Мировая революция. Воспоминания

Томаш Масарик, 1927

Томаша Масарика в Чехии называют не иначе как «батюшка». Первый президент Чехословацкой Республики, единогласно избранный в 1918 году после окончания Первой мировой войны и распада Австро-Венгрии, был политиком, который словно обогнал свою эпоху. Он правил страной 17 лет, руководствуясь принципами гуманизма и демократии. Воспоминания Масарика, посвященные периоду 1914-1918 годов, отражают его активную деятельность по признанию страны независимой. Впервые на русском языке книга была опубликована в 1927 году в Праге. Перевод выполнен Надеждой Мельниковой, известным русским историком, славистом, которая была замужем за секретарем Масарика, чешским дипломатом Ярославом Папоушеком. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

Из серии: Люди. Судьбы. Эпохи

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мировая революция. Воспоминания предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

I

Завет Коменского (Прага, 1914, август — декабрь)

1

Со времени второй Балканской войны я был занят планом примирить сербов и болгар, ибо ожидал в ближайшем будущем новой, еще большей войны и опасался вражды обоих народов. Поэтому я иногда вел разговоры в этом направлении с некоторыми сербами и болгарами. Во время пребывания моего хорошего знакомого серба весной 1914 г. в Праге мы составили с ним целый план; он отправился домой и вернулся к нам с надеждой, что руководящие круги Белграда готовы на мир и на уступки.

Далее я должен был ехать в Париж и Лондон и привлечь на нашу сторону видных политиков, которые повлияли бы на Белград и Софию, а также заручиться поддержкой английской и французской печати; в Петербург мне ездить не было нужно: достаточно было переговорить с русскими послами и влиять кроме того на Петербург через Париж и Лондон. Из Парижа я должен был ехать через Константинополь в Софию; из Белграда мне посоветовали, чтобы я не ехал через Белград, так как болгары будут относиться ко мне более доверчиво, если я приеду к ним прямо из Лондона и Парижа. Это была превосходная мысль, но Сараево и австрийский ультиматум Сербин разбили весь мой миролюбивый план.

Подобная, еще более серьезная, попытка была в 1912 г. во время первой Балканской войны. Я был в Белграде и, воспользовавшись этим случаем, вел с Пашичем разговор о войне и вообще о политическом положении. Результатом разговора было то, что на другой день Пашич позвал меня к себе и формулировал условия, на которых соглашался вести переговоры с Австрией от имени Сербии; в доказательство своей миролюбивости он хотел приехать лично в Вену и бить челом Берхтольду, дабы тем удовлетворить вечную жажду Вены знаков высокого уважения. Я должен был план Пашича изложить Берхтольду. Я все рассказал Берхтольду, но он ничего не понял и не хотел никаких мирных переговоров. Когда я позднее пожаловался некоторым политикам (Билинскому, Беренрейтеру и иным) на свою неудачу, то они были прямо убиты безрассудством австрийского министра иностранных дел и даже пытались исправить его ошибку, но, к сожалению, тщетно. У меня от этого только утвердилось мнение о поверхностности и недоброкачественности австрийской политики на Балканах.

Представим только себе ясно положение: сербский министр во время победоносной войны хочет мириться и подает австрийскому министру иностранных дел руку — этот же во всей своей великодержавной надутости отвергает примирение и нагромождает одну ошибку на другую, делая за все виновной австрийскую провокационную политику. Инцидент с Берхтольдом только укрепил мои ожидания новой войны; к этому взгляду меня приводили изучение истории и наблюдения над Европой. Нападение Вены на Сербию меня не удивило.

После Сараевского покушения я был с семьей в Жандове (Шандау) в Саксонии на Лабе.

Под влиянием ультиматума я был все время в страшном напряжении, но все надеялся, что войны не будет. Даже после объявления мобилизации я все еще доказывал своим знакомым, что хотят «напугать» и что руководители международной политики сойдутся и уладят спор; между мобилизацией и объявлением и осуществлением войны, казалось мне, лежит громадная пропасть. Даже объявление войны не признавал я последним словом. Меня называли безнадежным пацифистом и идеалистом; в действительности, в глубине своей души я предвидел войну еще до покушения, но я боялся окончательного решения и того, что оппозицию к Австрии и всему австрийскому влиянию теперь придется доказывать действиями.

Когда Англия объявила войну Германии (4 августа), кончилось мое самообольщение; но еще и впоследствии видел я некоторое колебание у Германии при предъявлении ультиматума Бельгии, а также и в предложении Бельгии о мирном соглашении (9 августа); во всем этом видел я признаки известного уважения к мировому общественному мнению. Но, конечно, все это было лишь напрасным вилянием, — ведь и политикам дорога своя шея.

