Чингисхан. Человек, завоевавший мир

Фрэнк Маклинн, 2015

Чингисхан был величайшим завоевателем за всю историю человечества. Его империя простиралась от Тихого океана до Центральной Европы, включая весь Китай, Средний Восток и Русь. Каким же образом неграмотный кочевник Центральной Азии смог покорить полмира и своим могуществом затмить и Александра Македонского, и Юлия Цезаря, и Наполеона? На эти и другие вопросы отвечает в своей книге Фрэнк Маклинн, сочетая описания походов и сражений с очерком быта, культуры и народных обычаев монголов.

Оглавление

Из серии: История в одном томе

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Чингисхан. Человек, завоевавший мир предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 1. Кочевники Монголии

Очень многое в нашей жизни пришло из Центральной Азии. Там будто бы впервые появились неандертальцы, зародились войны и кочевое скотоводство, даже начали возникать видения НЛО… Все эти факторы, безусловно, можно рассматривать как поясняющие метки исторического процесса, но их недостаточно для характеристики региона. Я добавил бы такой тип бинома, как степь, хотя он тоже трактуется чрезвычайно широко и подразумевает большое разнообразие местностей, растительности, высот над уровнем моря и климата. Некоторые эксперты предлагают считать степью некий континуум, простирающийся от Венгрии до Маньчжурии, ядро или сердцевину того массива, который географ Хэлфорд Маккиндер назвал «мировым островом», состоящим из Европы, Азии и Африки{20}. В этой модели горные хребты обрамляют степь с обоих концов. В Европе Карпаты отделяют русские степи от венгерской равнины, а на востоке Азии Хинганские горы разграничивают монгольские и маньчжурские степи. Другие авторы предпочитают дуалистическую модель. К «низинным степям» они относят Западный Туркестан, северокаспийские и южнорусские равнины, а к «горным степям» — восточный Туркестан, Внешнюю и Внутреннюю Монголию. Уже по одним названиям можно судить, что «горные степи» находятся на высоте от 4500 до 15 000 футов над уровнем моря, а «низинные степи» — на уровне моря{21}. Бытует и теория трех уровней. На первом уровне расположены все земли от Венгрии до Южной Украины, к северу от Черного моря и в промежутке между Каспием и Уралом. Второй уровень — «центральных степей» — занимают территории, простирающиеся от Северного Казахстана до Юго-Центральной Азии, где они соединяются с пустынями. Третий уровень формируют великие степи Монголии и Синьцзяна, занимающие пространства вдоль северных рубежей пустыни Гоби до Хинганских гор в Маньчжурии. Сюда попадают через Джунгарские ворота, горный проход между отрогами Алтая и Тянь-Шаня{22}. Но многим географам не нравится идея центрального организующего начала степей, и они предлагают ориентироваться на различие между «Внешней Евразией» (Турция, Ирак, Аравия, Иран, Афганистан, Пакистан, Индия, Таиланд, Бирма, Лаос, Вьетнам, Камбоджа, Индонезия, Китай и Япония) и «Внутренней Евразией» (Украина, Россия, Монголия и современные «станы», такие как Казахстан и прочие){23}. Следует сказать, что и приверженцы «горизонтального» отображения Азии иногда используют системы пустынь и рек, а не степей в качестве важнейших физиографических элементов характеристики континента. При таком подходе основное внимание обращается на непрерывную цепь пустынь, пролегающую южнее степей и включающую Гоби и Такла-Макан, Кызылкум к юго-востоку от Аральского моря, Каракумы восточнее Каспийского моря и Большую Соляную пустыню в Иране. Примечательно, что на этих широтах пустыни продолжаются на Ближнем Востоке, в Аравии и Сахаре и обрываются лишь Атлантическим океаном{24}. Аналогичным образом горизонтальная схема речных систем Азии также обнаруживает целостность и последовательность, начиная от Желтой реки и Янцзы, Инда и Ганга и до Тигра и Евфрата.

Акцент на степях предоставляет возможность воспользоваться «горизонтальной» западно-восточной моделью исторического исследования Монголии. По мнению других экспертов, ключ к пониманию истории Монголии заключается в «вертикальной» северо-южной оси, протянувшейся из тундры севера Сибири и побережья Северного Ледовитого океана через таежные сибирские леса на север Монголии, а дальше через степи к пустыне Гоби, по горам Северного Китая в плодородные районы юга. Соответственно, некоторые историки склонны различать «лесостепи» Северной Монголии и южные «степи-пустыни»{25}. При таком подходе горы играют более важную роль, чем «степи-пустыни»: хребты Алашань, Бэйшань и Куньлунь, горные массивы Памир с вершинами высотой до 25 000 футов и долинами, больше напоминающими каньоны, Тянь-Шань, или Небесные горы (с вершинами до 24 000 футов), Хэнтэй в Северной Монголии, Алтай в Западной Монголии (с вершинами до 14 000 футов) и их младший брат Тарбагатай{26}. Алтай особенно привлекает авторов, пишущих о Монголии, возможно, вследствие того, что Саяно-Алтайское плато соотносится с лесостепью. Тайга, состоящая в основном из сосны, занимает особое место в истории Монголии, ее пересекают четыре величайшие реки: Обь-Иртыш, Лена, Енисей и Амур{27}. Предгорные долины Алтая исключительно благоприятны для пастбищного скотоводства: луговые травы густо покрывают гравий, почвенную соль и суглинок. Хотя и не существует магической разделительной линии между тайгой и степью — наподобие резкого перехода из лесов Итури в саванны прежнего Бельгийского Конго (современного Заира) или из джунглей Амазонки в льянос Колумбии — некоторые путешественники полагают, что нашли разделительную полосу между ними в виде «ничейного» Черноземья. Между лесами и пустыней Гоби и простирается собственно Монгольская степь — некоторые историки обозначают ее пространством между северным краем Тянь-Шаня и южными пределами Алтая. Значительную часть этого пространства занимают безлесные пастбища, причем многие из них находятся ниже уровня моря, но есть и холмы, нередко поросшие лесами, как, например, Бурхан-Халдун, священная для монголов гора, расположенная в центрально-северной части региона{28}. Эти холмы были чрезвычайно важны, предоставляя пастбища в летнее время и охотничьи угодья зимой. Не менее ценными для монголов были и реки, пусть и немноговодные и ненадежные. Вода всегда ценилась здесь на вес золота. В регионе множество вади[5], есть родники, на юго-западе — в основном солончаки и болота, но самый большой источник пресной воды расположен далеко на севере: это озеро Байкал, окруженное скалистыми холмами и изобилующее морскими птицами — чайками{29}.

Монголия представляет собой в основном плато, занимающее приблизительно около одного миллиона квадратных миль и расположенное много выше над уровнем моря, чем степи Туркестана и другие западные земли — от 3500 до 5000 футов. Ее главная и господствующая природная достопримечательность — пустыня Гоби, на которую приходится треть территории страны (пятьдесят процентов — степи и луга, а пятнадцать процентов — леса). Гоби не является пустыней в том же смысле, в каком мы привыкли считать Сахару: ее поверхность может быть покрыта не только песком, но и травой, каменистыми осыпями, валунами, солончаками. Некоторые правдолюбы не желают использовать слово «пустыня», доказывая, что Гоби, в сущности, является высохшей степью{30}. На ее внешних границах действительно можно увидеть зеленую вуаль травы, и лугов достаточно много, но чем дальше уходишь вглубь этой «степи», тем скуднее растительность, которая чаще всего попадается в виде кустарника или камыша. Обычный ландшафт — барханы, движущиеся или неподвижные, глиняные равнины, солончаки, редкие колодцы и деревца вроде белого саксаула (пригоден как топливо) и эфедры. Гоби простирается с запада на восток на расстояние около 1200 миль{31}. Путешествие на верблюде с юга на север, от современной китайской границы до России, протяженностью около 800 миль заняло бы целый месяц. Половину пути надо было бы ехать по волнистой равнине, поросшей травой. Затем четыре дня пришлось бы преодолевать пустыню с двумя скалистыми кряжами, о которых один путешественник написал красочно: «Впереди в горячем мареве бескрайнего простора виднелись две небольшие округлые горы, плывущие, подобно китам, в серебряном мираже воды»{32}. Гладь песка перебивает монотонность волн равнины, но она и замедляет движение. Еще одну неделю занял бы переход по усыпанной гравием равнине, густо-красная поверхность которой пестреет прозрачными разноцветными камнями и кристаллами. Эти места для кочевников обладали сверхъестественными силами, вызывавшими тревогу и страх, и даже более поздние европейские путешественники чувствовали себя неуютно и беспокойно под воздействием миражей: «Преобладал туманный, полупрозрачный белый цвет, какой имеет аррорут[6] или овсянка, приготовленная только на воде»{33}. В пустыне пугающе тихо по ночам, и, по описанию одного путника, «яркий, немигающий свет Белой Медведицы и мерцающие мягкие огоньки Кассиопеи и Плеяд сияют так отчетливо и ясно, как нигде в другом месте северных широт»{34}. Понятно, что для человека, путешествовавшего в Гоби, главной всегда была проблема воды. В обычных условиях через каждые тридцать миль рылись колодцы глубиной десять футов; засушливость уменьшалась лишь после ливневых дождей летом{35}. Еще одну трудность создавали песчаные бури, хотя путешественники расходятся в оценках их силы и частоты возникновения в пустыне Гоби. Одни пишут об удушающих, раскаленных песчаных бурях летом и ледяных — зимой, другие же авторы, даже бывавшие в песках, считают такие бури большой редкостью{36}.

