с прекрасными глазами и густыми темными волосами. Ноги у него были стройные, на голове не было рогов; во всем он был так же привлекателен, даже красив, как ангел Божий.

Не желая быть превзойденным в вежливости, однажды перед рассветом дьявол пришел к спящему художнику и разрешил ему просить всё, что тот ни пожелает — будет исполнено. У бедного художника была жена-красавица, а потому он постоянно ревновал ее, жил в крайних сомнениях и постоянном страхе. Поэтому он стал умолять дьявола показать, как художнику защититься от любой неверности со стороны жены. Дьявол тут же надел ему на палец кольцо, заверив что, пока кольцо пребывает на пальце, художник может не тревожиться, поскольку не будет причин даже для тени подозрений. Обрадованный художник проснулся и вознамерился немедленно совокупиться со своей женой, но обнаружил, что… (буквально: dito ha nella fica all moglier[104]).

Думаю, если бы женщине пришло в голову отдаться другому и обмануть мужчину, она совершила бы даже нечто невозможное. У Ариосто же чисто латинский взгляд на дело.

* * *

Я вернулся в Париж и ранней весной 1881 года поселился в пригороде столицы — Аржантёе. Если честно, даже не помню, по какой причине перебрался тогда в Аржантёй. Квартиру я снял на вилле на берегу реки и провёл там прекрасное лето. Я усердно работал над французским языком и научился говорить бегло и без ошибок. Впрочем, я старался овладеть им не хуже немецкого, хотя французская литература и французское искусство XIX века привлекали меня бесконечно больше, чем немецкая литература или искусство того же периода.

В Аржантёе я основательно прочитал Бальзака и быстро пришел к убеждению, что он был величайшим из всех современных французов, единственным, кто действительно расширил наше представление о французском гении и внес свою лепту в благородное здание, спроектированное и украшенное Монтенем. Бальзак — один из избранных и главных духов мира, но он недостаточно интеллектуален или, возможно, недостаточно мечтателен, чтобы быть в авангарде и помогать управлять человечеством. Несмотря на свои поразительные творческие способности, он не добавил в Пантеон ни одной новой родовой фигуры. Он глубоко знал женщин, но даже его баронесса Юло[105] меркнет перед Гретхен[106] Гёте.

Этот год в Париже запомнился мне также встречей с Тургеневым. Я уже знал тогда, что он великий человек, но не ставил его столь высоко, как делаю это сейчас. Он — величайший русский писатель. Создатель образа Базарова входит в число вождей человечества. Тургенев — более великий художник, чем Бальзак, хотя и не столь продуктивный. Возможно потому, что художественная продуктивность зависит от того, в какой среде живёт творец большую часть своей жизни — в своем отечестве или на чужбине.

Тем летом я также познакомился с Ги де Мопассаном. Случилось это на обеде у Бланш Маккетта. Со временем наше знакомство с каждым годом становилось всё более близким, вплоть до его трагической кончины. В то время я считал Мопассана по крайней мере таким же великим, как Тургенев.

Познакомился я тогда и с красивым еврейским журналистом Катюлем Мендесом[107], несомненно, одним из самых замечательных импровизаторов, когда-либо виденных мною. Он мог бы в считанные минуты написать стихотворение в духе любого поэта, будь то даже Гюго или де Мюссе. Мог с одинаковой легкостью и поразительным мастерством подражать любому мастеру французской прозы или поэзии. Впоследствии он стал для меня совершенным образцом талантливого человека без намека на гениальность, которая могла бы облагородить или уничтожить его уникальный дар слова. В то время я мог только восхищаться им, хотя и чувствовал, что ему чего-то не хватает. Его прозвище в Париже идеально соответствовало его красоте — un Christ de Bordel[108]!

Да, это было незабываемое лето в Париже. Я знакомился то с одной знаменитостью, то с другой. То с автором из газеты «Фигаро», то с художником, то с музыкантом…

Но в конце лета я решил перебраться в Ирландию и возобновить изучение этой страны. Незадолго до того Дизраэли[109] говорил об облаке в Ирландии размером не больше человеческой ладони, которое всё ещё может перерасти в ужасную бурю. Возраставшая мощь Земельной лиги[110], увеличение числа судов по установлению арендной платы, приход к власти Парнелла[111] заставили меня с нетерпением изучить эту проблему. И я переехал в Дублин.

С самого начала я посещал все националистические собрания, что способствовало укреплению моей веры в грядущее освобождение Ирландии. А затем я поступил в Тринити-колледж в Дублине и постепенно обрел независимое мнение, которое иногда стало находить и положительные моменты в английском господстве.