Из Шандау, вследствие мобилизации, мы никак не могли попасть домой: железные дороги провозили солдат и рекрутов; кроме того, австро-венгерские подданные возвращались массами домой из Германии. Жизнь в Саксонии, в Дрездене и других городах дала мне возможность видеть германскую мобилизацию и сравнить ее с австрийской, наблюдаемой мною по возвращении домой (около 10 августа). У немцев был во всем гораздо больший порядок и войско было лучше и основательнее вооружено; мне было больно видеть австрийских рекрутов, особенно славян, едущих из Германии и через Германию домой: многие из них были пьяны. Во время этого первого путешествия я ближе увидел первого чешского солдата-фельдфебеля и говорил с ним. Это было недалеко от Мельника (мы ехали окружным путем из Дечина); я бросил ему несколько скептических замечаний о ходе войны. Я точно сейчас вижу его — беднягу: он посмотрел на меня широко открытыми глазами и как будто оправдывался грустными словами: «Что же мы можем делать!» Действительно, что могли, что должны были мы предпринимать? Я знал, что мы, что я должен делать; с каждым днем мне это становилось яснее.

В Праге была политическая пустыня; всякая деятельность политических партий и отдельных лиц была связана; мы, депутаты, хотя и сходились, чтобы поговорить о различных административных затруднениях, но ясно чувствовалось, что наши души витают за пределами залы заседаний. Какая осторожность появилась у многих в разговорах о войне! Партийные недоразумения не прекращались. Депутат Калина тщетно старался добиться вмешательства парламентских вождей, когда депутат Клофач был арестован вопреки закону о неприкосновенности депутатов; распри, вызванные делом Швиги, или, по крайней мере, его последствия не были сглажены, несмотря на то, что мы стояли на роковом перепутье. (Я не защищал Швиги, не говорил, что он невиновен: наоборот, я считал его очень виновным, но лишь утверждал, что он не был обычным шпионом на жаловании. Я видел в нем больше, чем шпиона, а именно будущее орудие Франца Фердинанда, и против этого я вел свою кампанию. Документы, найденные в полиции, подтверждают это. Я полагал, что по отношению к Вене эта афера должна была быть закончена так же, как был ликвидирован и вопрос о Сабине. Если во время спора я был неправ по отношению к госпоже Волдановой, то прошу ее извинить меня.)

Наши чешские солдаты проявляли свое антиавстрийское настроение, покидая Прагу; из армии приходили сообщения, что они волнуются и даже бунтуют; скоро мы услышали о строгих мерах военных властей и даже казнях через повешение. Солдат казнили за то, что я — депутат — проповедовал — мог ли, смел ли я делать меньше, чем простой солдат-гражданин, которого я сам же поддерживал в его антиавстрийском и славянском образе мыслей?

Тогда я начал беседовать с моими товарищами-депутатами, стараясь определить взгляды и планы различных партий. Чаще всего разговаривали мы с депутатом Швеглой у него в Гостиварже и Карловых Варах. Поочередно вел я переговоры с д-ром Странским (старшим), Калиной, д-ром Гайнем, Клофачем (мы с ним сносились как до его ареста, так и во время его пребывания в тюрьме), д-ром Соукупом и д-ром Шмералем; один или два раза пригласил я некоторых из них к себе. Хотел я завязать сношения и с депутатом Хоцем, но он проявил такой страх, что сейчас же выпал из моих планов. Из этих разговоров я вывел заключение, что огромное большинство всех партий, с лидерами которых я вел переговоры, сохранит свое антиавстрийское направление даже в том случае, если отдельные вожди и фракции пойдут с Австрией.

Полиция и прочие учреждения сначала меня ни в чем не подозревали. Я был осторожен и не осложнял никому положения. В таких условиях важен принцип: делать как можно больше самому и как можно меньше говорить людям, чтобы в случае ареста и следствия им было бы легко отвечать. Потому-то я ничего не говорил о своих планах даже самым близким людям. Конечно, некоторые из них догадывались о том, что я предпринимаю и что означает мой отъезд за границу, но лично от меня они ничего определенного не слыхали.

2

Я окончательно и твердо решил: оппозиция к Австрии должна стать самой настоящей — на жизнь или на смерть. К этому побуждала вся мировая конъюнктура.

Дело было лишь в том, как все начать, какую применить тактику: дома, как скоро я убедился, не была возможна ни насильственная революция, ни даже радикальная оппозиция; быть может, можно было бы устроить какую-нибудь вспышку, восстание. Но я на это не пошел бы. Может быть, в Вене, особенно Фридрих, этого и хотели. Судя по положению дел, серьезно продуманному, мы должны были уезжать за границу и там организовывать решительную борьбу против Австрии.

