Труженик Божий. Жизнеописание архимандрита Наума (Байбородина)

Группа авторов, 2022

Книга, которую вы держите в руках, представляет собой подробное жизнеописание архимандрита Наума (Байбородина; 1927–2017), духовника Свято-Троицкой Сергиевой Лавры, хорошо известного в России и далеко за ее пределами. Основанное на архивных документах, а также воспоминаниях ныне здравствующих и уже отошедших ко Господу духовных чад Батюшки, оно рисует благодатный многогранный облик Старца – удивительного человека, в котором соединились воин, монах, делатель умно-сердечной молитвы, всенародный духовник, строитель храмов и монастырей по всей России, просветитель и богослов, наставник множества монашествующих и мирян, молитвенник за нашу страну и весь мир. Мы в максимальной полноте собрали все, что известно о Батюшке, в надежде, что не только его слова, но и сама его жизнь послужит примером и вдохновит многих и многих людей трудиться во благо своей души и души ближнего. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Труженик Божий. Жизнеописание архимандрита Наума (Байбородина) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Глава 3. Годы скитаний

Мать и сын. Пелагея Максимовна и юный Н. Байбородин

Раскулачивание и коллективизация

Объявленная еще В. И. Лениным новая экономическая политика продержалась в Стране Советов не слишком долго — всего около четырех или пяти лет. Едва русское крестьянство успело вытащить себя и страну из пропасти голода и отчаяния, в которую повергла их эпоха Гражданской войны и диктатуры «военного коммунизма» начала двадцатых годов, как оно вновь получило тяжелейший удар, от которого уже не смогло оправиться. И если в двадцатые годы советская власть предполагала вводить коммунизм на селе в форме коллективных хозяйств постепенно и исключительно на добровольной основе, то уже буквально к концу того десятилетия пресловутая «коллективизация» стала кошмаром наяву для русской деревни.

В 1927 году британское правительство разорвало дипломатические отношения с Советским Союзом. В ответ советское руководство разразилось «нашим ответом Чемберлену» и начало вновь готовиться к возможной войне с Антантой. В советских газетах целый год писали об этом надвигающемся сражении, из чего русский крестьянин сделал собственные выводы, продиктованные горьким опытом влияния на его судьбу предыдущих двух войн и революций. Рассудив, что во время войны деньги неминуемо обесценятся, как это уже не раз бывало на народной памяти, крепкий хозяин решил приберечь выращенный хлеб и не продавать его государству по тем и без того заниженным ценам, которые предлагала государственная закупка.

В результате в начале 1928 года выяснилось, что все планы по хлебозаготовкам провалены, хлеба у государства нет и в самое ближайшее время города ожидает голод, начало которого уже ознаменовалось повсеместными длинными очередями за хлебом. Прекрасно понимая, к чему такие очереди неминуемо приведут, — недаром ведь искусственно созданные перебои с поставками хлеба в Петроград помогли в 1917 году свергнуть «проклятый царизм», — власти приняли экстренные меры.

Уже в начале 1928 года вся вина за невыполненные хлебозаготовки была возложена на того самого кулака, который продолжает сознательно вредить советской власти и потому не хочет делиться с ней хлебом. Предложенный план борьбы с этим явлением был прост и означал фактический возврат к временам и практике продразверсток, только виновным теперь грозили не просто изъятие «хлебных излишков», но показательная конфискация всего имущества, включая весь хлеб, и принудительная высылка либо тюрьма или даже расстрел. Кроме того, власти дали понять, что обеспечить полное устранение угрозы повторения подобной ситуации на будущее может только совершенное уничтожение «кулака как класса» и всех сочувствующих ему подкулачников. Остальные же должны быть объединены в колхозы и совхозы, что позволит обеспечить постоянное снабжение государства хлебом в плановом порядке.

«Товарищи на местах» ринулись выполнять решение вышестоящих органов со всей рьяностью и революционной прямотой. Выявление кулаков на селе очень напоминало охоту на ведьм. Каждый район Сибирского края (в состав которого входили тогда территории современной Новосибирской области) получил «сверху» разнарядку на определенное количество кулаков, которых надо было «выявить», и хлеба, который надо было сдать государству. Нормы подлежавшего изъятию хлеба были распределены по селам среди тех, кто был записан в кулаки и середняки, сельская же беднота от поборов освобождалась.

Демонстрация сельской бедноты за «раскулачивание». 1931 г.

После сдачи этих нормативов у крестьянина зачастую не оставалось зерна ни на прокорм своей семьи, ни даже на посевную (а как раз перед посевной 1928 года началась кампания по сдаче хлеба). Попытки возмущения некоторых хозяев, пробовавших открыто отказаться от сдачи хлеба, были пресечены с предписанной жесткостью, так что оставшиеся были испуганы настолько, что Ордынский район даже оказался среди перевыполнивших план по поставкам зерновых государству. Что же до возмущавшихся, то наказание в отношении них носило показательно-устрашающий характер: некоторые хозяева были расстреляны, некоторые посажены в тюрьмы или отправлены на каторжные работы, остальные сосланы вместе с семьями на самый север Сибирского края. При этом все без исключения, конечно, были обобраны до нитки, так что оставшимся в живых в пору было идти по миру побираться.

В следующем, 1929 году все повторилось заново — советские служащие с помощью комсомольцев и активистов проводили обыски по домам, отыскивая припрятанное крестьянами зерно и выявляя злостных кулаков и подкулачников. Нередко такие поиски превращались в откровенные грабежи, когда помимо хлеба у зажиточных хозяев разгулявшейся «беднотой» разворовывались прочие припасы и предметы быта. По свидетельствам очевидцев тех событий, ходившим по дворам активистам ничего не стоило в процессе поисков зерна выпить все обнаруженное в доме вино, съесть весь запас пельменей, отобрать и надеть хорошую одежду, свести со двора лошадь.

Кое-где к активистам примкнули явные уголовники, превратившие борьбу с кулаками в откровенное мародерство. Не довольствуясь местными зажиточными крестьянами, они принялись грабить всех проезжавших через село, отбирая даже нехитрый скарб, вплоть до нижних юбок и подушек.

Тяжелее всего в этом отношении приходилось семьям высылаемых на север края кулаков. Так, секретарь Ордынского райкома партии Шипилов заявил, что у кулаков «надо экспроприировать все, вплоть до утильсырья». Эта установка выполнялась буквально: рьяные «экспроприаторы» забирали даже ношеные валенки, а, например, у одного ребенка из высылаемой семьи отобрали чернильницу, ученическую сумку и двадцать копеек[15].

Сколько этих ограбленных людей, лишенных запаса продуктов, фуража для лошадей, сельхозинвентаря и даже теплых вещей, в результате смогли выжить в суровых условиях севера Томской области или Нарыма, куда их отправляли под конвоем, сейчас трудно предположить. Наступивший повсеместно под видом «классовой борьбы» уголовный беспредел лучше всего выразил один из сибирских советских работников, напутствуя активистов перед раскулачиванием словами: «Все законы аннулированы!»[16]

Выселение кулака из родного села

В том же духе шел и проводимый одновременно с раскулачиванием процесс коллективизации. В 1929 году в Ордынском районе была провозглашена «сплошная коллективизация». Это означало не только полное уничтожение кулацких хозяйств и сочувствующих им подкулачников, но и упразднение единоличных, то есть частных, хозяйств вообще, которые отныне должны были организоваться в колхозы. На практике это осуществлялось по принципу: «Колхоз — дело добровольное: хочешь — вступай, не хочешь — хату сожжем!»