Монголия страдает и от сурового климата, и от недостатка воды. Из-за недостатка дождей (за год выпадает в среднем 10–20 дюймов) сельское хозяйство можно вести только с применением дорогостоящих ирригационных систем, и одно лишь это обстоятельство ограничивает рост населения (оценки варьируются от 700 000 до двух миллионов), что резко контрастирует с соседним Китаем{37}. Близость к северу и удаленность от моря означают более холодные средние температуры, меньше солнечной энергии и больше погодных крайностей, чем где-либо еще в Азии. Зимы здесь особенно суровы с температурами ниже точки замерзания на протяжении шести месяцев в году. Даже за один месяц можно испытать всю гамму перемен погоды. Характерный пример невероятных погодных трансформаций дает климатическое наблюдение, проведенное в июне 1942 года. Тихое предвечернее солнечное небо внезапно взорвала буря со скоростью ветра около 60 миль в час, принесшая пыль, туман и почти сплошную, на 90 процентов, облачность. Буря длилась около часа, выдохлась и открыла ясное небо, усеянное сверкающими звездами. Затем между часом и двумя ночи пролились сильные дожди, и к утру небо было снова затянуто тучами. Около девяти утра на землю опустился густой туман, пошел снег, и температура воздуха понизилась до 33 градусов по Фаренгейту[7]{38}. Удаленность Монголии от моря дает и определенные преимущества. Хотя климат в целом холодный, здесь невысокая влажность воздуха и выпадает относительно мало снега, сугробы редко бывают более трех футов глубиной. Благодаря небольшой влажности воздуха монголы летом имеют солнечного света на пятьсот часов больше, чем жители Швейцарии или штатов Среднего Запада в США, располагающихся на тех же широтах. Любые отклонения от обычного погодного режима приобретают неистовый характер. Францисканский посланник монах Карпини, рассказавший Европе о монголах в сороковых годах XIII века, сообщает о сильнейших грозах и снегопадах, происходивших в середине лета (дневниковая запись от 29 июня 1246 года отмечает обильный снегопад в этот день) и сопровождавшихся ураганным ветром, градом и пыльными бурями{39}. А лето, которое может быть столь серьезно нарушено, длится всего лишь три месяца — с июня по август. В сентябре уже начинаются холода, а в октябре может выпасть первый снег. К ноябрю реки покрываются льдом и наступает шестимесячный сезон Нибльхейма[8], длящийся до мая. В продолжение всего года погода экстремальная и непредсказуемая: температура воздуха может повышаться до 100 градусов по Фаренгейту летом и опускаться до минусовых 43 градусов зимой[9]. Поскольку для ветра не существует естественных преград, то бури здесь всегда свирепые. Можно одновременно оказаться под ударами ветра из сибирской тундры и песчаной бури, налетевшей из пустыни Гоби{40}.

Каждое время года придает свои краски степям. Пожалуй, самыми живописными они выглядят в мае, когда равнина превращается в огромный зеленый ковер, украшенный многочисленными цветами: красными маками, горечавкой, геранями, живокостью, лютиками, астрами, рододендроном, эдельвейсами, белым вьюнком и незабудками. Надо заметить, что все это разноцветье может сохраняться до конца лета. В Центральной Азии огромное многообразие растений, 8094 вида флоры, в том числе 1600 цветов, свойственных только пустыне{41}. Конечно, как и в других странах, в Монголии тоже существуют различные климатические зоны. Географы обычно выделяют две климатические зоны: на западе, включая горы Алтай и Тянь-Шань, и на востоке — Восточную Монголию. В западной зоне летом выпадает мало дождей, а зимняя погода часто определяется атлантическими циклонами, и снегопадов обычно гораздо больше, чем на востоке. Горные кряжи Западной Монголии, реки, горные потоки и ручьи способствуют формированию альпийских лугов и создают идеальные условия для зимнего выпаса домашнего скота. В восточной зоне муссоны приносят влажность летом и зимние антициклоны. Зимой обычно много ясных, солнечных дней, погода — тихая, безветренная, снега очень мало, и скот может пастись на воле круглый год{42}.

Наиболее благоприятна для жизни восточная часть Монголии, а в этой избранной зоне самым лучшим регионом считается местность возле рек Онон и Керулен — именно здесь и родился Чингисхан. Онон протяженностью 500 миль берет начало на восточных склонах горного массива Хэнтэй (вершина — более 9000 футов), служащего водоразделом между бассейнами Тихого и Северного Ледовитого океанов и, возможно, хранящего память о священной горе Бурхан-Халдун. Онон является притоком Шилки, которая, в свою очередь, питает Амур. (Если комбинацию Онон-Шилка-Амур считать одной рекой протяженностью 2744 мили, то она будет занимать девятое место среди величайших рек мира.){43} Керулен, берущий начало на южных склонах нагорья Хэнтэй, пересекает монгольские восточные степи, протекает по территории Китая и впадает в озеро Хулун. В годы сильных дождей озеро Хулун, обычно не имеющее выходных истоков, переливается через край на северном берегу и через двадцать миль соединяется с рекой Аргунь, по которой традиционно проходит граница между Россией и Китаем. Через шестьсот миль Аргунь втекает в могучий Амур. (Если по примеру комплекса Онон-Шилка-Амур представить «Амур» как единство Керулен-Аргунь-Амур, то мы получим шестую по протяженности реку в мире общей длиной более 3000 миль.){44} Лес Онон, четыреста квадратных миль деревьев и кустарников между реками Онон и Керулен, был для монголов срединной, центральной частью мироздания, оазисом посреди степей и казался подлинным чудом природы. Здесь произрастали деревья, не встречавшиеся более нигде в Монголии: дикая вишня, роза собачья, смородина (коринка), боярышник, тополь, береза, ильм, дикая яблоня, сибирский абрикос, ива, ясень, крушина, можжевельник, грецкий орех, фисташка{45}.

Климат Монголии во все времена исключал возможность сколько-нибудь серьезно заниматься земледелием. Нехватку воды и быстрое исчезновение влаги вследствие испарения под лучами солнца дополняли другие трудности: короткий вегетационный период, болота и топи, холода, сушь, засоленные заболоченные или мерзлые почвы. Монголы были (и остаются) преимущественно кочевниками-скотоводами. За этой простой формулировкой скрываются определенные сложности: есть скотоводы, не являющиеся кочевниками, и есть кочевники, не являющиеся скотоводами. К примеру, лесные народы Сибири имели лошадей и кочевали, но они не были скотоводами, а гаучо и ковбои Америки были скотоводами, но не были кочевниками. Не существовало и явного разделения между скотоводством и земледелием. Некоторые периферийные народы Монголии — онгуты, обитавшие чуть севернее Великой Китайской стены, и племена Енисея — были отчасти скотоводами и отчасти земледельцами{46}. Более очевидные различительные нюансы появляются, когда мы говорим об отгонном скотоводстве. Система отгонного животноводства подразумевает сезонные перегоны скота на новые пастбища — на высокогорья летом и в долины зимой. Но у скотоводов имеются постоянные обиталища, скажем, в деревне или ауле. У кочевников нет постоянного обиталища, они живут в шатрах и перемещаются вместе с животными из одного сезона в другой{47}. Хотя скот находится в частной собственности, пастбищами владеют сообща, родами или кланами, среди которых самые сильные заявляют свои права на лучшие выгоны и на пользование ими в оптимальные временные периоды года. Вода всегда была главным достоянием в степях, и определенные группы кочевников завоевывали права собственности на важнейшие родники и колодцы, вынуждая «чужаков» платить за доступ к ним{48}. По обыкновению, зимние стоянки и пастбища располагались в местах с небольшим снежным покровом, в низких горных ложбинах, речных долинах, на южных склонах холмов или в степных впадинах. Зима была тяжелым испытанием для животных, которые заметно слабели к весне. Когда вид высохшей травы и активное испарение воды оповещали о наступлении весны, в конце мая или начале июня, кочевники уходили на летние пастбища высокогорья, где животные быстро набирали вес. Покидая зимние пастбища, они первым делом шли к водоемам с талой водой, чтобы напоить скот. Расстояния между зимними и летними пастбищами могли быть сравнительно небольшие, около двадцати миль, но обычно они измерялись пятьюдесятью милями или даже шестьюдесятью милями в таких популярных местах, как долины рек Онон и Керулен; для тех же, кто вынужден выживать на обочинах пустыни Гоби, переходы могли составлять семьдесят пять и даже более миль. Такие путешествия обычно совершались неспешно, по пять-двадцать миль в день, без каких-либо заданных дневных норм; кочевники предпочитали отправляться снова в путь через день или уделять больше времени для отдыха{49}.