Прежде всего я начал искать связей с друзьями в союзных государствах. В этом помог мне Воска, который перед войной приехал на побывку в Чехию. Воску знал я по Америке. Заручившись его обещанием хранить все в строжайшей тайне, начал я сперва с ним переговоры относительно того, чтобы земляки в Америке основали как можно больший фонд для помощи жертвам австрийских преследований на родине. От этого перешел я к политическим переговорам. Как гражданин нейтральной Америки, Воска имел доступ во все воюющие государства; поэтому я попросил его, чтобы на обратном пути он заехал в Англию и в Лондоне передал моим друзьям известия и письма. Воска на это согласился и отправился в конце августа в Америку через Англию. Чтобы все это не бросалось в глаза, с ним поехало еще несколько земляков. Конечно, большинство сведений посылал я устно, так как в таких случаях следует как можно меньше писать; я дал лишь статистику и краткие заметки для памяти в письменном виде. Сообщения касались преследований, главным образом выдающихся югославянских вождей, потом финансового положения Австро-Венгрии и, наконец, армии. Все сообщения были переданы немедленно по прибытии в Лондон (2 сентября 1914) мистеру Стиду, редактору иностранного отдела известной во всем мире газеты «Times», передавшим их в тот же день адресатам, между которыми было также и русское посольство. Между прочим я просил также мистера Стида о том, чтобы в Россию было послано предложение о принятии наших военных перебежчиков, а главное, чтобы им не мешали в переходе. Русские и наших солдат считали «австрияками» и соответственно с ними обращались. Мистер Стид мое поручение исполнил через русского посла Бенкендорфа и прислал мне ответ, чтобы наши солдаты уведомляли о себе русских при помощи песни «Гей, Славяне».

Поручение было исполнено Воской прекрасно: он также немедленно наладил службу связи при помощи особых курьеров, выбранных из граждан нейтральных государств и из наших людей, живших за границей и возвращавшихся домой. Таким образом, были установлены постоянные сношения с союзными государствами. В конце сентября привез мне вести от Стида наш-земляк, живший в Англии, Косак. Сведения, которые я получил таким порядком и которые вскоре затем дополнил при встрече с моими друзьями в Голландии, были весьма важны и имели для меня большое значение.

Я узнал, что, по мнению лорда Китченера, война затянется надолго, по крайней мере на 3–4 года. Этот вопрос был для меня чрезвычайно важен, так как моя заграничная работа, ее характер и направление существенно зависели от того, будет ли война затяжной или нет.

Далее я узнал, что английские военные вожди считали судьбу Парижа заранее решенной — он должен был пасть; Англия же, несмотря ни на что, будет бороться до последнего солдата, до последнего судна. Поэтому мы должны не отчаиваться и не отступать от союзников.

Для меня было чрезвычайно важно знать, какой военный план был у Тройственного союза. План этот заключался в том, что русские войска будут наступать на Силезию, Моравию и Чехию, дабы Австро-Венгрия была отрезана в стратегическом отношении от Германии. Этот план должен был быть осуществлен еще в 1914 г. Россия — узнал я впоследствии — могла бы позднее дать оружие нашим, чтобы последние могли поддерживать порядок у себя на родине.

При дальнейшем ходе событий я убедился, что союзники не отказались от плана отрезать Австрию от Германии. Над осуществлением этого плана, как будет видно, они работали до весны 1918 года при помощи самой Австрии. Мне этот план с самого начала не нравился ни с военной, ни с политической точек зрения. С военной стороны, мне думалось, он показывал некоторое недоверие к своим собственным силам, а политически он означал переговоры с Габсбургами и сохранение и даже, может быть, увеличение Австрии. Я видел в этом плане недостаток именно планомерности, и это первое известие из Лондона лишь подкрепило мои опасения касательно России.

Но, прежде чем говорить об этом важном пункте моего решения, расскажу о моих дальнейших сношениях с союзниками.

Я воспользовался приездом своей невестки из Америки и поехал проводить ее на пароход в Роттердам. Было это во второй половине сентября (12–26). Из Роттердама я написал Дени и моим друзьям Стиду и Сетон-Ватсону, чтобы они или сами приехали ко мне из Англии, или послали верного человека. Не было возможности организовать все это так быстро, и потому я должен был подумать об устройстве второй поездки в Голландию. Но и это первое путешествие не пропало даром — я проехал туда и обратно через Германию и видел Голландию.

Между тем выяснилось положение и дома, где укреплялось антиавстрийское настроение; теперь дело шло о том, как все организовать и что предпринимать. Чем дальше, тем более убеждался я во враждебных нам планах двора и военного командования. Я получал от разных лиц из армии (одним из первых, заявивших о желании служить нашему делу, был полковник Гоппе), различных учреждений, словом, отовсюду сведения о том, что делается среди войска и чиновничества. К этому присоединились при помощи Махара сообщения Кованды. Махар кое-что из них уже опубликовал. Из документов, переданных мне Махаром, узнал я о враждебном настроении Фридриха и иных военных командиров, узнал о планах, направленных как против наших, так и югославянских сокольских организаций. Очень скоро начались преследования; одним из первых подвергся им Йичинский Сокол. Мои достоверные сведения давали возможность довольно часто заранее предупреждать тех, кому грозила опасность.