На местах в качестве средств побуждения к вступлению в колхозы использовались такие меры, как запреты упорствующим «единоличникам» продавать и приобретать необходимые им товары в сельских магазинах, оказывать медицинскую помощь, у них отбирались лошади, сельхозинвентарь и запасы семян. Так, один из местных ордынских «райуполномоченных» по фамилии Строганов, встречая отказ «вписаться в коммунию», попросту «записывал у крестьян лошадей в коллективное хозяйство», заявляя: «Считай, что твоя лошадь за тебя все решила. Она тебя умнее и уже вступила в колхоз. Завтра ступай в колхоз вслед за ней, а не пойдешь — поедешь в Нарым, клюкву по кочкам собирать!»[17]

Открытый отказ вступить в колхоз расценивался как признание себя кулаком или подкулачником, даже если по зажиточности такому единоличному хозяйству до кулацкого было далеко. Последствия всё те же: высылка на Север «клюкву собирать» с конфискацией всего имущества. Такой же участи подвергались те, кто отказывался сдавать запасы семян для хранения в общественном амбаре, — мера, которая была введена для страхования успешности запланированного на весну 1930 года «второго большевистского сева». Те, кто рассудил, что его семенное зерно будет сохраннее припрятанным в собственном доме, рассматривались как «замаскированные кулаки», задумавшие из враждебности к советской власти сорвать «большевистский сев».

Так что весной 1930 года вновь начались обходы дворов, сопровождаемые выламыванием стен и полов в домах, погребах и амбарах в поисках спрятанного зерна, а также мелкими и крупными грабежами. В том случае, если поиски проходили с успехом и у подозреваемого удавалось обнаружить потайной «схрон», разграбление его хозяйства совершалось уже в полную силу — все равно имущество такого подкулачника подвергалось полной конфискации при высылке.

И все же, несмотря на все эти меры, сибирские крестьяне в колхозы идти решительно не хотели, причем не только зажиточные, но нередко и числившиеся в «бедноте». Первые коммуны, созданные сельской беднотой еще в самом начале установления советской власти, успели своим примером лишь отвратить от идеи таких коллективных хозяйств большинство трудолюбивых крестьян. Эти коммуны не могли существовать без постоянных дотаций государства, поскольку эффективность их хозяйств была чрезвычайно низкой, и то, что им удавалось произвести, они главным образом сами же и потребляли. Пьянство, бывшее главной причиной бедности среди крестьян хлебородной Сибири, продолжало процветать и в среде новоиспеченных коммунаров, а царившие здесь уравниловка и обязаловка отнюдь не способствовали усердному труду.

«Счастливые» крестьяне голосуют за колхоз

Сама идея такого образа ведения хозяйства настолько противоречила ценностям крепкого сибирского крестьянина, что идея колхозов встретила отпор даже у представителей сельсоветов и сельских коммунистов. Например, в селе Сушиха секретарь местной партийной ячейки и член партийного бюро открыто высказывали, что «никакого толку от всех этих батраков не будет, куда хошь их соединяй. Батраки все — пьяницы и лодыри, даже в партию из них некого принять». А в селе Верх-Ирмень, соседнем с Мало-Ирменкой, в котором жили Байбородины, члены местной партячейки, насчитывавшей двенадцать членов партии и двенадцать кандидатов, заявили, что «лучше из партии, чем в коммуну»[18].

При таком положении дел местным районным руководителям, уже объявившим успех «сплошной коллективизации» в Ордынском районе, пришлось прибегать к жестким мерам. Несогласные с их политикой сельсоветы разгонялись, члены партии, даже с большим стажем, безжалостно из нее исключались, а повсеместная агитация за вступление в колхозы продолжалась с удвоенным энтузиазмом и тем же насилием, что и прежде. К лету 1930 года в Сибири были подвергнуты репрессиям уже около ста тысяч человек. Из них десять с половиной тысяч проходили по так называемой «первой категории» — с расстрелом или каторгой для главы семьи и с конфискацией имущества и ссылкой для остальных ее членов. По «второй категории» более восьмидесяти двух тысяч человек были лишены имущества и сосланы на север Томской области. Еще пятьдесят тысяч семей оказались просто разорены той же конфискацией, однако им было позволено остаться в родных краях[19]. Результат этой деятельности едва не поставил советскую власть перед угрозой новой полномасштабной крестьянской войны, а сельское хозяйство — на грань полного развала.

На произвол и притеснения властей крестьяне Западной Сибири отвечали как могли. В 1930 году здесь действовали около восьмисот кулацких банд, совершивших порядка тысячи террористических актов, направленных против советских служащих, комсомольских активистов и организаторов колхозов. Но это был заведомо обреченный путь, поскольку разрозненные крестьянские выступления не могли перерасти в нечто большее, не имея ни общего лидера, ни единой организации. В Сибири, где на тридцать пять дворов приходился в среднем один милицейский штык, не считая регулярных войск, партизанское движение не могло продержаться долго.

Другим повсеместным актом протеста людей, приговоренных властью к раскулачиванию и коллективизации, было самостоятельное уничтожение собственного хозяйства — раз уж его и так суждено было потерять. Начались масштабный забой скотины и заготовка мяса впрок, чтобы как-то продержаться первое время в колхозе и не отдавать чужакам трудами нажитое добро. Весной 1930 года в стране было забито пятнадцать миллионов голов крупного рогатого скота, треть всех свиней и четверть овец[20].

Еще одним широко распространявшимся способом уберечься от раскулачивания и коллективизации было массовое бегство крестьян из родных мест. Не стали исключением и села Ордынского района. Причем побеги эти осуществлялись порой с решительностью и изобретательностью. Так, бывший лавочник из села Усть-Хмелевка летом 1929 года за ночь разобрал свой только что срубленный дом, сделал из него плот, погрузил на него семью и пожитки и уплыл по Оби до Новосибирска. Здесь он вновь собрал из бревен плота дом и спокойно прожил на новом месте всю жизнь, так и не решившись больше никогда даже навестить родную деревню. Жители небольшой деревни переселенцев из Тамбова, которых уполномоченный заставлял на следующий день вступить в колхоз, пообещали подумать до утра. Ночью же вся деревня скрытно собрала вещи, запрягла лошадей и уехала в неведомом направлении, так что, проснувшись наутро, уполномоченный обнаружил лишь пустые дома.