Летние стоянки выбирались на высоких местах, где дул прохладный ветерок. Это было благодатное время, когда имелось вдоволь йогурта, сыра и алкогольного напитка кумыс, который получали из забродившего кобыльего молока. Из овечьей и верблюжьей шерсти и козьего волоса монголы изготовляли веревки, ковры, пледы и седельные сумки. Они владели каким-то особым мастерством выделки войлока для шатров. Сначала шерсть отбивалась, потом ее обливали кипятком, скатывали и раскатывали до тех пор, пока она не превращалась в полотно. Собственно, из войлока и состоял монгольский шатер или «гэр» (более известное название «юрта» изобрели в России), обеспечивавший укрытие и защиту от непогоды и ветра. Осень — время для вскармливания и подготовки овец к весеннему окоту, золотая пора, когда животные пребывают в наилучшей форме{50}. С началом холодов кочевники перебираются на зимние стоянки. Вначале они содержат животных на кромках зимних пастбищ и сгоняют их в «сердцевину» пастбища лишь тогда, когда температура воздуха понижается до непозволительных пределов. Затем монголы приблизительно рассчитывают, сколько животных могут пережить зиму, забивают самых слабых особей. Мясо они коптят, заготавливая провиант на зиму. Диета монголов была преимущественно сезонной: молочные продукты употреблялись летом, мясо — зимой{51}. Конечно, кочевники старались сохранить как можно больше животных, но их возможности ограничивались ресурсами воды и кормов. Зима всегда приносила много тревог: никто не мог предсказать, насколько она будет суровой. Любой гуртовщик мог за одну ночь лишиться всего состояния вследствие несчастливого сочетания мороза, засухи и заболеваний. Поскольку животные слабели из-за «скудных зимних рационов», а весной наступала пора окота, большое значение имела сезонная стабильность. Если весной случались бураны, то могла погибнуть значительная часть стада; к счастью, это происходило не так часто, в среднем не чаще одного раза за поколение. Большие стада более жизнестойки, и кочевник-скотовод, имеющий много животных, оправится от невзгод быстрее, чем сосед, у которого их мало{52}.

У монгольского кочевника-скотовода была уйма проблем, и он всегда балансировал на грани выживания. Эрозия — разрушение растительного слоя и пыльные бури, уносящие плодородную почву, а также минерализация, происходящая под воздействием ветра и соляных источников, — лишь малая толика этих проблем. Если эти явления дополнятся чрезмерным выпасом скота, то мы получим пустыню. В любом случае, соленые и щелочные почвы, общая засушливость означают уменьшение влаги и травостоя. А это значит, что не будет ни реального увеличения численности поголовья скота, ни, соответственно, роста населения. С другой стороны, можно говорить о том, что пасторализм, как тип экономики, основанный на скотоводстве, способствует постоянному и устойчивому возрастанию населения{53}. Но и в относительно стабильных условиях кочевник должен непрестанно просчитывать свои возможности — ресурсы воды и расстояния между колодцами и водопоями, когда они ведут различные по составу стада животных, обладающих различными потребностями в воде и различной быстроходностью.

В контексте погодных обстоятельств снег должен был восприниматься монголами двояко. С одной стороны, он увеличивал природные ресурсы пастбищ, поскольку без снега они были бы полностью опустошены скотом и превратились бы в пустыню. С другой стороны, снег представлял и смертельную опасность, когда покрывал траву и другую растительность, лишая скот подножного корма{54}. Особенно зловредным был природный феномен, получивший название «дзуд» или «зуд» и означающий «бескормицу». Это бедствие возникало в результате повторяющихся оттепелей и заморозков, когда под снегом формировался толстый и непробиваемый слой льда. Дзуд был страшен, так как мог охватить территорию почти всей Монголии, в отличие от засухи, которая никогда не имела столь глобального распространения{55}. Монгольские скотоводы существовали на лезвии климатического ножа, вскармливая в то же время несколько видов домашнего скота: овец, коз, коров, лошадей и верблюдов — совершенно разных и по своим потребностям, и по методам ухода за ними. В отличие от бедуинов Аравии, обходившихся одногорбыми верблюдами, и лесных народов тайги, разводивших оленей, монголы не были «специалистами одного профиля». Их стада нуждались в ротации пастбищ точно так же, как зерновые культуры — в смене полей{56}. Табунам коней и стадам крупного рогатого скота требовались более увлажненные пастбища, нежели для овец и коз, то есть имеющие ручьи и плодородные почвы. В Монголии это означало, что их надо было пасти отдельно от других животных. Овцы и козы имеют отвратительную привычку выщипывать траву до основания, ничего не оставляя более крупным животным. Мало того, они еще вытаптывают и вспарывают копытами землю, обнажая почву, которая в результате подвергается ветровой эрозии{57}. Правильное использование пастбищ требует того, чтобы давать им время от времени отдых от беспощадных зубов овец и коз и выпускать затем на поле других животных — коров или лошадей. Элементарный здравый смысл подсказывал не допускать того, чтобы из года в год на одном и том же поле паслись одни и те же животные. Одна из причин, помимо эрозии, — чисто техническая: накапливание навоза и мочи одного и того же вида животного со временем теряет эффект удобрения и приобретает свойства отравы, повышает не питательность растений, а опасность распространения заболеваний и эпидемий{58}. Все это означает, что для коров и лошадей надо выделять отдельные пастбища, либо вначале на них пасти коров и лошадей, а потом уж — овец и коз.

Разнообразие домашнего скота — пять видов — не может не создавать проблем для кочевников. Одна из них заложена в основе монгольской культуры: условно ее можно определить как противоречие между объективностью и субъективностью. Объективно наибольшую экономическую ценность для монголов представляли огромные отары овец, но субъективно они больше дорожили лошадьми. В системе предпочтений монголов домашний скот распределялся следующим образом: лошади, верблюды, коровы, овцы и козы{59}. Тем не менее, в общей численности домашнего скота овцы занимали от 50 до 60 процентов, составляя базис и опору примитивной экономики. Поскольку Монголия начала XX века ненамного отличалась от своей предшественницы XIII столетия, мы проиллюстрируем наши тезисы достаточно красноречивой, на наш взгляд, статистикой. В 1918 году в Монголии имелось 300 миллионов акров пастбищ, 1 150 000 лошадей, 1 080 000 голов крупного рогатого скота, 7 200 000 овец и 230 000 верблюдов. В 1924-м в Монголии было 1 350 000 лошадей, 1 500 000 голов крупного рогатого скота, 10 650 000 овец и коз и 275 000 верблюдов. К 1935 году эта статистика выглядела следующим образом: 1 800 000, 2 350 000, 17 700 000 и 560 000{60}. Хотя мы и отмечаем возрастание общей численности поголовья, происходившее в результате специальных экономических плановых мер, пропорциональное соотношение между различными видами животных сохранялось, как и очевидность преимущества овечьих отар.

Монгольская овца невелика по размеру и дает меньше мяса, чем ее европейская сестра. Шерсть обладает малой коммерческой ценностью и используется главным образом для изготовления войлока и одежды. Самым важным продуктом считается молоко, из которого получают масло, сыр или кумыс{61}. Полезность овцы становится особенно очевидной весной, когда отары перегоняются с зимних пастбищ на летние луга: она не нуждается в водопое, добывая влагу из росы и мокрой травы, освобождающейся от тающего снега. Но весной овцы подвергаются риску: они котятся, и их стригут, прежде чем повести в горные лощины. Овцеводы должны проявлять чрезвычайную осторожность. Поголовье может резко сократиться, если пастбище окажется неадекватным, как это случается на высокогорьях, в пустынях или на опушках лесов{62}. Избыточных животных забивали обычно в начале зимы, но монголы очень экономно употребляли баранину и ягнятину. Францисканец Карпини сообщал, что одна овца могла прокормить пятьдесят человек{63}. Путешественник Симон из Сен-Кантена, описывая обычное поведение монголов за обедом, отмечал: «Они едят так мало мяса, что другие народы едва ли выживут при такой диете»{64}. Средняя семья отправлялась в сезонную миграцию, имея обычно сотню овец, несколько волов, пять лошадей, которые могли пригодиться в битве, и трех пони, хотя оптимальной численностью отары считалось тысячное поголовье. Овец обычно перегоняли вместе с козами, еще одно подспорье кочевника, дававшее и молоко и шерсть. Их явное преимущество состояло в том, что они могли пастись и там, где нет травы. Но они обладали и зловредным изъяном: поедали не только корни и луковицы, но и ветки деревьев, необходимые монголам в качестве топлива или строительного материала{65}. В то же время среди домашнего скота кочевников совершенно не было свиней, и это никак не связывалось с каким-либо религиозным табу. Монголы с удовольствием могли есть свинину или, как они ее называли, «мясо грязного скота». Причина была иная. Свиньи не разводились, потому что им требовались желуди, которых не было в степях, и они не могли преодолевать большие расстояния{66}.