Конечно, я поехал в Голуэй и, конечно же, в Керри, где похоронена моя мать. Только раз я слышал стороннее мнение о ней. Некий известный плимутский проповедник выступал перед общиной. По окончании проповеди я подошел к нему, чтобы уточнить некоторые моменты его странного вероучения. Увидев мою визитку, он сказал:

— Я когда-то хорошо знал нескольких Харрисов в Керри — капитана и миссис Харрис. Вы, случайно, не из этого семейства?

— Из этого! — подтвердил я.

Оказалось, что он действительно очень хорошо знал и моего отца, и мою мать. Я весьма заинтересовался этим. Проповедник был довольно умным джентльменом, без стандартных предубеждений и при собственных суждениях. Он сказал о сильной натуре моего отца, хотя, очевидно, тот ему не особенно нравился. Но моя мать была для него святой, с самым милым нравом и очень красивой внешностью. Она была слишком хороша для такого властного супруга.

— Я восхищался ею, — признался проповедник. — Было больно услышать о ее смерти. Ты потерял замечательную мать, мой друг, — подытожил он, и мои собственные детские воспоминания подтверждали его слова. Отец тоже, когда говорил о ней (случалось это весьма редко), всегда подчеркивал, что ее трудно было рассердить: «очень милая и нежная натура», которую унаследовал старший сын Вернон.

Больше всего в Ирландии я обратил внимание на то, как шёл дождь, и бедность этой несчастной страны поражала меня тем больше, чем больше я ее изучал. Нравственное влияние католической церкви повсеместно проявлялось даже в физическом состоянии народа. Мне довелось на собственном опыте испытать его силу.

В маленьком городке Баллинаслоу меня привлекла красота дочери хозяина гостиницы. Накануне я усердно работал весьма длительное время и вознамерился отдохнуть недельку-другую в деревенской глуши. Вот и поселился в этой гостинице. Девушка сразу же пленила меня. Она водила прогулочный автомобиль при заведении своего отца, и у меня вошло в привычку повсюду брать с собою Молли (ее звали Маргарет) как гида.

Мать девушки давно умерла, отец её был занят в своем баре, а старшая сестра хлопотала по дому. Так что мы с Молли проводили вместе весьма много времени. Я соблазнил ее довольно быстро, часто ласкал, целовал… Как это бывает в подобных случаях, однажды сказал, что люблю ее. И был обескуражен, когда выяснилось, что Молли отнеслась к этому заявлению гораздо серьезнее, чем можно было бы предположить.

— Тебе будет стыдно за меня, если мы вдруг поженимся, — сказала она. — И в Лондоне, и в Париже, и в Вене.

На моем багаже сохранялись наклейки городов, где мне довелось побывать. И об этом знали все в гостинице.

— Ты — ангел, — ответил я, — но нам еще рано думать о свадьбе.

Поцелуи и ласки продолжались как обычно.

У меня вошло в привычку обедать у себя в комнате, потому что в общей столовой редко кто бывал. Вторую половину дня я посвящал чтению. Потом приходила Молли, и мы развлекались любовными утехами. Однажды вечером я спросил, почему она не приходит ко мне в постель, когда все уже спят. К моему удивлению, она сказала, что давно уже к этому готова. Я заставил ее пообещать прийти в ту же ночь, а сам едва осмеливался поверить в такую удачу.

Около одиннадцати слух мой едва уловил лёгкий шорох ее босых ног. Я открыл дверь, ведущую в мою гостиную. Передо мною стояла Молли, прикрытая только красной индийской шалью поверх ночной рубашки. В постели я целовал и целовал ее. Поначалу она отвечала, но как только я попытался продолжить, оттолкнула меня.

— Не смей делать со мною подобное!

— Я тебе не очень-то и нравлюсь! Иначе ты не отказала бы мне, — обиженно сказал я. — Ну, будь доброй. Ведь я люблю тебя.

И вдруг она сама обняла меня, прижала к себе. Я почти сошел с ума от желания. Сначала я улыбнулся про себя: несколько ночей предварительной подготовки, и природа взяла бы свое.

Кстати, я даже не описал Молли. Я всегда буду видеть ее такой, какой она была передо мной в ту первую ночь. Обнаженная, она была такого же роста, как и я, великолепно сложена, с большой грудью и бедрами. Девушка отвернула голову, как будто не желала видеть меня, пока я рассматривал ее обнаженные прелести. Лицо ее было даже прекраснее фигуры: большие серые глаза, затенённые длинными черными ресницами; густые темные волосы каскадом падали до самой талии. При этом ее удивительная кожа была такой же светлой, как у колерованной блондинки.

Когда Молли повернулась ко мне с полуиспуганной полуулыбкой и спросила: — Ты уже достаточно насмотрелся? — я стянул с нее ночную рубашку, наполовину обмотав вокруг ее шеи.

— Я мог бы долго смотреть, но мне никогда не будет достаточно, красавица моя!

— Между прочим, я такая же, как все. Вот моя кузина Энн Мориарти действительно красавица с золотыми волосами!