Один из очевидцев тех событий вспоминал впоследствии: «На моих глазах те, кто побогаче, разъезжались кто куда. Взять хотя бы отцова брата Филиппа, который в Ордынке жил. Когда начали организовывать в Ново-Кузьминке колхоз, он ночью запряг свою пегую кобылу и со всей семьей рысью прямо в Камень-на-Оби, там — на пристань да на пароход! Его сын, Александр Третьяков, который сейчас в Козихе живет, потом рассказывал, что вся семья уже на пароходе, а отец все бегает по пристани, ищет, кому бы лошадь продать. Лошадь у него хорошая, но он готов ее продать за двадцать, даже за десять рублей — ну не бросать же ее просто так, да еще вместе с телегой. В конце концов он продал ее за бесценок какому-то случайно подвернувшемуся мужику. Сел мужик на телегу, хлестнул лошадь и поехал. Дядя Филипп глядел ему вслед и плакал. Он же не лошадь продавал, а, можно сказать, со всей прежней жизнью прощался. Потом они плыли по Оби, дальше уже по Иртышу, заехали куда-то далеко в Восточный Казахстан, где их никто совершенно не знал. Там и жили вплоть до 1968 года. Только тогда дядя Филипп решился вернуться на родину»[21].

Нельзя сказать, что власти никак не препятствовали такому бегству. На выезде из района по решению местных сельсоветов были выставлены заградительные отряды из сельской бедноты. Они поворачивали выезжавшие подводы обратно, заодно грабя имущество тех, кто выглядел зажиточно. Вскоре невозможно стало выехать не то что из района, а даже за сельскую околицу. Но и это не помогло удержать всех. К концу 1932 года из Ордынского района уехал почти каждый десятый житель, не считая высланных принудительно, так что в некоторых селах треть домов стояли пустыми.

Оставшиеся на родной земле и насильно согнанные в колхозы люди не испытывали особенного душевного подъема от перспективы работать на кого-то, а не в собственном хозяйстве. Поэтому широко распространились равнодушие к успехам «общественного» хозяйства, пьянство, прогулы. В результате производительность упала в разы, что не замедлило сказаться на урожаях. Так в Советском Союзе появились острый недостаток продуктов сельского хозяйства, карточная система и пресловутый «дефицит».

Беды Мало-Ирменки

Все эти трагические для русского крестьянства события отразились и на семьях Байбородиных и Шеньгиных, живших в селе Мало-Ирменка того же Ордынского района. Первая коммуна здесь организовалась еще в 1920 году и называлась «Сибирское Красное Знамя». Тогда в нее вступили двадцать три хозяйства из двух деревень. В 1921 году коммунары получили земельный надел в четырех километрах от села, на берегу небольшой речки Шубинки. Во время коллективизации и раскулачивания из Мало-Ирменки для постройки жилья в коммуну были свезены самые лучшие дома. Позднее один такой кулацкий дом вернулся в село, когда коммуна распалась.

Крестьянин из Шубинки Николай Шилов с женой вступили в коммуну с коровой и двумя лошадьми, но потом вышли из нее и вернулись в свое село. Николай, видимо, по практическим соображениям стал коммунистом. На собрании добились от него согласия, чтобы он в числе других отдал амбар. Жена стала ругать его и твердо сказала:

— Амбара не отдам!

На второй день из коммуны приехали разбирать амбар. Жена Николая надела тулуп, поскольку дело было зимой, взяла вилы, залезла на амбар и крикнула приехавшим:

— Попробуйте подойдите!

Старший пригрозил:

— За простой лошади отвечать будешь!

— А я их, — отвечала она, — сюда не посылала и отвечать не собираюсь!

Так и отстояла амбар. Однако далеко не всем посчастливилось так же легко отклонить посягательства на свое имущество.

Несмотря на то что деревня считалась бедной, в ней в кулаки записали почти 13 процентов дворов — что было в два раза больше тех же показателей по всей Сибири, где такими считались лишь 6–7 процентов всех крестьянских хозяйств. Однако местный комитет сельской бедноты сам произвольно решал, кого назначить кулаками. Поэтому весной 1929 года из более чем трехсот дворов задание по заготовкам хлеба было возложено лишь на их половину. Сто шестьдесят дворов бедноты совершенно освобождалось от хлебозаготовок, разделявшихся между сорока четырьмя дворами кулаков, которым предстояло сдать две трети всего хлеба, и ста одиннадцатью дворами середняков, на плечи которых легла оставшаяся треть. Норма заготовок и для кулацких, и для середняцких хозяйств оказалась такой, что это фактически означало совершенное разорение тех и других. Кроме того, сам факт принадлежности к кулакам или зажиточным середнякам означал клеймо, отмечавшее жертв будущих репрессий.

Семь середняцких хозяйств Мало-Ирменки решительно отказались от выполнения задания по хлебозаготовкам. В результате их обязали выплатить штраф, пятикратно превышавший наложенное задание, обобрав таким образом эти некогда крепкие крестьянские хозяйства буквально до нитки. Еще два середняцких хозяйства отказались и от задания по сдаче хлеба, и от уплаты пятикратного штрафа. В ответ советская власть арестовала хозяев, их имущество было описано и продано с торгов — и эта мера настолько напугала прочих, что план по хлебозаготовкам в Мало-Ирменке оказался перевыполнен.

Большинство раскулаченных ссылали на самый север Томской губернии для строительства речного порта Парабель. У Анны Тимофеевны, одной из шубинских старожилок, раскулачили братьев и с ними несколько других семей из Шубинки. Анна Тимофеевна вспоминает, что «их брали прямо из домов, даже не дали времени на сборы, сразу согнали в школу, а оттуда в Ордынское. Отправляли на пароходе по Оби. Когда прибыли в порт Парабель, пешком погнали в тайгу. В тайге было много мошкары и гнуса, и все были опухшие от укусов. У многих на руках были грудные дети. Остановили их на какой-то поляне и сказали:

— Селитесь здесь!

А у многих — только узелки в руках — ни топора, ни ножа, ни веревки. С трудом сделали шалаши. Только через пять дней привезли топоры и еду и стали прорубать дорогу к порту. По завершении этой работы им стали привозить инструменты и продукты. Лес таскали на себе и кое-как строили избенки. Многие умерли в те дни. Сейчас на этом месте стоит большой поселок Верхний Яр. У оставшихся жителей Шубинки забирали все запасы, какие находили в домах. Голодно было, ходили в поле собирать колоски, а весной ели траву».

Среди наказанных ссылкой крестьян оказался и Максим Дмитриевич Шеньгин — дедушка будущего отца Наума и родной отец его мамы Пелагеи Максимовны. Он был сослан на принудительные лагерные работы в каменоломнях, откуда уже не вернулся в родные края.

В следующем, 1930 году продолжились насильственная коллективизация и борьба с кулаками, во время которых царили прежний произвол и сведение личных счетов, уничтожавшие целые семьи. Так, один из очевидцев вспоминал, что в Мало-Ирменке на этом поприще отличилась некая Клаша Наумиха: «Она сердилась на Пешковых, их шестеро братьев было, за то, что один из них ее в молодости замуж не взял. И она попала в эту комиссию по раскулачиванию — “тройку”. Так она их всех посадила. Всех! Они же не имели права что-то обжаловать»[22].

С той же жестокой рьяностью совершалось и принудительное вливание крестьянских хозяйств в колхозы, в которых к началу весеннего сева 1930 года они должны были оказаться в полном составе. Потом, во время покаяния в «головокружении от успехов», местные партийцы даже сами признавали, что «в ряде мест были допущены меры принудительного насаждения колхозов, в особенности это было в Понькино, Мало-Ирменке, Вагайцево, Козихе, где были попытки эти села полностью влить в старые существующие коммуны»[23]. Но для семьи Байбородиных эти признания мало что значили: их, как и других жителей Мало-Ирменки, уже успели загнать в колхоз села Козиха, куда от них каждый день надо было добираться полями за девять верст пешего пути.