Лишь девять процентов домашнего скота приходилось на коров и быков. Длиннорогие монгольские быки использовались главным образом как тягловая сила: они запрягались в повозки, на которых монголы перевозили свои гэры (юрты). Иногда их забивали на мясо или кожу, но крайне редко они организовывались в стада. Самым типичным представителем этого вида животных был вол: монголы позволяли быкам нарастить мышцы и мускулатуру, прежде чем их кастрировать. Возможно, самым ценным в категории крупного рогатого скота был як. Обычно считалось, что яков использовали в высокогорных районах, но, похоже, это мнение устарело. Весом до 2200 фунтов и ростом до 5–7 футов в холке, яки ценились и как вьючные животные, и как поставщики молока, мяса и волокна, а из навоза получалось превосходное топливо{67}. Известный прозаик и поэт Викрам Сет описывал яка как надежное орудие для превращения травы в масло, топливо, кожи для шатров и одеяния{68}. Но больше всего пользы было от хайнака, гибрида яка и коровы, одинаково работоспособного и на высокогорье, и в низовьях, послушного животного, самка которого дает наилучшее молоко. И францисканец Рубрук, и Марко Поло искренне восторгались способностями яка. Вот как отзывался об этих животных Рубрук:

«(У них) необычайно сильный домашний скот, с хвостами, такими же волосатыми, как у лошадей, и с косматыми животами и спинами; ноги у них короче, чем у других животных этого вида, но в целом они намного сильнее. Они с легкостью тянут огромные жилища моалов (монголов); у них длинные, изящно закрученные рога, настолько острые, что приходится постоянно отпиливать концы. Корова не позволяет ее доить, пока кто-нибудь не станет ей петь. У коров бычий норов, и если они увидят кого-нибудь в красном наряде, то сразу нападают, испытывая страстное желание убить»{69}.

Но ни яки, ни коровы не могут сравниться пользой с верблюдами, занимающими второе место в приоритетах монголов. Верблюда вполне можно считать животным многоцелевого назначения: он способен работать в любых условиях и передвигаться по любой поверхности, в том числе и там, где будет испытывать трудности лошадь, в пустынях типа Гоби, Ордоса, Алашаня или Такла-Макана. Тем не менее, к верблюдам сложилось превратное, негативное отношение, особенно со стороны викторианских искателей приключений вроде сэра Ричарда Бёртона и Фреда Барнеби, заметившего пренебрежительно, что верблюд бежит передними ногами как свинья, а задними — как корова{70}. Люди, хорошо знающие этих животных, говорят, что они способны привязываться к человеку так же нежно и преданно, как собаки и лошади, инстинктивно видя в человеке защитника от хищников{71}. В Монголии распространен центральноазиатский двугорбый верблюд, или бактриан. Конечно, среди монголов, исстари помешанных на лошадях, бактриан не пользовался таким же пиететом, с каким относились бедуины к дромадеру, хотя и он, возможно, произошел из Монголии. Не вызывает сомнений одно — то, что бактриан отличается более покладистым и добродушным характером, чем его одногорбый собрат. Поскольку ему приходится конкурировать с автомобилем, он уже не может претендовать на звание незаменимого «корабля пустыни», хотя неоспоримым фактом остается то, что единственное исследование о верблюдах в литературе осуществлено на монгольском языке{72}. Бесспорна и значительная роль бактриана в истории Азии. В Средние века он был повсеместным средством передвижения в Анатолии, Ираке, Иране, Афганистане, Индии, Монголии, Китае, позволив создать Великий шелковый путь{73}.

Бактриан обладал многими достоинствами. Его средняя продолжительность жизни составляла 20–40 лет. Он мог нести груз весом 320–370 фунтов и пройти тридцать дней без воды, если имелось достаточно подножного корма. Он мог пить воду солонее морской воды, хотя, когда она появлялась в большом количестве, мог одним залпом выпить пятьдесят семь литров. Он также был превосходным пловцом. Из верблюжьего молока можно было изготовить великолепный кумыс, а верблюжья шерсть служила главным компонентом в монгольском текстиле. Бактриан мог идти со скоростью 4 мили в час без груза и 2,5–3,5 мили в час с грузом и нести на себе 300 с плюсом фунтов, преодолевая тридцать миль в день{74}. Но у него были и недостатки, больше похожие на странности. Это животное передвигалось только днем, а во время военных кампаний иногда возникала необходимость совершать и ночные переходы. Бактрианы, пасясь, могли легко заблудиться и требовали к себе больше внимания, чем овцы или козы. Им надо было отводить для выпаса ежедневно по восемь часов. Они не любили оставаться одни в пустыне и, если оказывались в такой ситуации, то с большой вероятностью могли идти безостановочно, пока не падали замертво. Если они поскальзывались на льду зимой, то это означало неминуемую гибель, так как они не могли подняться. Даже от полезных навозных «лепешек», используемых в качестве топлива, исходил густой ядовитый дым, от которого слезились и туманились глаза погонщиков, сидевших у костра{75}.

Но животными, помогавшими монголам завоевывать степи, были все-таки лошади, эти воплощения кентавров степей, без которых, согласно поговорке, монгол чувствовал бы себя «как птица без крыла». Степной конь был аналогичен дикой лошади Пржевальского{76}. Лошади были одомашнены в степях еще в 3200-х годах до нашей эры, но ранние цивилизации использовали их в боевых колесницах, а не в кавалерии. Возможно, впервые обученный как военная скаковая лошадь монголами в период между V и III столетиями до нашей эры (а в западных степях — скифами не ранее I века нашей эры), конь стал еще более грозным орудием войны после изобретения стремян в V веке нашей эры{77}. Двенадцать-четырнадцать ладоней ростом[10], грубого сложения, с большой головой и прямой шеей, косматая, толстоногая и тяжеловесная, более короткая, массивная и сильная, чем боевой росинант средневековой Западной Европы, монгольская лошадь обладала невероятной выносливостью и могла проскакать галопом шесть миль без остановки. Хотя по западным меркам это животное относится к категории пони, зоологи предоставили монгольской породе статус подлинной лошади. Она с легкостью переносит температуры от 30 градусов по Цельсию летом до 40 градусов мороза по Цельсию зимой. Для монгольской лошади с ее короткими ногами идти шагом — слишком медленное и долгое занятие, легкий галоп — утомителен, поэтому для нее более привычна и естественна — рысь{78}. Аллюр ее нескладен и доставляет неудобства для новичка. Но она обладает бесценным даром пробиваться копытами через снег к траве и лишайникам и питаться листьями деревьев; ее не надо кормить бобами, овсом и иным фуражом. Подобно многим другим азиатским породам, монгольская лошадь может обойтись подножными кормами на пастбищах, чем в значительной мере и отличается от «обычных» коней, моментально теряющих силу, если их оставить в поле без дополнительного кормления. Именно всепогодность конницы и позволяла монголам побеждать врагов, поскольку они могли успешно вести боевые действия и зимой{79}. У каждого всадника имелось три ремонтные лошади, и он менял их через два часа, чтобы не загнать. В сочетании с мобильностью — монголы могли проскакать 600 миль за девять дней, конечно, меняя коней, — армия вооруженных номадов была практически несокрушима. И все же изумительно выносливые монгольские кони были бессильны перед капризами погоды. Особенно страшны были поздние снежные бураны, обрушивавшиеся весной на лошадей, ослабленных полуголодным зимним существованием{80}. Ограждая их от бед ненастья, монгол продлевал и свой век. Об исключительной роли лошади в жизни монголов можно судить хотя бы по тому, что она служила неким мерилом и семейного богатства, и оценки другой собственности. Согласно их расчетам, для хорошей жизни у человека должно быть пять лошадей, а это означало, что семья из пяти человек должна была содержать двадцать пять скакунов и от четырех до шести вьючных саврасок. Юрта, в которой обитали пять человек, имевших более десяти лошадей, считалась богатой. По ценности лошадь приравнивалась к пяти головам крупного рогатого скота, шести овцам или козам. Двугодок стоил полцены взрослой лошади, а годовалый жеребенок — четверть цены{81}. В табунах преобладали кобылы: они были послушнее и, кроме того, давали важный продукт — молоко для приготовления кумыса. Если недоставало обычной еды, то монголы вскрывали вены у лошади, пили кровь и зашивали рану. Для воспроизведения потомства отбирались самые здоровые и сильные жеребцы, в гареме каждого из которых насчитывалось 50–60 кобыл. Жеребец был полезен скотоводу еще и тем, что по ночам исполнял функции сторожа, удерживал кобыл в табуне, позволяя человеку полностью сосредоточиться на угрозе волков{82}.

И мужчины, и женщины, и дети — все должны были уметь обращаться с лошадьми. Детей учили ездить верхом на лошади с трех лет, а приучали к ритму верховой езды даже с более раннего возраста, пристегивая ремнями к седлу; известны случаи, когда малыши начинали ездить верхом на лошадях раньше, чем ходить{83}. Монголы обучали лошадей реагировать на команды голосом и свистом, как собак, и им не нужны были ковбои. Они очень рано начинали объезжать лошадей, вырабатывая повиновение, но не прибегая к методам принуждения до пятилетнего возраста; прежде всего животных учили не кусаться и не брыкаться{84}. Затем лошадей приучали к седлу и упряжи. Сбруя монгольской лошади обычно состояла из простейшей уздечки и короткого, глубокого седла с короткими стременами. Седла имели очень толстую войлочную подушку, а уздой были обыкновенные сочлененные трензельные кольца. Нахрапник соединялся с нащечными ремнями: когда поводья натягивались, лошадь чувствовала нажим переносьем, ртом, губами и языком{85}. Монголы не подстригали лошадей, гривы и особенно хвосты вырастали почти до самой земли. Они полагали, что это помогало животным утепляться зимой и отгонять мух и оводов летом. Кроме того, если вдруг ломались уздечка или стремя, то всегда под рукой было достаточно конского волоса для ремонта{86}. После объездки начиналась боевая тренировка: подготовка животных к тому, чтобы спокойно переносить шум и грохот битв. Лошадей приучали также к движениям всадника, стреляющего из лука: когда он вынимает стрелу из колчана, переносит лук с одной стороны на другую и выпускает стрелы под разными углами. Лошадь должна научиться понимать сигналы, подаваемые только ногами, когда поводья опущены или связаны. Всадник тоже должен знать, как не сбивать с толку коня, держать ноги под контролем и двигаться преимущественно талией и бедрами. Животные обучались адекватному поведению и в других ситуациях: во время бросания аркана, метания копья, действий мечом, иногда непосредственно вблизи головы коня{87}. Оказывается, стрельба из лука велась прицельнее, когда кони мчались во весь опор, а не в легком галопе: при опущенных поводьях и на большой скорости конь распластывался в воздухе, выпрямляясь и опуская голову и предоставляя всаднику свободное пространство для пуска стрел. Резкие и быстрые повороты монголы отрабатывали сначала на больших кругах, постепенно уменьшая и сужая их, доводя технику до автоматизма. Марко Поло отмечал, что натренированность монгольских коней была настолько высокой, что они могли разворачиваться так же молниеносно, как собаки{88}.