В половине октября (14–29) я поехал во второй раз в Голландию. Снова проехал через всю Германию и уже дольше наблюдал Берлин; в Голландии я был не только в Роттердаме, но и в Гааге, Амстердаме и иных городах. Как и в первый раз, использовал я и теперь свое пребывание в нейтральном государстве и доставал и изучал военную литературу и публицистику. На этот раз мне удалось встретиться и с друзьями. В Роттердам приехал Сетон-Ватсон; в течение двух дней осведомлял я его о положении Австрии, развивал мои взгляды на войну вообще и мировое положение в частности, как оно мне представлялось, изложил нашу национальную программу и планы дальнейшего действия, поскольку они мне были тогда уже ясны. Он был довольно сильно удивлен тем, что я так выдвигал государственно-историческую программу; в Англии тогда ожидали от нас и остальных народов Австро-Венгрии большего подчеркивания национальной программы. Наш верный друг, сейчас же по возвращении в Лондон, составил соответственно моим указаниям меморандум, который получили союзные представительства в Лондоне, Париже и Петербурге. Сазонову его передал лично оксфордский проф. Виноградов, который в то время ездил в Петербург.

И с Дени удалось мне завязать письменные сношения. Между прочим, в Роттердаме встретился я и с русским доктором Кастелянским, которого знал ранее и с которым имел литературно-политические сношения. Позднее он переехал в Лондон и там нам кое в чем помогал; в Голландии он помогал д-ру Бенешу, когда мы там впоследствии организовали отдел пропаганды. Пока же я устроил сам в Голландии центр пропаганды при помощи корреспондента «Таймса».

Тогда же в Голландии получил я из Америки деньги от соотечественников; мне лично значительную сумму прислал мистер Чарльз Крейн. При помощи мистера Стида все такие передачи шли по телеграфу.

Одинокая жизнь в Голландии дала мне возможность спокойно взвесить и продумать свои будущие задачи. Воспоминания о Коменском, оживленные его могилой в Голландии, пример его пропаганды в тогдашнем политическом мире, политическое пророчество — программа «Завета», все это взятое вместе, развеяли последние остатки сомнений и колебаний. «Завет» Коменского вместе с Кралицкой библией служили мне на моем пути вокруг света ежедневным национально-политическим напоминанием…

На обратном пути из Голландии я снова задержался в Берлине и беседовал там с некоторыми выдающимися политиками и публицистами. Социалистам я сказал, что 4 сентября они проиграли (военные кредиты были в Рейхстаге приняты единогласно) и высказал мнение, что социал-демократическая партия скоро расколется. Уже сейчас в партии было заметно беспокойство: de facto 2 декабря военные кредиты были приняты против 1 голоса (Либкнехт), а 20 декабря уже против 20 голосов (социал-демократы). В Берлине узнал я многое о ходе войны, что укрепило меня во взгляде на вину Германии и Австрии.

Наконец, скажу, пока вкратце, что я завязал еще в Праге при помощи Сватковского сношения с официальной Россией. Более подробно буду об этом говорить в следующей главе.

К сношениям с заграницей я причисляю и доставку газет, как германских, так и союзнических; в Праге эти газеты, в том числе и германские, были запрещены; в Вене было больше свободы, а в Дрездене и Берлине можно было читать даже английские и иные газеты. Я их доставал через знакомых и при помощи особых курьеров. Таким образом, я был осведомлен о многих подробностях, не доходивших до нашей печати.

Дома и в армии увеличивались преследования; казнь Кратохвила в Пршерове (23 ноября) прямо гнала меня прочь, но все же я остался до казни Матейки (15 декабря). Я был готов уехать или скорее бежать за границу к союзникам, и дело шло лишь о том, как провести окончательный уход… Необходимо было довольно долгое время, чтобы убедиться, подозревает ли меня полиция, так как в Голландии мне казалось, что за мной следят; за все то, что я уже успел сделать, мне угрожала, несомненно, виселица, но, очевидно, власти многого обо мне не знали.

С коллегами-депутатами после своей второй поездки в Голландию я говорил более подробно, так как хотел от них устного (а не письменного) согласия на ведение заграничной борьбы. Меня к этому принудило замечание Сетон-Ватсона, что за границей политики пожелают узнать, говорю и действую ли я от своего личного имени или от имени политических партий и каких именно.

3

У меня возникало довольно сильное беспокойство и вследствие хода войны: кто победит? На этот вопрос в 1914 году и даже позднее не было возможности ответить с уверенностью и точностью.