Тот самый «второй большевистский сев» 1930 года, на который советским руководством возлагались такие надежды, в Ордынском районе не принес ожидаемого урожая. Работавшие «из-под палки» в колхозах крестьяне сумели засеять лишь две трети посевных площадей. Однако бо́льшую часть и без того сократившихся посевов погубили ранние заморозки и случившаяся летом засуха. Когда урожай был собран, выяснилось, что на каждого приходится всего по сто грамм зерна в день. В районе начался голод. Чтобы как-то выжить, колхозникам пришлось на зиму оставить на хозяйствах по нескольку человек, а остальным разъехаться на заработки в города.

Тогда решили покинуть родные края и братья Байбородины, чувствовавшие, что здесь они находятся в постоянной опасности. Павел Ефимович в селе числился как «зажиточный середняк», что могло в любой момент привести к обвинению в сочувствии кулакам, аресту и высылке. Ему удалось добыть в сельсовете справку, где он значился просто середняком. С такой справкой можно было безопасно уехать в любое место. Поэтому однажды ночью братья Павел и Алексей, собрав семьи и пожитки, тайно уехали из села и направились во Владивосток. Здесь они устроились на работу в порту докерами, поселившись в районе, называвшемся Второй Речкой, и вместо справок из сельсовета смогли сделать себе настоящие паспорта.

До́ма, в Мало-Ирменке, остался не решившийся на переезд Григорий Ефимович, самый старший из братьев, бывший уже пожилым человеком. К тому же Григорий Ефимович был женат на Феодосии, с которой прожил всю жизнь душа в душу, несмотря на то что она была совершенно глухой от рождения. Ей с такой инвалидностью переезд на новое место дался бы еще труднее, чем прочим. Остались в деревне и сестра Афанасия и младший из братьев Александр Ефимович с семьей.

Однако, когда после смерти младшей дочери Зинаиды Александр ушел из семьи, Пелагея Максимовна тоже задумалась о переезде. Голод, тяжелая работа в колхозе далеко от дома, при этом тяготы ведения в одиночку домашнего хозяйства и воспитания маленького сына да еще клеймо дочери репрессированного кулака, врага народа давали достаточно поводов решиться на отъезд из родного села.

К тому же исчезло и последнее утешение для верующей души Пелагеи Максимовны — прекратились богослужения в церкви Михаила Архангела в Мало-Ирменке, стоявшей пустой до 1934 года, когда ее передали под сельский клуб. Храмы во всех окрестных деревнях превратили в клубы еще в 1931 году, так что ближайший открытый храм сохранялся лишь в райцентре — селе Ордынском. Здесь «старую» церковь в честь святителя Николая, где крестили Пелагею и ее братьев и сестер, закрыли в том же, 1934 году, а «новую» — в 1937-м. Но до Ордынского было около двадцати километров пути, и с маленьким ребенком на руках часто туда не находишься.

Хуже было то, что сельские активисты не оставляли в покое верующих людей и в их личной жизни, проводя антирелигиозные рейды по домам, убеждая отказаться от веры в Бога, выбросить иконы и духовные книги. Один из таких рейдов однажды зашел и в дом к Пелагее Максимовне в то время, как у нее на столе лежало раскрытое Евангелие. Но Пелагея не потеряла самообладания, приветливо поздоровалась с вошедшими в сени комсомольцами и сказала:

— Подождите, я только выйду корове очистков отнесу!

Незаметно положив в ведро Евангелие, она прикрыла его сверху картофельными очистками и вынесла из избы, вернув на место уже после ухода активистов.

Но долго скрывать свою веру в селе, где все хорошо друг друга знают, было невозможно. Так что после ухода Александра Пелагея Максимовна с пятилетним Колей отправляется в далекий Владивосток к братьям бывшего мужа. С ними у нее сохранились самые добрые отношения, и они обещали помочь с обустройством хотя бы на первых порах. Начались долгие годы странствий, в течение которых маленький Коля вместе с мамой объехал всю огромную страну от Дальнего Востока до Средней Азии.

Переезд на Дальний Восток

Чтобы добраться от Мало-Ирменки до Владивостока, нужно было сначала попасть подводой или пароходом по реке Оби в Новосибирск, до которого было около сотни километров. В Новосибирске можно было сесть на поезд до Владивостока, который расстояние почти в шесть тысяч километров проходил примерно за неделю. По знаменитой Транссибирской железной дороге поезда шли через Красноярск и Иркутск, огибали с юга Байкал по Кругобайкальской дороге и двигались на Читу, а оттуда — на Хабаровск, оставляя в стороне Китайско-Восточную железную дорогу, движение по которой для советских поездов было закрыто после разразившегося в 1929 году военного конфликта. От Хабаровска до Владивостока оставались последние сутки пути, лежавшего через «Амурское чудо» — почти четырехкилометровый мост, соединивший берега Амура рядом с Хабаровском и до революции называвшийся Алексеевским в честь наследника престола. Затем, оставляя слева силуэты гор Сихотэ-Алинь, состав достигал побережья Японского моря. Здесь, на берегах Уссурийского и Амурского заливов, расположилась столица Приморского края — город-порт Владивосток.

Начавший свое существование в 1860 году как маленький военный пост среди дубовых лесов и высоких зеленых сопок, Владивосток стремительно развивался, за краткие годы своей истории превратившись в огромный город, населенный сотней тысяч выходцев из самых разных народов и стран. За последние семь лет перед Первой мировой войной, когда порт Владивостока стал местом беспошлинной торговли, сюда отовсюду устремились торговцы, моряки и рабочие. Так в центре и на окраинах города выросли китайские кварталы Большой и Малой Миллионки, ставшие пристанищем для нескольких десятков тысяч китайцев, с собственным рынком, опиумными притонами и подпольными казино. С китайцами соседствовала Корейская слободка, куда стремились тысячи переселявшихся в Приморье корейцев и маньчжуров, а у японцев здесь был собственный квартал Нихондзин Мати. Компактными общинами селились близ порта евреи, армяне, грузины, татары, эстонцы, немцы, французы, американцы и прочие народности, создавая свои кварталы и районы. Собственно русского населения в городе было меньше половины. Здесь процветали торговля и контрабанда, промышленность и рыбная ловля. Пережив затянувшиеся тут дольше, чем в других краях страны, Гражданскую войну и иностранную интервенцию, в двадцатые годы город сразу окунулся в кипучую эпоху НЭПа, минуя ужасы «военного коммунизма», и за три года стал самым доходным портом СССР.

В тридцатые годы население Владивостока продолжало расти — и не только за счет бежавших из деревень от раскулачивания и коллективизации бывших крестьян, как братья Байбородины. Составы, двигавшиеся непрестанным потоком по Транссибирской магистрали, везли сюда десятки и сотни тысяч заключенных, приговоренных к различным срокам ИТЛ — исправительно-трудовых лагерей, которые были частью системы выраставшего, словно государство в государстве, огромного «Архипелага ГУЛАГ». В июле 1929 года Совет народных комиссаров СССР принял постановление «Об использовании труда уголовно-заключенных», положившее начало крупнейшему в истории опыту создания хозяйственной системы, основанной на использовании рабского труда заключенных.