Наконец, наступала пора обучения устным командам. В нападениях из засад монголы предпочитали использовать кастратов-меринов, так как они вели себя спокойнее и не ржали подобно жеребцам и кобылам{89}. Монголы безумно любили своих лошадей и ветеранов, уцелевших в кровавых кампаниях, отпускали пастись и доживать последние дни на воле. Лишь в исключительных случаях их забивали на еду. Кочевники поистине заботились о своих четвероногих помощниках, поддерживая в них хорошее самочувствие. Они не ездили на конях весной и летом, разрешая им пастись на лугах и в полной мере отдохнуть. После лугов животных пасли возле шатров, и рацион подножного корма регулировался таким образом, чтобы лошади сбросили вес и подготовились к военному походу{90}. Возвратившись в стан, всадники всегда расседлывали коней, держали их головы поднятыми вверх и не давали им есть до тех пор, пока дыхание не приходило в норму, предотвращая тем самым возникновение колик и ламинита[11]{91}. Обычно монголы не подковывали лошадей, поскольку копыта в условиях сухого климата, как в Монголии, были намного тверже, чем во влажных климатических регионах, но когда они оказывались за ее пределами, нередко появлялась необходимость в подковах.

Монголия всегда была настоящим раем для фауны, и даже особое пристрастие монголов к охоте не могло повлиять на численность диких животных и птиц. В современной Центральной Азии насчитывается более восьмисот видов позвоночных животных{92}. Большинство этих видов представлено и в Монголии, а в XIII веке их разнообразие было еще более значительным. Многие представители дикого животного мира создавали конкуренцию домашним стадам, а домашний скот вытеснял и замещал диких копытных — благородного оленя, лань, газель, антилопу, кабана, горного козла. Замечено было: как только монголы уводили стада с зимних пастбищ, на них моментально собирались газели и антилопы{93}. Из всех хищников, в числе которых были медведи, леопарды, рыси и гепарды, монголам больше всего досаждали волки: для борьбы с ними использовались специально обученные орлы и особая порода свирепых собак. А когда монголы вышли в другие регионы Центральной Азии, им пришлось вступать в контакт с еще более крупными дикими кошками. В те времена водилось множество азиатских львов, и монголов, как и их имперских предшественников римлян, этот «царь зверей» завораживал до такой степени, что они включали его в дань, которую накладывали на покоренные нации{94}. В эру господства монголов в Азии, особенно в районе реки Окс[12], повсеместно обитал еще более грозный зверь — тигр{95}. Однако самые необычные отношения у монголов сложились со снежным барсом, или ирбисом. В наше время эти редкие животные встречаются лишь на высотах от одиннадцати до двадцати двух тысяч футов, а в XIII веке их было так много, что снежного барса можно было приручать, и монголы использовали его на охоте, доставляя к месту полевой потехи на коне. Монголы превращали их в добродушных домашних кошек, поедающих не только мясо, но и овощи, траву, ветки{96}.

Здесь, конечно, попадались на глаза и рядовые, если так можно выразиться, животные: дикие верблюды, лисы, кролики, белки, барсуки, куницы, дикие кошки, зайцы, быстроногие куланы, или дикие ослики, и монгольские крысы, описанные одним путешественником как «ласковые, маленькие существа с пушистым хвостом и не имеющие ничего общего с обычными отвратительными норвежскими или английскими крысами»{97}. Из грызунов — мышей, песчанок, хомяков и леммингов — монголы отдавали предпочтение суркам, которых употребляли в пищу как изысканный деликатес. Трудноуловимые сурки подвергали тяжелому испытанию терпение и мастерство охотников-номадов. Но, помимо деликатесных качеств, они еще ценились, подобно современным американским суркам, за сверхъестественные прогностические способности: они могли предсказать погоду на завтра или на весь сезон{98}.

В Монголии всегда было много змей, особенно гадюк, чьи укусы, хотя и ядовитые, редко могут быть смертельными для человека. Создав империю, монголы столкнулись с действительно очень опасными кобрами в Иране и в регионе Арала и Каспия. Но и тогда, похоже, они сумели выстроить особые отношения со змеями. Хотя монголы убивали випер, «выдаивая» из них яд, которым начиняли стрелы, в целом же относились с суеверным пиететом к этим пресмыкающимся, по Плинию Старшему, «мерзким тварям», полагая, что они связаны с драконами, властвующими над водой{99}. В общем, можно сказать, что чем дальше продвигались монголы, тем все более экзотичные и неизвестные дотоле живые существа они обнаруживали, будь то полосатая гиена в Афганистане, тюлени Каспия, страусы Западной Азии или ядовитые скорпионы Туркестана{100}.

Вызывает удивление лишь одно обстоятельство: если не считать охотничьих соколов и орлов, монголы не интересовались приручением других птиц. Несмотря на рассказы путешественников о хищных птицах — орлах, грифах, ястребах, совах — а также совершенно безобидных куропатках, тетеревах, лебедях, гусях, журавлях, колпицах, белых цаплях, пеликанах и аистах{101} — монгольские источники ничего не сообщают о пернатом сообществе. То же самое можно сказать и о семидесяти шести видах рыб в Монголии — форели, хариусе, окуне, плотве, щуке, осетре и огромном пресноводном лососе таймене — хотя в данном случае кто-то может напомнить и о традиционном предубеждении против ловли рыбы, существующем по сей день. В результате фауна озер Монголии и сегодня сохраняется практически нетронутой, а величайший резервуар пресной воды озеро Байкал по-прежнему сияет сапфиром, украшенным белыми гребешками волн и белоснежными горными вершинами вдали.

Внешность монголов всегда интриговала и в то же время шокировала как европейцев, так и западных азиатов, которым доводилось с ними встретиться лицом к лицу. Францисканский монах, сопровождавший Карпини в путешествии к монголам в середине сороковых годов XIII века, описывал их людьми низкорослыми и худощавыми, объясняя худощавость телосложения особенностями сурового образа жизни и диеты, основанной на кобыльем молоке. Он изображал их широколицыми, с выпирающими скулами и прическами, в которых смешались христианский и сарацинский стили. На голове у них была и тонзура, как у францисканцев и других монахов, от которой шла выбритая полоса шириной три пальца от уха до уха; на лбу волосы челкой в форме полумесяца опускались до самых бровей, а остальные пряди заплетались в косичку, как у мусульман{102}. Позднее другой путешественник-христианин Вильгельм[13] де Рубрук сообщал, что монгольские мужчины носят длинные волосы, заплетенные сзади возле ушей в две косы. Соглашаясь с Карпини в том, что монгольские мужчины обычно низкорослые и худощавые, Рубрук отмечает тучность монгольских женщин. У женщин, по его наблюдениям, головы выбриты от середины ко лбу, и они очень привередливы в отношении размеров носа. Чем меньше нос, тем красивее женщина. В этих целях они даже ампутировали часть носа, иногда до такой степени, что нос почти исчезал{103}. Все эти описания подтвердил сам Карпини в знаменитом повествовании, где он монголов называет «татарами»:

«Внешне татары выглядят совершенно иначе, чем другие люди, ибо их лица шире, чем у других людей, и между глазами, и между скулами. Щеки у них тоже выступают над подбородками; у них плоские и маленькие носы, глаза тоже маленькие, а веки срастаются с бровями. По большей части, за малыми исключениями, они имеют тонкие талии и почти все среднего роста… На голове у них тонзура, как у духовных лиц, и, как правило, выбрита полоса от уха до уха шириной в три пальца, соединяющаяся с вышеупомянутой тонзурой. Надо лбом они также выбривают волосы шириной в два пальца, но волосы между этой полосой и тонзурой они отращивают до самых бровей и, отрезая с каждой стороны больше, чем посередине, оставляют посередине длинные пряди; остальные волосы у них отрастают, как у женщин, и они заплетают их в две косы, прикрепляемые за каждым ухом{104}».