— Никто не сравнится с твоей красотой! — Вместо ответа я поцеловал ее. — Ты придешь завтра?

Она кивнула…

В ту ночь я потерпел неудачу!!! Абсолютную! Впрочем, я не стал спешить с выводами — окончательный провал в те дни был для меня немыслим.

На следующий вечер я начал с того, что показал ей шприц и объяснил, как им пользоваться. Она с трудом меня выслушала, поэтому я начал целовать ее в промежность, пока она не зарыдала. Задыхаясь в моих объятиях, Молли все равно не позволила мне перейти к самому акту.

— Пожалуйста, не надо!

— Но почему, почему?

Этот вопрос задел ее.

— Как я тогда смогу ходить в церковь? Я исповедуюсь каждый месяц. Ты толкаешь меня на это смертный грех!

— Никакого греха в этом нет. Да и кто об этом узнает?

— Отец Шеридан всё знает. И о наших отношениях тоже знает. Знает, что ты мне нравишься. Я сама рассказал ему об этом.

— О Боже!

Но зато я могу без страха прийти к тебе, потому что никому из них и в голову не придет, что я приду к тебе вот так. Но мне нравится обнимать тебя и слушать, как ты говоришь, и думать, что я тебе нравлюсь. Это позволяет мне гордиться и радоваться.

— Разве тебе не нравятся мои поцелуи?

— Они заставляют меня бояться. Поговори со мной сейчас, расскажи мне обо всех местах, которые ты видел. Я читала о Париже — он, должно быть, прекрасен… чудесен… и французские девушки так хорошо одеваются… Ах, я бы с удовольствием с тобой попутешествовала.

Снова и снова пытался я склонить Молли к сексу, но она осталась непреклонной. Девушка трепетала и таяла под моими поцелуями, но не соглашалась на то, в чем ей потом придётся признаться священнику.

Несколько дней спустя я решил встретиться с отцом Шериданом и нашел его весьма мудрым человеком. Он принадлежал к старой школе, вырос в Сент-Луисе, учился в Сент-Омере, был весьма начитанным человеком с прекрасным чувством юмора… Но, увы! В вопросах целомудрия он был таким же сумасшедшим, как и любой ирландский священник. Я вывел Шеридана на эту тему, и он оказался красноречивым проповедником. Он владел всей государственной статистикой о блуде и гордился тем, что в Ирландии он встречался в пять раз реже, чем в Англии. К моему удивлению, в Уэльсе он встречается чаще, чем в Шотландии. Шеридан даже сомневался, что валлийцы вообще были христианами.

— Все они язычники, — говорил он с сильным ударением, — просто дикари без церкви. В них нет ничего святого!

Я заметил, что священник гордился тем, что с высоты кафедры мог осуждать молодёжь за слишком долгое общение или подозрение в чрезмерной близости.

— Люди обязаны вступать в брак, а не развратничать! — повторял Шеридан. — Дети молодых родителей всегда здоровые и сильные. — Это уже была его личная идея-фикс.

Так рассуждая, мы пили виски, пока основательно не захмелели. И откуда у ирландцев столь безумная вера в необходимость и добродетельность целомудрия? Такова их неоспоримая религиозная вера, которая придает им жизненные силы.

Отмечу, что в горах Баварии и в некоторых частях итальянской Абруцци крестьяне тоже религиозны, и там тоже высоко ценится целомудрие, но при этом нравы куда как более вольные, чем в Ирландии. Я часто задавался вопросом, почему? Но у меня нет на это ответа.

Короче говоря, я использовал все свои знания и навыки, чтобы соблазнить Молли, но потерпел полную неудачу. Я знал, что в определенные периоды женщины более возбудимы, чем в другие. Я знал, что три или четыре раза в месяц Молли легко возбуждалась, особенно на восьмой день после месячных. Я использовал все свои уловки, но ничто не смогло сломить здравомыслие девицы.

Однажды ночью я пообещал Молли не пытаться войти в нее, и получил разрешение лечь на нее. Если честно, я намеревался применить немного силы и…

«Это ничего, — повторил я про себя, — ничего… — и потерся своим членом о ее клитор, — я не войду…»

Но вдруг она взяла мою голову в свои руки и поцеловала меня.

— Я доверяю тебе, дорогой. Ты слишком добрый, чтобы воспользоваться мной. — И когда я двинулся было вперед, она тихо добавила: — Ты же знаешь, что я убью себя, если что-нибудь случится.

Я тут же отстранился. Я даже не мог говорить в ту минуту, едва мог думать.

— Хорошо! — воскликнул я наконец. — Ты победила!

— Плевать! — ответила Молли. — Я люблю тебя и буду любить всю свою жизнь.

И когда она обняла меня, вся моя глупая обида исчезла.