С самого объявления войны занялся я изучением некоторых неизвестных еще мне работ о современной войне: дело было в том, как уже говорил выше, чтобы определить, будет ли война затяжной или нет, и в зависимости от этого выяснить наши возможности и организовать работу. Среди специалистов не существовало единомыслия по этому вопросу, в общем преобладало мнение, как у союзных, так и враждебных специалистов (напр. Фош), что современная война должна быть краткой. Известный французский публицист Леруа Болье определял длительность войны в 7 месяцев; политики, как Ганото, Баррес, ожидали скорого окончания войны благодаря «паровому катку». Немцы, со своей стороны, предвидели скорое уничтожение французской армии, ссылаясь на пример 1870 г. Стремительное наступление на Бельгию и Люксембург на севере и на Эльзас-Лотарингию на юге, казалось, сперва поддерживало эти ожидания. Начало военных действий не было благоприятно для Франции — Париж оказался под ударом немцев, в действительной опасности, и французское правительство переехало 2 сентября в Бордо. Я желал, чтобы прав был Китченер, но с другой стороны, в зависимости от того, что я о нем слышал, я сомневался, достаточно ли он компетентен в данном вопросе.

О положении вещей на фронте до моего отъезда из Праги я не мог ничего решить: особо тяжелой задачей являлась для меня битва при Марне. Я принимал взгляд французов и англичан, считавших, что немцы битву проиграли, а потому отошли на вторые линии; но одновременно французы отступили от Мозеля к Марне, и это отступление необходимо было считать поражением. Удивляло меня также, почему французы после победы не наступают. Немцы подчеркивали, что значительное количество своих войск, целых два корпуса, они перебросили с французского фронта на русский, в Восточную Пруссию, т. е. что они были на французском фронте много слабее и сражение при Марне решающего значения не имеет. Союзники имели сначала численный перевес, а потому французское отступление подействовало на меня особенно тяжело. Я был знаком с несколькими хорошими знатоками военного дела в австрийской армии, но никак не мог с ними встретиться; только за границей я получил впоследствии сведения от военных и прочитал более подробные донесения. Потом я уже и сам убедился, что немцы действительно проиграли битву на Марне.

Обнадеживающее впечатление от битвы на Марне было усилено затяжным сражением у Ипра за берег канала (с 20 октября по 11 ноября). И в этом случае немцам не удалось повести свой план и завладеть каналом и его портами, из которых они бы могли угрожать Англии (Дюнкирхен, Калэ, Булонь). Они должны были отступить по всей линии и решиться на позиционную войну; наступление не удалось, расчеты оказались сомнительными и этим был дискредитирован весь план.

Турция (12 ноября) примкнула к Центральным Державам, и Малая Азия, Египет и Балканы благодаря этому приобретали большое значение, как в военном, так и в политическом отношении. Что будет делать Болгария, Греция, Румыния? «Таймс» резко критиковал политику Англии по отношению к Турции (были конфискованы два крейсера, строившиеся в Англии для Турции). Благодаря тому, что Англия взяла на себя протекторат над Египтом (18 декабря), борьба за Малую Азию сильно обострилась. Война осложнялась, надо было предполагать, что она затянется. Взятие Валоны итальянцами (26 октября) лишний раз доказывало сложность положения.

О моих размышлениях по поводу войны, о моих сомнениях и надеждах читатель узнает из статьи по поводу войны, написанной в самом ее начале (в августе) для журнала «Наша Доба», где я указывал на военное, экономическое и политическое значение мирового конфликта; там я изложил волнующие меня вопросы так же, как и надежды — австрийский цензор пропустил эту статью, хотя выбросил у меня в том же номере часть моей старой статьи о Балканах и рассуждения Дени о нашем положении в «Международной лиге охраны прав народов». В этих статьях (так же, как и в заметке «Божьи ратники») уже в начале войны я изложил свою политическую программу. В следующих номерах я начал ряд статей, вернее, критических поучений для мыслящих людей о задачах войны. Так же, как и в «Нашей Добе», писал я и в газете «Час».

Военные карты изучал я весьма подробно каждый день: политика теперь делалась на полях сражения, и таковой она стала на долгое время; по поведению обеих сторон можно было судить о целях войны, о силе и ловкости друзей и врагов.

Неудача Австрии в Сербии, поражение Потиорека, наконец, освобождение в декабре (13) Белграда подтверждали наши надежды на победу. Не в такой степени поддерживало их русское наступление на Краков и к путям на Словакию, так как против этого можно было противопоставить большой минус в Восточной Пруссии (Гинденбург — Танненберг, Мазурские озера). Конечно, австрийцы и немцы сильно ошибались, недооценивая русскую армию, в особенности артиллерию, но все же то, что я знал о русском войске и его командном составе, внушало мне всяческие опасения. В то время газета «Час» печатала весьма популярные статьи о войне, особенно о русских наступлениях и отступлениях: у нас бывали каждый день совещания, и мы делали по сообщениям и положению войск свои заключения. В редакции одни были оптимистами, безграничными оптимистами, я же был сдержан, скорее скептичен; в редакции шутили, что первый, кто будет повешен при вступлении русских в Прагу, буду я… Время от времени различными замечаниями я обращал внимание на неподготовленность русских и касался критически не только способностей Сухомлинова, но и самого генералиссимуса, несмотря на его патриотические и славянские манифесты. Ведь все же я был прав! Я полагаю, что одним из лучших моих политических определений и решений было то, что я не поставил наше народное дело лишь на одну русскую карту, что я усиленно стремился обеспечить нам симпатии всех союзников и восстал против тогдашнего пассивного и некритического русофильства.