В том же году в Колымском крае были открыты промышленные месторождения золота. А уже в 1931-м была создана система лагерей Севвостлага, подчиненная тресту «Дальстрой», которая должна была наладить добычу золота на Колыме, а заодно выстроить всю необходимую для этого инфраструктуру: дороги, пристани, перерабатывающие предприятия. В бухте Нагаева вырос город-порт Магадан — столица Колымского края, куда прибывали с «материка» печально знаменитые пароходы «Джурма» и «Дальстрой» с набитыми тысячами заключенных трюмами. Здесь их сортировали и отправляли по разным «командировкам», как назывались лагерные пункты, составлявшие вместе огромную систему лагерного хозяйства, способную вместить до ста семидесяти тысяч человек одновременно. Освободившись от своего страшного груза, пароходы отправлялись за новыми партиями заключенных в порты Находки и Владивостока, куда те попадали из Владивостокского пересыльного лагерного пункта.

Находился этот транзитный лагерь как раз в районе станции Вторая Речка[24], где поселились братья Байбородины и куда переехала на жительство Пелагея Максимовна с шестилетним Колей. Лагерь этот мог вместить почти двадцать тысяч человек, дожидавшихся здесь своего рейса на Колыму. Поскольку навигация осуществлялась не круглый год, а лишь с мая по ноябрь, то в остальные месяцы здесь происходило накопление заключенных, прибывавших долгими этапами по той же Транссибирской магистрали со всех концов Советского Союза. Поэтому кто-то из них проводил здесь всего несколько дней, кто-то — несколько недель или месяцев, а кто-то остался навсегда в земле этой транзитной зоны, как знаменитый русский поэт О. Э. Мандельштам, скончавшийся здесь в 1938 году.

Через Владивостокскую пересылку в разные годы прошли такие известные заключенные ГУЛАГа, как создатель русской космонавтики С. П. Королев, герой войны генерал А. В. Горбатов, писатель и педагог Е. С. Гинзбург, писатель В. Т. Шаламов и многие, многие другие. Что это была за тюрьма? Об этом можно судить по некоторым сохранившимся воспоминаниям. Так, Евгения Соломоновна Гинзбург, прошедшая своим крестным путем через Владивостокскую «транзитку» в 1939 году, позднее писала о ней:

«Транзитка представляла собой огромный, огороженный колючей проволокой, загаженный двор, пропитанный запахами аммиака и хлорной извести (ее без конца лили в уборные). Я уже упоминала об особом племени клопов, населявших колоссальный сквозной деревянный барак с тремя ярусами нар, в который нас поместили. Впервые в жизни я видела, как эти насекомые, подобно муравьям, действовали коллективно и почти сознательно. Вопреки своей обычной медлительности они бойко передвигались мощными отрядами, отъевшиеся на крови предыдущих этапов, наглые и деловитые. На нарах невозможно было не только спать, но и сидеть. И вот уже с первой ночи началось великое переселение под открытое небо. Счастливчикам удавалось где-то раздобыть доски, куски сломанных клеток, какие-то рогожи. Те, кто не сумел так быстро ориентироваться в обстановке, подстилали на сухую дальневосточную землю все тот же верный ярославский бушлат»[25].

Сохранилось описание этого лагеря и у дивеевской монахини матушки Серафимы (Булгаковой):

«Самым страшным испытанием для меня была Владивостокская пересылка. Я сидела со шпаной. Мы жили там четыре месяца зимой. Она была набита. Условия были там ужасные. Во-первых, было очень мало воды. Давали по кружке на человека в день — это и чтобы пить, и умываться и т. п. В коридоре стояла большая бочка, куда выливали помои, но и мочились иногда ночью туда же; и вот этой водой дежурные мыли полы, так как другой не было. Вонь была страшная.

Там была мужская и женская половины, их отделяла стена. В этой стене была проделана дырка, которая на день закрывалась. И вот ночью приходили “женихи” с огромными ножами. Я всегда старалась сохранить чистоту души, а пришлось познать всю глубину человеческого падения. Там ведь были такие бандиты… Соседка по нарам рассказывала, правда, тоже с ужасом, как она участвовала в “мокром деле”: бандит зарезал ребенка в люльке и с наслаждением облизывал кровь с ножа. Такие там были люди. Бывало, проснешься от криков — бьют кого-нибудь, или грабят, или режут — повернешься на другой бок, уши заткнешь и снова спишь. Как только выдержала, не знаю. Какие уж после этого могут быть нервы?

А было там еще вот что: был целый барак — венбарак — сифилитиков. Так вот что: пришел новый этап, места ему не было, и лагерное начальство решило поместить его в венбарак, а сифилитиков — в наши бараки запустить. А те закрылись изнутри, не пускают, говорят:

— В зоне все хорошие места заняты! Куда вы нас гоните? Где нам, под нарами спать? Не пойдем!

Тогда начальство разрешило им занимать любые места, которые они хотят. И вот ночью мы спим, вдруг страшные крики, врывается толпа сифилитичек, все в язвах, знаете ли, этих, грязные, и начинают всех сбрасывать с нар или прыгать и втискиваться между людьми. Это все была шпана. Так и сидели потом с ними. Пили из одной посуды, мылись в одной бане — как только Господь сохранил, не знаю»[26].

Помимо этого пересылочного пункта, по своему размеру являвшегося полноценной «зоной», в районе Второй Речки был и «обычный» лагерь, относившийся к системе Владлага — Владивостокского управления лагерей, заключенные которого использовались на строительстве промышленных предприятий Владивостока, переработке рыбы и морепродуктов. Их охраняемые конвоем отряды можно было встретить на городских улицах, когда лагерных узников разводили для работ в те места, где применялся их труд. Таким были окружение и та среда, в которой проходили детские годы будущего отца Наума.

Однако, несмотря на эти мрачные черты советской действительности, свойственные быту района Второй Речки того времени, детская память сохранила для Батюшки иные, более светлые воспоминания. Здесь у шестилетнего Коли проявилась та необычайная тяга к знаниям и учебе, которая затем сопровождала его всю жизнь. Несмотря на маленький возраст, он стал упрашивать маму отдать его в школу. Спустя многие годы сам Батюшка вспоминал об этом так:

«Там, где мы жили раньше[27], школы не было. А на новом месте школа была. У меня тогда появилось сильное желание учиться. А был уже конец учебного года — март. Стал просить маму отвести меня в школу, а она отвечает:

— Коля, да ведь уже поздно — пойдешь со следующего года!

А я все прошу и прошу. Ей это надоело, и она мне говорит:

— Ну, иди сам, если так хочешь!

Как сейчас помню, школа была на бугорке. Я подошел с заднего двора и стою. А там учителя сидят и пьют чай.

— Ты, мальчик, что здесь стоишь? — спрашивают меня.

Я отвечаю:

— В школу хочу, учиться!

— Так ведь уже поздно, — говорят они мне, — год уже кончается. А ты считать умеешь?

— Да!

Задали мне задачку, я им что-то там сосчитал.

— А читать, писать умеешь?