Однако после той памятной ночи Баллинасло стал для меня невыносимым. Я давным-давно до пресыщения насмотрелся на красоты его окрестностей и пришел к выводу, что вне любви это место так же лишено какой-либо привлекательности, как и любой город в Западной Америке. Священник, с которым я не мог поговорить по душам, второсортные адвокаты и врачи… Некоторые молодые люди горели желанием учиться и приходили вечером в гостиницу, чтобы послушать мои россказни.

Мне надо было заняться делами моего отца. И я отправился в Лондондерри, чтобы изучить эту цитадель ирландского протестантизма, а заодно окончательно расстаться с чувствами к Молли. Когда через некоторое время я вернулся, то уже не просил девушку приходить ко мне по ночам. Что толку?

В ночь перед моим окончательным отъездом в Белфаст она пришла сама. Тогда-то я и признался со всей откровенностью:

— Я не честолюбив, Молли. Мне не нужны ни власть, ни богатство. Но в постижении человеческого знания я и любовник, и священник. И в этом никто не встанет на моем пути.

Я объяснил девушке, что именно по этой причине я приехал в Ирландию. Та же жажда знаний много лет назад вела меня по всему миру, и, без сомнения, будет вести меня впредь.

— Я не хочу даже счастья, Молли. Даже утешения. Я как рыцарь Святого Грааля — вся моя жизнь посвящена этой цели. Не спрашивай почему, я сам не знаю. Знаю только, что Смит, мой друг и профессор из Лоуренса, штат Канзас, зажег во мне священный огонь поиска истины, и я буду жить с этим до самой смерти. Ты не должна думать, что я не беспокоюсь о тебе. Беспокоюсь всем сердцем. Ты — замечательная женщина. Ты моя женщина — и сердцем, и душой, и телом. Но моя работа зовёт меня, и я должен уйти.

— Я всегда это чувствовала, — тихо произнесла Молли. — Всегда чувствовала, что ты не останешься здесь и никогда не возьмёшь меня замуж. Я понимаю тебя. Надеюсь, когда-нибудь ты удовлетворишь свои амбиции и обретёшь своё счастье. Впрочем, без любви счастья не бывает. Я не могу в это поверить. Но ведь я — всего лишь девочка. Если ты когда-нибудь решишь вернуться, прежде напиши мне об этом. Боюсь, сердце моё не перенесёт неожиданную встречу.

Примечания

92

Паулина Лукка (1841 — 1908) — австро-венгерская оперная певица итальянского происхождения. Одна из самых прославленных европейских оперных певиц вт. п. XIX в.

93

Теодоро Бильрот (1829—1894) — выдающийся немецкий хирург, один из основоположников современной абдоминальной (органов и стенок брюшной полости) хирургии; одарённый музыкант, близкий друг И. Брамса.

94

«и он бы носил меня на руках». — Немецкое выражение, означающее «Он заботился обо мне».

95

Дейвид Уилки (1785—1841) — шотландский живописец и гравёр, академик Королевской академии художеств; представитель романтизма, мастер бытового жанра, также известный как автор исторических сюжетов и портретов.

96

Почти 2000 м.

97

Роберт Браунинг (1812—1889) — английский поэт и драматург.

98

Фрагмент из стихотворения «Последнее слово женщины» из сборника Р. Браунинга «Мужчины и женщины». Перевод В. Васильева.

99

Франческо Ламперти (1811—1892) — итальянский музыкальный педагог, профессор пения в Миланской консерватории. Преподавал многим выдающимся певцам и певицам

100

Фрагмент из стихотворения Джакомо Леопарди «К самому себе». Перевод А.А. Ахматовой.

101

Джеймс Уистлер (1834—1903) — американский художник, мастер живописного портрета, а также офорта и литографии. Один из известных тоналистов — предшественников импрессионизма и символизма. Приверженец концепции «искусство ради искусства».

102

Лудовико Ариосто (1474—1533) — великий итальянский поэт эпохи Возрождения.

103

Торквато Тассо (1544—1595) — великий итальянский поэт XVI в.

104

Ввёл палец в вагину своей жены (итал.).

105

Баронесса Юло — персонаж из романа О. де Бальзака «Кузина Бетта».

106

Гретхен (Маргарита) — главный женский образ в драме Гёте «Фауст».

107

Катюль Мендес (1841 — 1909) — французский поэт, писатель и драматург, представитель парнасской школы.

108

Христос борделя или Чёртов Христос (фр.).

109

Бенджамин Дизраэли (1804—1881) — премьер министр Великобритании в 1868 г. и с 1874 по 1880 гг. Представитель консервативной партии.

110

Ирландская национальная земельная лига — массовая организация ирл. крестьян и городской бедноты, действовавшая в 1873—1882 гг.

111

Чарльз Стюарт Парнелл (1846—1891) — основатель Ирландской парламентской партии. Вождь ирландских националистов.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я