4

Какое было тогда у нас настроение, было видно по всему. Рассказывали, что торговки приберегают лучших гусей для русских; всем также известно, как всюду распространялся переписанный манифест Николая Николаевича и сообщение об аудиенции у царя, и как преследовали тех, у кого это находили. Приходит на память сцена на Фердинандской улице. Меня остановил на улице знакомый, весьма радикальный редактор, и радостно показал переписанное сообщение о первой аудиенции русских чехов у царя; он был чрезвычайно разочарован, когда я вернул ему бумажку, заметив, что все это имеет весьма малое политическое значение. Ведь царь депутации не сказал ничего определенного; я допускал, что принятие депутации было успехом и имело, как было видно на редакторе, хорошее влияние для поддержания надежд.

Подобных переписанных сообщений ходило много по рукам. Говорили, что по ночам их сбрасывают русские авиаторы, но, судя по содержанию и слогу, мне казалось, что некоторые из них апокрифичны.

Австрийцы обращались с русскими пленными и с теми, кого война застала вне родины, очень сурово (хуже обращались лишь с сербами); я это видел собственными глазами, когда хлопотал об освобождении интернированного Максима Ковалевского, которого война застала в Карловых Варах, и посаженной в тюрьму журналистки Звездич.

Несколько раз виделся я с депутатом Калиной, которому уже ранее сообщал кое-что о своих заграничных сношениях. Говорил я ему об опасности, грозившей соколам со стороны австрийского генералиссимуса, и мы вместе взвешивали ту роль, какую могли бы взять на себя сокола в данный момент, особенно же при ожидаемой оккупации. Свел он меня с д-ром Шейнером.

С ним мы сговорились, что сокола, в случае русской оккупации, пошли бы в народную милицию, а смотря по обстоятельствам и необходимости, и в национальное войско. Я не скрывал перед ним своих сомнений относительно русской армии и политики и обратил его внимание на возможность необходимости русского отступления в случае, если бы немцы наступали через Саксонию, а австрийцы с юга и т. д. Возможность и даже вероятность того, что русские, дойдя до Моравии и даже до Чехии, должны будут потом отступать, была, судя по предыдущему опыту, велика. Требовалась большая и сознательная осторожность, чтобы избегнуть позднее жестокой мести австрийцев, которая могла бы терроризировать в будущем народ.

Доктор Шейнер сам был весной в России и убедился, что политическая связь с Россией была слаба, вернее ее вовсе не было; Сазонов его обвинял в том, что чешские политики, собственно, мало заботились о России, и потому русские их не знают. Также откровенно он сказал, что мы не должны рассчитывать на Россию и что русская армия не готова к решительной войне. Подобным же образом высказывался Сазонов в разговоре с депутатом Клофачем немного ранее (в январе), прибавив, что великие державы войны не хотят. Но у нас об этом открыто не говорилось, а потому об этом и не знали: общественное мнение было некритически русофильское, от русских и их казаков ожидалось освобождение.

В противовес этому я высказывал д-ру Шейнеру свои сомнения о достаточной силе русского оружия. Объяснял также, что боюсь русской династии, и даже в лице наместника, что русские, вследствие незнания местных условий и людей, вследствие своего абсолютизма и бесшабашной жизни, очень скоро уничтожат наше русофильство.

Д-р Шейнер мне возражал, что при современных условиях русский на троне был бы наиболее популярным и что мы должны уважать общественное мнение. Я признал справедливость этого взгляда: конечно, теперь уже не было времени учить широкие массы и рассказывать им об истинном положении России; особенно подробно и ясно я изложил это свое мнение Сетон-Ватсону, а он, в свою очередь, постарался объяснить его в своем меморандуме, поданном Сазонову. Для меня было важно, чтобы на это было обращено внимание официальной России; это было в интересах наших отношений с Россией. В своей заграничной пропаганде и особенно в меморандумах, передаваемых союзническим правительствам, я приводил русофильский взгляд как наиболее распространенный; лично я, в случае крайней необходимости, предпочел бы кандидата какой-либо из западных династий или, по крайней мере, того, кто у них пользуется влиянием.