— Да, умею! — говорю, — со мной мама занималась немного.

Одна учительница была очень добрая такая, говорит:

— Ну, ладно, возьму тебя к себе в класс. Приходи!

Я и пришел на другой день. Она думала, что я один день посижу, а на другой мне надоест и больше не приду. А я и на другой день пришел, и на следующий. Задачи задают — я их решаю. Она по доброте и перевела меня во второй класс вместе со всеми. Но похвальные листы стала давать только с третьего. Хоть была и добрая, но ждала, пока я все “хвосты” подтяну. Вот такие раньше были хорошие учителя!»

Так Батюшка с опережением изучал школьную программу, показывая особенно хорошие успехи в математике, и за годы жизни во Владивостоке успел окончить начальную школу.

Судьбы семьи Байбородиных

В 1937 году братья Байбородины решили вернуться на родину. Вместо справок из сельсовета они успели во Владивостоке сделать себе «чистые» паспорта, которые вместо сомнительного «зажиточно-середняцкого» происхождения указывали на благонадежную принадлежность к «рабочему классу» их владельцев как докеров Владивостокского порта. С такими документами было не страшно показаться обратно в Сибирь. Однако в родную деревню братья ехать не рискнули, осев в Новосибирске, где легко было затеряться, не вызывая лишних вопросов и подозрений.

Здесь Павел Ефимович устроился работать на мясокомбинат. По молитвам праведных сродников Господь хранил его, несмотря на неоднократно грозившие его жизни опасности, в том числе и от собственной горячности и несдержанности при виде несправедливостей окружавшей жизни. Так, однажды он осмелился критиковать начальство мясокомбината, которое не преминуло ему за это отомстить. Когда началась Великая Отечественная война, Павел Ефимович, будучи 1891 года рождения, имел уже непризывной возраст и не должен был идти на фронт. Однако начальство настояло на его отправке в армию в качестве возчика в обозе.

Неоднократно его обоз попадал под обстрелы и бомбежки, но Павел Ефимович оставался цел и невредим, несмотря на существовавший тогда приказ командования расстреливать на месте возчика, у которого погибнет лошадь. Однажды во время налета немцы разбомбили их обоз. Рассудив, что смерть ждет его в любом случае — погибнет ли он во время бомбежки, спасая лошадь, или за ее потерю будет расстрелян позже, — Павел решил спасаться сам и, найдя воронку от разрыва, укрылся в ней на время налета. Когда же тот закончился, он с тревогой пошел искать своих лошадей — живых или мертвых. Оказалось, что, напуганные взрывами, его лошади свернули с дороги и понеслись в поле. Здесь они тележным дышлом зацепились за березку и остановились, не имея возможности тронуться с места. Так их и нашел Павел Ефимович, очень обрадованный тем, что Господь сохранил не только его самого, но и коней.

Вместе со своими лошадьми Павел принимал участие в операции по форсированию Днепра осенью 1943 года, участвовал и во многих других сражениях, за что был отмечен орденами и медалями. Но по благополучном возвращении домой в Новосибирск однажды опять подвергся серьезной опасности уже в мирное время. Придя как-то раз в магазин при своем мясокомбинате, чтобы купить чего-нибудь мясного к празднику, Павел увидел, что здесь продают одни говяжьи хвосты. Будучи не очень трезв по случаю приближавшегося торжества, он стал возмущаться, что «мы до Берлина дошли, а нам тут одни хвосты дают!». Откуда ни возьмись вдруг появились два сотрудника МГБ в штатском, которые тогда повсюду отыскивали недовольных, и взяли Павла Ефимовича под руки, собираясь отвести «куда следует». К счастью, за него вступились люди в очереди, где все хорошо знали Павла Ефимовича, и сумели буквально вырвать его из рук вездесущих «органов» — иначе десять лет Колымских лагерей за выступление против советской власти ему были бы обеспечены.

Из всей близкой родни Байбородиных к концу войны в Мало-Ирменке практически никого не осталось. Павел и Алексей со своими домочадцами жили в Новосибирске, Александр и Григорий скончались, как и более старшее поколение их некогда большой семьи. Из всех родственников самой близкой здесь была Афанасия Ефимовна, родная тетя Батюшки и старшая сестра его отца, Александра. Потеряв в первые дни войны единственного сына Илью, она оставалась горячей молитвенницей за свой род и односельчан. Практически все дети в округе являлись ее крестниками, и, когда нигде нельзя было найти священника, она сама совершала над новорожденными Таинство крещения мирским чином. Духовно воспитанная руководством старцев и блаженных, без благословения которых не бралась ни за какое важное дело, Афанасия Ефимовна теперь сама укрепляла в вере своих земляков.

Батюшка со своими родственниками. Слева направо: Анастасия Максимовна, тетя о. Наума по матери, его мама схим. Сергия и Афанасия Ефимовна (сестра папы о. Наума, которую односельчане прозвали «Афанаха — деревенский поп»). Рядом с Батюшкой дочь Афанасии Ефимовны Людмила со своим мужем Владиславом и их сыном. Шубинка. 1970-е гг.

О силе ее собственной веры свидетельствует следующий случай, имевший место уже в конце пятидесятых годов. В то время в Новосибирской области выдалось необычайно засушливое и жаркое лето, посевы и покосы сохли на корню. Тогда Афанасия Ефимовна вместе со своей подругой Ариной собрали крестный ход из верующих жителей села и пошли с молитвою в поля, где совершили молебен о дожде. Уже к вечеру того же дня на высохшую землю обрушился долгожданный ливень.

Пелагея Максимовна и отец Наум очень любили и уважали Афанасию Ефимовну и всегда навещали ее, когда появилась возможность вновь приезжать на родину. Однако в конце тридцатых годов до этого было еще далеко. Пока что возвращаться в Сибирь было и не к кому, и небезопасно. Поэтому после отъезда Павла и Алексея с их семьями в Новосибирск Пелагея Максимовна и Коля остались в Приморском крае. Пелагее удалось найти работу в городе Советская Гавань, и они вдвоем переселились туда.

В Советской Гавани

Город и бухта Советская Гавань лежат на побережье Татарского пролива Охотского моря в более чем тысяче километров к северу от Владивостока. Климат здесь намного более суровый — в советское время места эти приравнивались к районам Крайнего Севера. Зима здесь холодная и снежная, а летом прохладно и часто идут дожди, так что в иные годы лета, можно сказать, не бывает вовсе. Этот суровый край русские люди начали осваивать только в середине XIX века. В 1853 году сюда с огромным трудом добрался двадцатидвухлетний лейтенант Константин Николаевич Бошняк, участник экспедиции адмирала Г. И. Невельского. Найденная им бухта получила имя Императорская Гавань, и в ней был основан небольшой Константиновский пост, вместо которого здесь впоследствии были построены село Знаменское и еще несколько поселков. Советской назвали гавань красные партизаны в 1922 году, а новая власть утвердила это название за бухтой и городом в 1930-м.

Лежащая на берегу Тихого океана, отделенная от ближайшего к ней города Хабаровска горами Сихотэ-Алинь и сотнями километров непроходимой тайги, Советская Гавань казалась настоящим краем земли. Добраться сюда в тридцатые годы можно было только пароходом из Владивостока — железную дорогу из Хабаровска проложили лишь в 1945-м каторжным трудом тысяч заключенных ГУЛАГа. В самом городе было три концентрационных лагеря, хорошо запомнившихся будущему отцу Науму.