Эти описания францисканцев кажутся сдержанными и беспристрастными, возможно, в силу того, что жизненный опыт не озлобил их против монголов. Описания внешнего облика монголов, сделанные западными азиатами, искажены превратными представлениями о них, как о каре Божьей. Неизбежно они и изображаются в персидских и арабских источниках отвратительными и страшными персонажами. Главным образом выделяются такие детали, как отсутствие волос на лицах, бегающие глаза, резкие, пронзительные голоса, закаленность и выносливость. Достаточно привести два свидетельства. Одно из них принадлежит армянскому христианину XIII века:

«На них страшно смотреть и их невозможно описать. У них огромные головы, как у буйволов, маленькие глазки, как у только что оперившихся птенцов, тупые носы, как у котов, выпирающие морды, как у собак, узкие чресла, как у муравья, короткие ноги, как у свиньи, и от природы совершенно нет бороды. Обладая силой льва, они говорят пронзительными птичьими голосами»{105}.

А это свидетельство персидского поэта:

«У них такие узкие и острые глаза, что они могут просверлить дыры в медном сосуде, от них исходило зловоние, страшнее цвета их кожи. Головы крепились к телу так, будто у них отсутствовала шея, а щеки напоминали покрытия кожаных бутылей, испещренные морщинами и узлами. Носы у них ширились от скулы до другой скулы. Ноздри походили на прогнившие могилы, из которых свисали волосы до самых губ. Усы у них были невероятной длины, а бороды на подбородках едва заметны. Грудь, наполовину белая и наполовину черная, усеяна вшами, похожими на кунжут, выросший на плохой почве. Все тело у них было усеяно этими насекомыми, а кожа напоминала шагрень, более пригодную для башмаков»{106}.

Иностранцев особенно интересовали монгольские женщины. Их описания варьировались от высказывания чувств омерзения — жирные, уродливые, неотличимые от мужчин — до восхищения: безропотно переносят неимоверные трудности, могут управлять лошадьми и повозками не хуже мужчин, превосходные стрелки из лука и так далее. Наибольшую неприязнь вызывали кричащие цвета одеяний, а наибольший восторг — то, как монгольские женщины, стоя, рожали детей и продолжали работать, словно ничего не случилось. Отмечалось также и уважительное отношение монгольских мужчин к женщинам, ассоциирование образа женщины с луной, которая занимала особое место в монгольских религиозных верованиях{107}. Несмотря на расхожие обвинения монгольских женщин в бесполости, двуполости, гермафродитизме, европейские хронисты противоречили самим себе, когда обращали внимание на различия в одеяниях монгольских мужчин и женщин. Задолго до Чингисхана и имперской роскоши монголы уже шили одеяния из мехов, кож, шерсти, войлока и фетра. Стандартное одеяние состояло из длинного, до лодыжек платья и свободных штанов под платьем. Против стихий они надевали войлочные накидки, меховые капюшоны, кожаные сапоги и войлочные котурны; меховые одеяния были двухслойные — мех был и внутри и снаружи{108}. Самыми популярными были меха лисы, рыси и волка. Хотя в степи и не существовало резкого контраста богатства и бедности, неравенство возникало вследствие разной численности домашнего скота, и самым наглядным знаком состоятельности был особый головной убор богатой женщины, называвшийся boghtaq («богтак»)[14]. Нареченный одним автором «мужским сапогом, надетым на голову женщины», богтак представлял собой каркас из железной проволоки высотой два-три фута, обитый корой и украшенный алой и синей парчой или жемчугом; иногда каркасы оплетались красным шелком и золотой парчой{109}.

Этот элемент мишуры в мрачном и стоическом образе жизни монгольской женщины в какой-то мере «компенсировал» нехватку реального «домашнего очага». До эры Чингисхана монгольские шатры собирались и разбирались всегда внезапно и быстро. Куполообразные шатры, или гэры, собирались из решетчатых ивовых конструкций, сплетенных вместе ремнями из сыромятной кожи и покрытых одним или двумя слоями промасленного войлока. Гэр, таким образом, представлял собой конструкцию, состоявшую из обручей, сплетенных из ветвей, и сходящихся наверху вокруг самого малого и последнего обруча, из которого выдвигалось нечто вроде вытяжной трубы или дымохода. Снаружи гэр покрывался белым войлоком или слоем белой костной муки, и его диаметр мог составлять четырнадцать футов. Пол выстилался коврами из войлока, к решетчатому куполу крепились крючья, на которые развешивались продукты, оружие и другие необходимые предметы. Глава семейства всегда сидел напротив входа, вход всегда был обращен к югу, мужчины всегда сидели на западной стороне, а женщины — на востоке{110}.

Еда и питье до появления Чингисхана определялись характером пастбищной экономики, то есть наличием молока и мяса. Летом, когда в изобилии имелось кобыльего молока, монголы предпочитали мясу молочную продукцию, но зимой молоко становилось предметом роскоши и доступным только в богатых семьях. Только в чрезвычайных обстоятельствах монголы могли есть сырое мясо, обычно его употребляли в вареном или жареном виде. Зимой основным блюдом для простых людей была жидкая кашица из многократно сваренного проса. В зимнее время с едой иногда было настолько тяжело, что кочевники могли бросить собакам кость лишь после того, как из нее высасывался мозг{111}. Все ели пальцами из общего горшка, и еда строго распределялась между членами семьи. Историки придерживаются единого мнения в отношении того, что в степи приходилось быть оппортунистом в еде, всеядным и готовым съесть все, что угодно. Монголы действительно могли есть любую плоть, в том числе сурков (как мы уже знаем), мышей и других мелких животных. Некоторые историки утверждают, что монголы могли проглотить и усвоить любой протеин, исключая табу на мулиц, кошек, собак, крыс, даже вшей и послед кобыл. Английский монах Матвей Парижский, помешанный на монголах, считал, что они ели лягушек и змей. Они не могли преодолеть лишь один запрет: съесть животное, которое поразила молния{112}. Утверждалось также, будто монголы могли есть человечину. Хотя зафиксирован лишь один случай каннибализма (во время кампании Толуя в Китае в 1231 году), в Западной Европе продолжал распространяться миф о людоедстве как общепринятой практике в Монголии того времени. Согласно данной версии, монголы предавались людоедству ради удовольствия или для того, чтобы застращать врага. Одной из самых чудовищных выдумок была легенда о том, что кочевники использовали сожженные трупы состарившихся и ненужных отцов в качестве приправы к еде{113}.

Полное единодушие мнений сложилось в отношении приверженности монголов к алкогольным напиткам. Кумыс — стержень кочевой жизни. Он постоянно взбалтывался в кожаном мешке, висевшим у входа в гэр на протяжении трех-пяти летних месяцев, когда бывает вдоволь кобыльего молока; его можно было приготовить из овечьего и козьего молока, но напиток получался менее вкусный. Зимой монголы также приготовляли вина из риса, пшеницы, проса и меда. Мутный кумыс оставлял жгучее ощущение на языке, как прокисшее вино, но очень приятное послевкусие, подобно миндалю{114}. Но монголы знали и другой кумыс, «черный», готовившийся из чистейшего кобыльего молока и предназначавшийся для элиты — ханов, вождей племен, высших чиновников. Поскольку алкоголя в кумысе было в лучшем случае 3,25 процента, то пили его очень много. В эру господства кумыса алкоголизма не наблюдалось, как и драк. Алкоголизм появился позднее, когда монголы приобщились к винам, втрое или вчетверо более крепким, и даже Чингисхан не мог остановить процесс превращения пьянства в неотъемлемый компонент монгольской культуры{115}. Зловредной привычкой стали гордиться, видеть в ней признак мужественности. Выпивохи после первого раунда обязательно очищали переполненные желудки, прежде чем продолжить кутеж. У иностранцев отвращение вызывала не столько публичная демонстрация рвоты, сколько общая атмосфера грязи и антисанитарии, которая отчасти была и следствием суеверного отношения к воде. Вильгельм Рубрук сообщал, что монгол во время разговора мог вдруг замолчать и помочиться, а если возникала потребность в испражнении, он отходил, садился на корточки, облегчался и вступал снова в беседу{116}.

Суровая среда обитания и трудности кочевой жизни и лежат в основе потенциальных сил монгольского общества, которые привел в действие Чингисхан. Жесткие особенности скотоводства и преодоления стихий вырабатывали целый ряд качеств и социальных обстоятельств: приспособляемость, изобретательность и инициативу; мобильность и собранность; военную организованность и виртуозность; невысокий уровень имущественного неравенства; почти полное отсутствие разделения труда и политическая нестабильность. Постоянная миграция формировала в человеке повышенную ответственность и готовность к битве, а наличие многочисленных стад и табунов по определению служило поводом для нападений, ограблений и краж. Скотоводство всегда было сопряжено с более серьезными физическими усилиями, рисками и опасностями, чем земледелие, и оно формировало более сильную породу людей, чем крестьянство. В условиях миграции у воинов появлялось больше возможностей для повышения боевого мастерства, поскольку они могли передавать часть своих обязанностей по выпасу и перегону скота женщинам и детям{117}. Когда же начинались сражения, они были менее разрушительные, чем в оседлых обществах с сельскохозяйственными фермами, городами, храмами и другими перманентными структурами.

Можно привести и другие примеры военного применения некоторых скотоводческих навыков. Перемещение огромных стад и табунов вырабатывает организационные способности и умение ориентироваться в незнакомой местности и координировать свои действия с фланговыми соседями{118}. Очень важны уроки, которые преподает охота. Монголы с детства учились охоте на волков и мелких животных, мех которых они обменивали на различные одеяния. Но скоро им пришлось столкнуться и с крупными хищниками, и эти гигантские облавы (о них мы будем говорить позже) уже напоминали реальные военные учения.