Но сейчас же я должен оговориться, что за границей я нигде и никогда ни о каком кандидате в короли переговоров не вел; свое мнение я высказал лишь самым близким друзьям за границей, чтобы в нужную минуту они были осведомлены. Различные сообщения о том, будто, бы я вел переговоры с английскими и иными принцами — совершенно неправильны. Лично я был за республику, но сознавал, что в тот момент большинство было за королевство; тогдашнее поведение социал-демократии в Германии и у нас, ее отношение к династиям, склоняли к серьезным размышлениям о форме правления; убийство Жореса не менее. Конечно, вопрос о республике еще не был своевременным. Только русская революция всюду усилила республиканство; у нас было то же самое. Мне кажется, что еще русские поражения потрясли у нас веру в русскую династию на чешском троне!

С д-ром Шейнером вел я также переговоры о финансировании заграничного движения; он тотчас же предложил известную сумму для его начала. Мы думали о возможности употребления денег сокольских организаций, которые позднее, вследствие какой-то юридической трансакции, нельзя было трогать. В данный момент я должен был обратиться к американским чехам. Получил я адрес Штепины в Чикаго.

5

О русофильском настроении — едва ли это была политика — я должен сказать еще несколько слов; вопрос был важный и, благодаря непредусмотримому развитию событий, приобрел еще большее значение.

У наших политиков русофильского направления хотя и была славянская программа максимум, но довольно неясная: после русской победы (в ней никто не сомневался) создастся славянская великая держава, к России присоединятся малые славянские народы; насколько мне тогда сообщали, большинство русофилов удовлетворялось соблазнительной аналогией со звездной системой: около России — солнца должны были вращаться планеты — славянские народы. Часть русофилов желала некую автономию в этой русской федерации — какой-нибудь из великих князей должен был бы быть наместником в Праге. Я занимался изучением России и отдельных славянских народов давно, собственно говоря, всю жизнь; основываясь на своем знакомстве с положением дел, я от царской России спасения не ждал, наоборот, я ждал нового издания японской войны, а потому был за энергичную заграничную работу не только в России, но и в остальных союзнических государствах, дабы мы могли заручиться симпатией и помощью всех. Я настаивал и на выезде д-ра Крамаржа за границу, чтобы мы там могли разделить работу; но д-р Крамарж не хотел ехать за границу (я не имел возможности лично вести переговоры с д-ром Крамаржем) и полагал, что русские сами разрешат окончательно чехословацкий вопрос. Я не мог с этим согласиться: я опасался, что Россия войны не выдержит и что вспыхнет революция; боялся я также, что у нас будет огромное духовное разочарование и упадок, если Россия не будет в состоянии нам помочь, а мы возложим на нее все надежды на спасение.

Я следил весьма внимательно за ходом дел в России, а особенно в русской армии. Последний раз я был в России в 1910 году и, как при каждой поездке в Россию, весьма основательно и из верных источников информировался о положении русской армии. Упадок и деморализация, так ужасно проявившие себя в войне с Японией, не были отстранены. Проводились реформы, и армия получала новое вооружение, но особенного прогресса не было видно. Это мне подтверждали проверенные сообщения во время балканских войн и позднее, до самого объявления войны. Я не доверял русскому командному составу и разным великим князьям. Ужасный факт, что русские солдаты должны были обороняться против немцев палками и камнями — показывает все легкомыслие царской России. Австрийские великие князья в австрийской армии не уравновешивали великих князей в русской.

Кажется, в мае 1914 г. «Новое Время» напечатало статью о неподготовленности России к войне, в том же духе, как говорил с нашими Сазонов. Чешская пресса обратила на это внимание, но скоро все об этом забыли и ожидали чудесной и скорой победы России. К оправданию наших оптимистов, нужно указать на подобных же оптимистов и у союзников.

Я хорошо понимал, что наше общество было в восторге от официальных заявлений России; в них говорилось о славянах и о братстве, а нашему общественному мнению, не воспитанному ни для реальной, ни для мировой политики (благодаря войне и для нас она настала) этого было вполне достаточно. Я внимательно читал все эти заявления. В русском манифесте о войне (2 августа) говорится о славянах, родственных по крови и вере. Славянами и братьями для официальной России уже давно были балканские православные славяне. Царь (9 августа) снова говорит членам Думы о единоверных братьях, а потому дальнейшая фраза «полное и нераздельное единение славян с Россией» не была для меня точной и ясной программой, не говоря уже о том, можно ли так тесно слить с Россией поляков, болгар, сербов, хорватов, словинцев и нас. На военном торжестве в Москве (18 августа) представитель дворянства назвал войну защитой славянства против пангерманизма, а царь на это ответил, что дело идет о защите России и славянства, не упомянув в этом случае о вере; но это само собой подразумевалось.

Сазонов, как министр иностранных дел, заявил Думе, что историческая задача России заключается в протекторате над балканскими народами (также и неславянскими); воля Австрии и Германии не может быть законом для Европы.