Батюшка вспоминал, что в те годы город был застроен деревянными домами. Чтобы пройти через непролазную грязь, в которую превращались дороги и улицы после дождей, вместо тротуаров здесь были сооружены деревянные мостовые. В таком же деревянном длинном бараке они с мамой и поселились на первое время после своего прибытия в Советскую Гавань. Пелагея Максимовна нашла работу повара в столовой пригородного хозяйства совгаванского рыбацкого кооператива «Моряк», где готовила обеды для рабочих. Те вскоре очень полюбили нового повара и, приходя в столовую, спрашивали:

— Кто сегодня на кухне? Красная косынка?

Так они прозвали Пелагею Максимовну, носившую на работе красный платок по пролетарской моде того времени, чтобы не выделяться и не вызывать ненужных подозрений. Ее сменщица варила рабочим жиденький суп и резала хлеб тоненькими кусками. Пелагея же, воспитанная в семье сибирского крестьянина, старалась готовить повкусней и посытнее — стряпала наваристые борщи, хлеб резала толстыми крестьянскими ломтями. Рабочие были довольны и благодарили повариху.

В те годы Пелагея Максимовна сменила несколько мест работы в системе Дальневосточного пищеторга, о чем сохранились записи в ее трудовой книжке. Была она и пекарем хлеба в городской пекарне, и кассиром при столовой треста торгового питания на водном транспорте, и снова поваром и заведующей буфетом в Совгаванском райпо. На собственном опыте узнавшая в годы сплошной коллективизации и раскулачивания в деревне, что такое голод, когда нечем кормить детей, Пелагея Максимовна стремилась к тому, чтобы в их с Колей жизни это испытание не повторилось. Поэтому она старалась находить такую работу, которая позволила бы ей всегда иметь пищу для себя и своего сына.

Кроме того, Дальневосточный край всегда был богат рыбой. В горные речки на нерест во множестве стремятся горбуша и другие лососевые рыбы, в путину буквально устилая берега своими телами. В море стаями подходят к берегам дальневосточная корюшка и жирная тихоокеанская сельдь. Каждую осень Коля с мамой бочками солили селедку, и Батюшка потом вспоминал, какой вкусной казалась им эта рыба.

— Хорошо жили, сытно! — говорил он о годах, проведенных в Советской Гавани.

Вскоре им удалось получить участок под строительство собственного дома на окраине города, в поселке Курикша — бывшей Японской Бухте, переименованной в честь красного партизана Петра Курикши. Весь участок был занят вековыми деревьями, которые надо было срубить и вывезти собственными силами. Двенадцатилетний Коля с мамой вдвоем валили деревья, корчевали пни и сами строили свой небольшой домик. «Колька был ловкий, как кот! — вспоминал о себе в третьем лице Батюшка. — Возьмет одноручную пилу и карабкается вверх по стволам. Опилит там наверху крупные ветки, а мама их внизу собирает». «Домик построить несложно, — говорил он. — Мы с мамой всё вдвоем сделали сами. Поставили четыре пенька по углам, на них сверху стали класть бревна, потом крышу. Печку сами сложили, глиной обмазали».

Домик, построенный Колей Байбородиным и его мамой в районе бухты Курикши. Совр. вид

В этом строительстве им помогал добрый друг, которого послал одинокой матери с сыном Господь. Егор Тихонович Шелестов, полюбивший юного Колю, давал им свою лошадь, чтобы возить строевой лес, и этим очень облегчил их работу. Егор Тихонович был благочестивым крестьянином родом из-под Царицына, в советское время переименованного в Сталинград. Глубоко религиозный, он очень любил духовные книги, всю жизнь искал и читал их, успев собрать довольно большую библиотеку. Именно из-за нее его и решено было арестовать как человека, ведущего на селе «религиозную пропаганду». Однако нашлись добрые люди, успевшие предупредить Егора Тихоновича о готовившемся аресте. В одну ночь он погрузил свое духовное сокровище — книги — на телегу, взял семью и отправился в далекий путь, приведший его на самый край света — в Советскую Гавань.

Познакомившись здесь с Пелагеей Максимовной и Колей Байбородиными, он узнал в них близких по духу верующих людей, с которыми мог разделить общие интересы. Можно сказать, что Егор Тихонович заменил Николаю отца, который так рано ушел из жизни их семьи. У Егора Тихоновича был сын, которого тоже звали Николаем, всего лишь на год старше своего тезки. Два Николая очень близко сдружились и стали друг для друга словно бы родными братьями. Кроме Коли в семье Егора Тихоновича была еще младшая дочь Раиса 1930 года рождения. Человек добрый и душевный, Егор Тихонович во всем старался помочь и поддержать таких же, как он, беженцев от гонений новой власти. В его лице одинокие мама с сыном нашли духовного друга и доброго советчика. И что особенно важно, Егор Тихонович делился с ними своей драгоценной библиотекой, давая из нее Коле книги для чтения.

В это время происходило духовное созревание Николая, в сложные отроческие годы закладывался фундамент его будущей духовной жизни и мировоззрения. Заканчивалась объявленная в СССР «безбожная пятилетка», к концу которой само слово «Бог» должно было быть забыто на всем пространстве страны «победившего атеизма». Храмы, за малым исключением, были закрыты и либо разрушены, либо превращены в клубы, склады и прочие государственные учреждения. Ни во Владивостоке, ни тем более в Советской Гавани не осталось ни одного действующего храма. Священника здесь можно было встретить только в каком-либо из исправительно-трудовых лагерей, где их было множество — но по другую сторону заграждений из колючей проволоки.

В таких обстоятельствах единственным духовным наставником для юного Николая стала его верующая мама. Она всеми силами старалась воспитать в благочестии свое единственное вымоленное дитя. Будучи человеком прямым и даже строгим, Пелагея Максимовна держала Колю в ежовых рукавицах, с детства приучая к полному послушанию и ответственности за свои поступки. За любые шалости и проступки мальчика ждал от матери строгий выговор, и потому Коля рос очень послушным и серьезным, а любовь к маме — единственному близкому человеку на земле — заставляла его бояться чем-нибудь огорчить ее.

Еще в раннем детстве, когда маленький Коля жил в сибирской деревне вместе с мамой и бабушкой, проявилась его особенная духовная одаренность. Уже младенцем его волновали вопросы спасения души и вечной жизни. Сам Батюшка однажды рассказывал об этом своим духовным чадам, как всегда упоминая о себе в третьем лице, словно о другом человеке.

«Был один мальчик лет шести, — вспоминал Старец. — Он все приставал к бабушке и маме с вопросом:

— А где ад?

Но те ничего не могли сказать. А как-то рано утром прибегает в комнату, где спала бабушка, и кричит:

— Ну что же ты спишь! Там же люди!

— Где? — удивляется бабушка.

— В аду люди! Я видел Матерь Божию! Она повела рукой, и земля расступилась. И я сам видел, как там много людей и как они страдают. Вставай, бабушка, не спи! Молиться надо!»[28]

Этим видением в ребенке уже тогда был предуказан будущий молитвенник за погибающие человеческие души, заложено направление его подвижнического пути.