Некоторые историки утверждают, что жизнь в пустыне способствует формированию градуализма[15] в подходах к решению проблем, а степь развивает способности решать их быстро и без раздумий. Кочевое скотоводство создает условия для самоизоляции и взаимного непонимания, и набеги становятся неизбежной деталью образа жизни. Поскольку набеги являются явным отклонением от норм, скотоводам свойственно совершать их столь жестоко, что оседлые земледельцы, испытав их однажды, не оказывают в дальнейшем никакого сопротивления. В упрощенном виде можно сказать, что скотоводческий образ жизни порождает «правовые отношения с позиции силы»{119}.

В степи неравенство в богатстве и титулах не так заметно, как в оседлых обществах. В мире монголов не существовало ни землевладения, ни крестьянства, привязанного к земле, ни лендлордов, ни замков, фортов и бастионов, ни складов продовольствия или дорогого имущества (кроме скота). Обладание богатством или территорией было очень зыбкое, и фактически не имелось условий для того, чтобы в сознании людей развились сильные чувства собственности на землю (да и владения деньгами). Отсутствовали специализация и разделение труда в нашем современном понимании. Не было никакого различия между скотоводом и воином, ибо каждый монгол одновременно был и тем и другим{120}. Даже разделение труда между полами было минимальное, поскольку и мужчины и женщины пасли отары овец и управляли обозами. Конечно, обычно мужчины имели дело с лошадьми и верблюдами, а женщины приглядывали за коровами, овцами и козами. Однако попытки Карпини обнаружить разделение труда в том, что мужчины предаются лени, когда нет войны, а женщины содержат весь лагерь, опровергаются более достоверными свидетельствами, в том числе и другим гостем монгольского двора — францисканцем Вильгельмом Рубруком{121}. По свидетельству Рубрука, в равной мере трудились представители обоего пола, в соответствии с рациональными предпочтениями. Мужчины изготовляли луки и стрелы, стремена, удила, седла, строили жилища и собирали повозки, ухаживали за лошадьми, доили кобыл и взбивали молоко, управляли и нагружали верблюдов. Женщины шили одежду, управляли повозками, собирали и грузили на них шатры и гэры, доили коров, делали масло и сыры, обрабатывали кожи, шили башмаки и носки{122}. Карпини был введен в заблуждение тем, что монголы действительно чурались обычных, нудных занятий вроде крестьянского повседневного труда. Сибариты, изображенные Карпини, вряд ли могли бы пережить бедствия голода; им вообще не было бы места в системе, где племенные вожди распределяли еду в голодные времена{123}.

Последний штрих, характеризующий жизнь степного общества, — политическая нестабильность. Каждый предводитель племени должен был считаться с тем бесспорным фактом, что если он не продемонстрирует убедительных материальных успехов, то его сподвижники растворятся в степных пространствах. Не могли этому помешать ни родственные связи, реальные или фиктивные, ни клановые обязательства верности, ни наследственные узы, ни территориальная близость, ни традиции. В степи никто не мог полагаться на чью-либо верность и иметь для этого веские основания или причины. Отсутствовали междоусобица и вендетта, но и политические альянсы и коалиции кланов, племен и отдельных воинов были текучи и эфемерны. Предводитель племени мог продемонстрировать свою власть только угрозами расправы, порабощения или «удочерения» женщин и детей. Но если вождь уже обладал такой властью, то сомнительно, чтобы от него уходили; в степи легко распознавались блеф и позерство{124}.

Оглавление

Из серии: История в одном томе

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Чингисхан. Человек, завоевавший мир предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Комментарии

20

For the ‘world island’ and the ‘heartland’ theory see H. J. Mackinder, ‘The Geographical Pivot of History,’ The Geographical Journal 23 (1904) pp. 421–437; Pascal Venier, ‘The Geographical Pivot of History and Early Twentieth-Century Geopolitical Culture,’ The Geographical Journal 170 (2004) pp. 330–336.

21

Lattimore, Studies in Frontier History pp. 241–258.

22

Robert N. Taafe, ‘The Geographical Setting,’ in Sinor, Cambridge History pp. 19–40.

23

A good introduction to the ‘stans’ is Rashid, Jihad.

24

For this view see Cable & French, The Gobi Desert.

25

Rene Grousset, The Empire of the Steppes p. xxii had a theory that along the south-north axis trade went south and migration went north.

26

For the Altai and Tarbaghatai see Taafe, ‘The Geographical Setting’ in Sinor, Cambridge History pp. 24–25, 40. Cf also Jackson & Morgan, Rubruck p. 166.

27

Stewart, In the Empire p. 132: ‘Sometimes the forest cuts deeply into the steppe as, for example, does the famous Utken forest on the slopes of the Kangai; sometimes the steppe penetrates northward, as do the Khakass steppes in the upper reaches of the Yenisei or the broad trans-Baikal steppe’; Gumilev, Imaginary Kingdom p. 18.

28

Mount Burqan Qaldun has been tentatively identified as Mount Khenti Khan in the Great Khenti range in north-eastern Mongolia (48° 50’ N, 109° E): Rachewiltz, Commentary p. 229; Hue, High Road in Tartary pp. 123–127.

29

Stewart, In The Empire p. 159. Cf also Bull, Around the Sacred Sea.

30

Owen Lattimore, ‘Return to China’s Northern Frontier,’ The Geographical Journal 139 (June 1973) pp. 233–242.

31

For various accounts see Cable & French, Gobi Desert; Man, Gobi; Younghusband, Heart of a Continent; Thayer, Walking the Gobi.

32

Stewart, In The Empire p. 153.

33

Nairne, Gilmour p. 74.

34

De Windt, From Pekin to Calais p. 107.

35

De Windt, From Pekin to Calais p. 103.

36

De Windt, From Pekin to Calais pp. 134–35.

37

Lattimore, Inner Asian Frontiers p. 12.

38

Severin, In Search of Genghis Khan p. 18.

39

Dawson, Mongol Mission pp. 5–6.

40

Barfield, Perilous Frontier pp. 22–23.

41

Asimov & Bosworth, History of Civilizations, iv part 2 pp. 275–276.

42

Gumilev, Imaginary Kingdom pp. 62–63.

43

For the Amur river see Du Halde, Description geographique; M. A. Peschurof, ‘Description of the Amur River in Eastern Asia,’ Proceedings of the Royal Geographical Society 2 (1857–58).

44

For the Amur as the traditional boundary between Russia and China see Kerner, The Urge to the Sea; Stephan, Sakhalin.

45

Gumilev, Imaginary Kingdom p. 87; Asimov & Bosworth, History of Civilizations, iv part 2 p. 280.

46

Joseph F. Fletcher, ‘The Mongols: Ecological and Social Perspectives,’ in Harvard Journal of Asiatic Studies 46 (1986) pp. 11–50 (at p. 13), repr. in Fletcher, Studies on Chinese and Islamic Inner Asia.

47

For all these distinctions see (amid a vast literature) Cribb, Nomads esp. pp. 19–20, 84–112; Forde, Habitat p. 396; Johnson, Nature of Nomadism pp. 18–19; Blench, Pastoralism pp. 11–12; Helland, Five Essays.

48

R. & N. Dyson-Hudson ‘Nomadic Pastoralism,’ Annual Review of Anthropology 9 (1980) pp. 15–61.

49

Krader, Social Organisation pp. 282–283.

50

Barfield, Perilous Frontier pp. 22–23.

51

Jagchid & Hyer, Mongolia’s Culture pp. 20–26.

52

Barfield, Perilous Frontier pp. 23–24.

53

Elizabeth Bacon, ‘Types of Pastoral Nomadism in Central and South-West Asia,’ Southwestern Journal of Anthropology 10 (1954) pp. 44–68.

54

Lawrence Krader, ‘The Ecology of Central Asian Pastoralism,’ Southwestern Journal of Anthropology 11 (1955) pp. 301–326.

55

To say nothing of permafrost. Owen Lattimore established that near Yakutsk the permafrost penetrated the soil to a depth of 446 feet (Lattimore, Studies in Frontier History p. 459).

56

Barfield, Perilous Frontier p. 20.

57

D. L. Coppock, D. M. Swift and J. E. Elio, ‘Livestock Feeding Ecology and Resource Utilisation in a Nomadic Pastoral Ecosystem,’ Journal of Applied Ecology 23 (1986) рр. 573–583.

58

Lattimore, Mongol Journeys p. 165.

59

Rachewiltz, Commentary p. 711.

60

V A. Riasanovsky, Fundamental Principles p. 20; Hyland, Medieval Warhorse p. 126.

61

Buell, Historical Dictionary p. 242.

62

Barfield, Perilous Frontier p. 21.

63

Dawson, The Mongol Mission pp. 98–100.

64

Richard, Simon de St Quentin pp. 40–41.

65

Buell, Historical Dictionary p. 156.

66

Lattimore, Inner Asian Frontiers p. 168; Mongol Journeys p. 198.

67

C. Buchholtz, ‘True Cattle (Genus Bos),’ in Parker, Grzimek’s Encyclopedia, v pp. 386–397; Mason, Evolution pp. 39–45; D. M. Leslie & G. M. Schaller, ‘Bos Grunniens and Bos Mutus,’ Mammalian Species 36 (2009) pp. 1–17.

68

Seth, From Heaven Lake p. 107.