Тем не менее в годы отрочества Коля оставался бойким и любознательным мальчишкой, успешно учился в школе и старался особо не выделяться среди других детей своим благочестием, что в те времена, конечно, было бы очень небезопасно. Но, чтобы заложенная с детства вера не выветрилась в ребенке с годами под влиянием светского окружения и в отсутствие церковной жизни, Пелагея Максимовна с двенадцати лет стала приучать сына к занятиям Иисусовой молитвой. Николай очень полюбил эту молитву, быстро привившуюся к чистому детскому сердцу и скоро принесшую ощутимые плоды. Даже внешне он тогда заметно изменился — взгляд мальчика стал более глубоким и сосредоточенным, словно бы обращенным внутрь самого себя, в сердце. На всю последующую жизнь Иисусова молитва стала крепкой основой всей духовной жизни отца Наума.

Лишенные возможности посещать церковь, Николай и его мама молились вместе дома или собирались для общей молитвы в доме Шелестовых. Эти собрания были смертельно опасными — если бы о них узнал кто-нибудь посторонний и донес в органы госбезопасности, то по тем временам такая общая молитва могла быть расценена как антисоветское собрание. Те же, кто принимал в ней участие, рисковали быть осужденными как члены подрывной антисоветской организации. В этом случае их ждали бы годы заключения в Колымских исправительно-трудовых лагерях. Но семьи Шелестовых и Байбородиных доверяли друг другу, чувствуя близких по духу и вере людей.

Коля Байбородин. Советская Гавань. Ок. 1939 г.

У Шелестовых будущий Старец открыл для себя сокровища духовной литературы — Священное Писание, жития святых, патерики и сочинения святых отцов, которые Егор Тихонович позволял своим друзьям брать из его библиотеки на дом. Сама будучи малограмотной, Пелагея Максимовна заимствовала у Шелестова книги для своего сына, который очень полюбил это чтение. «Мама уйдет на работу, — вспоминал Батюшка, — а сама оставит мне книги. И я сижу дома и читаю. Очень я тогда полюбил чтение Священного Писания и житий святых».

Тогда же отец Наум самостоятельно освоил и чтение на церковнославянском языке, о чем сам позднее рассказывал в одной из своих проповедей-бесед: «Один человек вспоминал: когда он был юношей, лет шестьдесят-семьдесят назад, не знал он еще Евангелия. В то суровое время таких книг и нельзя было иметь, считались врагами народа, кто крест носил, иконы имел. Его мама попросила у соседа книгу, положила в ведро, прикрыла и так принесла домой. Это оказалась книга святителя Кирилла, патриарха Иерусалимского. Да только открыл он ее, а там всё пославянски. Цифр не было, ничего не мог понять. И стал разбираться. Некоторые славянские буквы похожи на русские. На месте, где обозначают номер страницы, стоят тоже славянские буквы, значит, ими обозначаются цифры. За несколько дней он разобрался, составил себе как бы азбуку, стал читать. Потом смог понять, как рассчитывать Пасху, и определил, когда будет Пасха в тот год. То есть у кого есть желание, трудолюбие, пусть не страшится: двух-трех дней достаточно, чтобы понять славянский язык»[29].

Батюшка всю жизнь был благодарен Шелестовым за их любовь и поддержку. Уже из Троице-Сергиевой Лавры он посылал другу детства Коле Библию и другие духовные книги, словно стараясь вернуть долг, ту духовную милостыню, которую он сам получал в семье Егора Тихоновича. После войны жизнь надолго разлучила их, и, когда Батюшка, спустя много лет, вновь смог отыскать Николая Егоровича, тот уже был парализован и лежал на смертном одре. Но, когда ему сказали, что пришло письмо от его старого друга, у него от радости просияли глаза. До конца своих дней Батюшка продолжал молиться за друзей своей юности — семью Шелестовых.

Переезд в Киргизию

Мудрый Егор Тихонович успел оказать своим друзьям еще одно благодеяние, на этот раз вовремя данным добрым советом. Еще в 1939 году, когда Германия напала на Польшу, а Советский Союз занял ее восточные территории, Егор Тихонович понял, что скоро будет большая война. Отечески привязанный к Николаю, он сказал Пелагее Максимовне:

— Смотри, начинается война. Ты Колю после школы отдай в военное училище. Пока он будет там учиться, будет считаться, что он служит в армии. А когда закончит — глядишь, и война уже скоро кончится.

Этот совет оказался как нельзя кстати, показав, насколько проницательным, даже прозорливым человеком был простой верующий крестьянин Егор Тихонович Шелестов. Действительно, меньше чем через два года после сказанных им слов Великая война добралась и до Русской земли. Ее страшные сражения ежедневно уносили сотни и тысячи жизней. Миллионы солдат и командиров оказались во вражеском плену уже в ее первые месяцы, многие погибли в первом же бою. Молодой лейтенант, окончивший краткие трехмесячные курсы красных командиров, успевал провести на передовой в среднем не больше недели, прежде чем погибал, и на его место направляли нового. Не дольше была на передовой и жизнь простого солдата. В страшном жерле войны гибли молодые воины, еще вчера только окончившие среднюю школу.

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Труженик Божий. Жизнеописание архимандрита Наума (Байбородина) предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

15

См.: Лыков О.М. Звезда над Обью. Новосибирск: Новосибирское книж. изд-во, 2006. С. 173.

16

См.: Лыков О.М. Ордынская хроника. Книга вторая. Трагедия и подвиг Ордынской земли. Новосибирск: Сибирское книж. изд-во, 2010. С. 43–46.

17

Там же. С. 52.

18

Там же. С. 34–35.

19

См.: Лыков О.М. Звезда над Обью. С. 173–174.

20

См.: Лыков О.М. Ордынская хроника. Книга вторая. Трагедия и подвиг Ордынской земли. С. 57, 60–61.

21

Там же. С. 47–49.

22

Там же. С. 57.

23

Там же. С. 65.

24

Названия некоторых районов Владивостока происходят от небольших речушек, впадавших в воды Петровского залива. Имена эти звучат порою несколько необычно. Так, помимо Первой и Второй Речек, здесь есть еще река Объяснения и речка Седанка, также давшие названия городским районам. В советское время пять районов, на которые был разделен Владивосток, получили другие официальные имена, но и народные не забылись и продолжают широко использоваться в повседневной жизни. Вторая Речка теперь входит в состав Советского района города.

25

Гинзбург Е.С. Крутой маршрут: хроника времен культа личности. М.: Астрель; АСТ, 2008. С. 303.

26

Воспоминания матушки Серафимы (Булгаковой) // Надежда. Душеполезное чтение. Вып. 15. Цюрих: Мюлуз, 1991. С. 239–240.

27

То есть в Мало-Ирменке.

28

Ксения (Зайцева), игум. Блажен муж… Коломна: Изд-во Свято-Троицкого Ново-Голутвина женского монастыря, 2018. С. 75–76.

29

Поминайте наставников ваших. Архимандрит Троице-Сергиевой лавры Наум (Байбородин) в воспоминаниях современников. М.: Сибирская Благозвонница, 2019. С. 108.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я