69

Jackson & Morgan, Rubruck p. 158; Yule & Cordier, The Book of Ser Marco Polo i pp. 277–279.

70

Burnaby, Ride; the tradition continues to this day. The noted traveller Tim Severin described a 400-strong herd as ‘a constantly bawling, groaning, squealing, defecating troop’ (Severin, In Search of Genghis Khan p. 22).

71

Bulliet, Camel p. 30.

72

Peter Grubb, ‘Order Artiodactyla,’ in Wilson & Reeder, Mammal Species (2005) i pp. 637–722; Irwin, Camel pp. tor, 143,161; Bulliet, Camel pp. 143, 227.

73

Irwin, Camel pp. 142–143; E. H. Schafer, ‘The Camel in China down to the Mongol Dynasty,’ Sinologica 2 (1950) pp. 165–194, 263–290.

74

Wilson & Reeder, Animal Species p. 645; Lattimore, Mongol Journeys pp. 147–163; Gavin Hanby, Central Asia p. 7; De Windt, From Pekin to Calais pp. 128–129; Bretschneider, Mediaeval Researches i pp. 150–151.

75

Irwin, Camel pp. 53, 176–177; De Windt, From Pekin pp. 109, 128; Hue, High Road in Tartary pp. 132–133.

76

Boyd & Houpt, Przewalski’s Horse. Whereas most wild horses are feral (previously domesticated), the Przewalski’s horse is truly wild (Tatjana Kavar & Peter Dove, ‘Domestication of the Horse; Genetic Relationships between Domestic and Wild Horses,’ Livestock Science 116 (2008) pp. 1–14; James Downs, ‘The Origin and Spread of Riding in the Near East and Central Asia,’ American Anthropologist 63 (1961) pp. 1193–1230).

77

Lattimore, Inner Asian Frontiers p. 168; White, Medieval Technology pp. 15–17.

78

Hendrick, Horse Breeds p. 287; Neville, Traveller’s History p. 14; Severin, In Search of Genghis Khan p. 50.

79

S. Jagchid & C. R. Bawden, ‘Some Notes on the Horse Policy of the Yuan Dynasty,’ Central Asiatic Journal 10 (1965) pp. 246–265 (at pp. 248–250).

80

Carruthers, Unknown Mongolia ii p. 133.

81

Gumilev, Imaginary Kingdom p. 120.

82

Lattimore, Mongol Journeys p. 193: Jagchid & Bawden, ‘Horse Policy,’ pp. 248–250.

83

H. Desmond Martin, ‘The Mongol Army,’ Journal of the Royal Asiatic Society 1 (1943) pp. 46–85.

84

Hyland, Medieval Warhorse p. 129.

85

Hyland, Medieval Warhorse p. 131.

86

De Windt, From Pekin p. 112.

87

Hyland, Medieval Warhorse pp. 133–134.

88

Waugh, Marco Polo p. 57.

89

Hyland, Medieval Warhorse p. 130. In any case, ‘Keeping all males entire would have led to absolute chaos in the droves of horses that travelled as back-up mounts in a Mongol army’ (ibid. p. 129).

90

Hyland, Medieval Warhorse p. 130.

91

Jagchid & Bawden, ‘Horse Policy,’ p. 249–250.

92

Asimov & Bosworth, History of Civilizations iv part 2 p. 282. There are 153 species of mammals, 105 species of fish and 79 of reptiles. The number of bird species is disputed, depending on technical arguments over taxonomy, but is usually assessed as between 459 and 469.

93

Lattimore, Mongol Journeys p. 165.

94

For the many Mongol encounters with lions see Bretschneider, Mediaeval Researches i pp. 31, 148–149; ii pp. 134, 265–266, 270, 293, 295. The Mongols sometimes hunted lions (Lane, Daily Life p. 17). Bretschneider (i p. 116) mentions a Mongol lion hunt in which ten lions were killed.

95

JB ii p. 613.

96

Wilson & Reeder, Mammal Species p. 548; Helmut Henner, ‘Uncia uncia,’ Mammalian Species 20 (1972) pp. 1–5; Sunquist, Wild Cats рр. 377–394; Buell, Historical Dictionary p. 119.

97

Jackson & Morgan, Ruhruck p. 142; Pelliot, Recherches sur les Chretiens pp. 91–92; Rockhill, Land of the Lamas pp. 157–158. The quote is from De Windt, From Pekin p. 114.

98

Wilson & Reeder, Mammal Species pp. 754–818; Lattimore, Mongol Journeys pp. 256–258; Severin, Search pp. 219–220.

99

Asimov & Bosworth, History of Civilizations iv part 2 p. 286; Bretschneider, Mediaeval Researches i pp. 98, 130; Lattimore, Mongol Journeys p. 170.

100

Bretschneider, Mediaeval Researches, i pp. 31, 128,143–145; ii р. 250.

101

De Windt, From Pekin p. 146, 220; Bretschneider, Mediaeval Researches ii p. 192; Hue, High Road pp. 43–44; Lattimore, Mongoljoumeys p. 166.

102

Skelton, Marston & Painter, Vinland Map p. 86.

103

Jackson & Morgan, Rubruck p. 89.

104

Dawson, Mongol Mission pp. 6–7.

105

Blake & Frye, Grigor of Akanc p. 295.

106

Lane, Daily Life.

107

Dawson, Mongol Mission p. 18; Jackson & Morgan, Rubruck p. 89.

108

Schuyler Cammann, ‘Mongol Costume, Historical and Recent,’ in Sinor, Aspects pp. 157–166.

109

Dawson, Mongol Mission pp. 7–8; Jackson & Morgan, Rubruck p. 89; Bretschneider, Mediaeval Researches i pp. 52–53; Yule, Cathay and the Way Thither (1866 ed.) ii p. 222; Arthur Waley, Travels of an Alchemist p. 67.

110

Jackson & Morgan, Rubruck pp. 72–73; Waley, Travels op. cit. p. 66; Schuyler Cammann, ‘Mongol dwellings, with special reference to Inner Mongolia,’ in Sinor, Aspects pp. 17–22; Jagchid & Hyer, Mongolia’s Culture pp. 62–67; cf also Torvald Faegne, Tents.

111

Dawson, Mongol Mission p. 17.

112

Jackson & Morgan, Rubruck pp. 79, 84; JB i p. 21; J. A. Boyle, ‘Kirakos of Ganjak on the Mongols,’ Central Asiatic Journal 8 (1963); Matthew Paris, Chronica Majora iv. pp. 76–77, 388; vi p. 77; d’Ohsson, Histoire.

113

Gregory G. Guzman, ‘Reports of Mongol Cannibalism in the 13th Century in Latin Sources: Oriental Fact or Western Fiction?’ in Westrem, Discovering New Worlds pp. 31–68; L. Hambis, ‘L’histoire des Mongols avant Genghis-khan d’apres les sources chinoises et mongoles, et la documentation conservee par Rasid-al-Din,’ Central Asiatic Journal 14 (1970) pp. 125–133 (atp. 129).

114

Jackson & Morgan, Rubruck pp. 76, 80–83,175; Dawson, Mongol Mission pp. 16–17; Pelliot, Notes sur Marco Polo i p. 240; Yule & Cordier, Ser Marco Polo i pp. 259–260; Hildinger, Story of the Mongols (1966) p. 17.

115

Boyle, ‘Kirakos of Ganjak,’ p. 21; Hildinger, Story p. 17; d’Ohsson, Histoire ii pp. 59, 86,107, 204.

116

Jackson & Morgan, Rubruck p. 108.

117

Joseph F. Fletcher, ‘The Mongols: Ecological and Social Perspectives,’ p. 14.

118

Walter Goldschmidt, ‘A General Model for Pastoral Social Systems,’ in Equipe Ecologie, Pastoral Production and Society pp. 15–27.

119

Joseph F. Fletcher, ‘The Mongols: Ecological and Social Perspectives,’ pp. 39–42.

120

Christian, History of Russia i pp. 81–85.

121

For Carpini’s allegations see Dawson, Mongol Mission pp. 17–18.

122

For Carpini’s allegations see Dawson, Mongol Mission p. 103; Jackson & Morgan, Rubruck p. 91.

123

Vladimirtsov, Le regime social p. 35.

124

Cribb, Nomads (1991) p. 18.

Примечания

5

На арабском языке, сухие русла рек или речных долин. — Прим. пер.

6

Аррорут — тропическое растение, произрастающиее в Америке, а также крахмал из него. — Прим. пер.

7

Около 0,5 градуса по Цельсию. — Прим. пер.

8

Нибльхейм — в германо-скандинавской мифологии один из девяти миров, земля льдов и туманов, ледяных великанов, один из первомиров, также Нибльхайм, Нифльхейм. — Прим. пер.

9

Около плюс 37,8° и минус 42° по Цельсию. — Прим. пер.

10

Ладонь — 4 дюйма, или 10,16 см. — Прим. пер.

11

Ламинит — ревматическое воспаление копыт. — Прим. ред.

12

Древнее название Амударьи. — Прим. пер.

13

Также Виллем, Гийом, Гильом. — Прим. ред.

14

Другие варианты — «богта», «бугтак», «бугта», «бокка», «бока». — Прим. пер.

15

Градуализм — область экономики, изучающая пути и закономерности постепенного перехода экономической системы из одного состояния в другие. — Прим. ред.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я