Прекрасный был манифест к полякам (15 августа), и сами поляки приняли его с волнением и благодарностью. Позднее я узнал, что его писал Сазонов. Меня немного удивляло то, что хотя манифест был дан от имени царя, но подписан был лишь Николаем Николаевичем, точно так же как австрийский император говорил с поляками устами своего генералиссимуса. Очень скоро между поляками и русскими возобновилась старая вражда и не только по вине поляков. Царская Россия показывала шаг за шагом, что думает всерьез не о независимости Польши, а лишь об автономии; в конце концов Трепов это ясно заявил, а царь за ним повторил.

Военные манифесты Николая Николаевича мне не нравились, они были пышными и неясными: особенно его манифест к народам Австро-Венгрии. Скоро этот манифест начал ходить по рукам в различных вариациях: он был издан на девяти языках и особенно словацкий текст отличался от чешского и иных, в нем было особое и непосредственное обращение к словакам. Ходил по рукам также особый манифест к чешскому народу, но он мне казался подделкой, вышедшей из рук или наших людей или австрийской полиции: в русских собраниях документов и в газетах я его не нашел.

В речах депутатов в Думе говорилось о славянах очень мало: польский представитель говорил о славянах лишь затем, чтобы не говорить о русских. Милюков упомянул о борьбе против перевеса германцев над Европой и славянством.

Из всех этих официальных заявлений не мог я получить об официальной России иного мнения, чем то, какое имел ранее, благодаря своим изучениям и наблюдениям.

У нас сильно подымали настроение сообщения о «Дружине» в России и о царском обращении к нашим соотечественникам. Подробности не были известны, да и вообще серьезно не взвешивались русское и международное положение. Политическое давление со стороны Австрии и усталость от бессильного шатания перед венской тюремной решеткой усиливали то некритическое русофильство, которое ожидало спасения от великой России и убеждало, что для этого даже не нужно активного сопротивления («Русские с нами» и т. д.).

Примером того, насколько неясно русская печать писала о славянском вопросе, может служить «Русское Слово», доступное нам благодаря цитате в киевском «Чехословане». «Русское Слово» комментирует обращение Николая Николаевича к австрийским народам следующим образом: «Настает великий момент. Разноплеменные народы Австро-Венгрии призваны к новой жизни. Босния, Герцеговина, Далмация и Хорватия сольются с Сербией, Седмиградия (Трансильвания) и южная Буковина с Румынией, Истрия и южный Тироль с Италией. Более сложен вопрос о судьбе чехов-словенов, венгров и австрийских немцев. Нельзя ничего возразить против немецкой Австрии в ее этнографических границах, но недопустимо, чтобы этот немецкий край был присоединен к Германии, так как таким образом Германия вышла бы из войны более сильной, чем до нее. Независимая Австрия должна отделять Германию от Ближнего Востока. На пути к созданию независимого чешского государства лежит вопрос о выходе к морю, вопрос, который невозможно разрешить в этнографических и исторических границах чешской народности. Венгрия получит самостоятельность, и роковая ошибка 1849 года будет исправлена. При том, однако, Венгрия должна быть ограничена лишь территорией с венгерским населением».

Мне кажется, что статью русской газеты нет надобности объяснять — она полна неясности и туманности, главным образом в вопросах о судьбах нашего народа и Австрии, которая должна была отделить Германию от «Ближнего Востока»; пусть только читатель посмотрит на карту, представит себе подобную Австрию, и он убедится в русских неясностях в польском и чешском вопросах. То же самое можно сказать о словинцах и т. д. Более точна лишь сербская и румынская программы.

Мое критическое отношение к России было, конечно, обоснованным и единственно верным. Но теперь было уже поздно критиковать открыто Россию и вводить в колею наших русофилов. Кроме того, взбудораженные войной, они не поняли бы моей критики, как не понимали ее и перед войной. Большинство людей до сих пор не понимает, что подразумевал Неруда под сознательной любовью. В данном случае, я мог спокойно сказать, что любил Россию, т. е. русский народ не менее, чем наши русофилы, но любовь не может и не должна одурманивать разум. Больше того, участие в войне и революции требует хладнокровия и ясности мысли: войны и революции не делаются лишь фантазией и восторгом, чувством и инстинктом, во всяком случае, только ими они не выигрываются. Я следовал завету Гавличка, который нам впервые указал Россию такой, какая она есть в действительности, и ничто никогда не могло меня от этого отвратить. И я ясно сознавал, когда и в какой мере демократический политик, — особенно демократический политик, может и должен руководствоваться мнением большинства и даже всеобщим мнением.

Россия, особенно официальная Россия, а именно от этой России и зависели решения во время войны, имела свою особую славянскую проблему: стремление овладеть Константинополем. Стремление это, с давних пор усиленное и освященное религиозным вопросом, сталкивалось с противодействием Австрии, которая, следуя за Римом и за пангерманской идеей, также протискивалась на Балканы. Малые балканские народы были одинаково средством к достижению цели как для России, так и для Австрии. В религиозном отношении здесь сталкивались католическая австрийская династия и православная русская; Австрия и Россия боролись за преобладание и влияние в Сербии, Румынии и Болгарии. Эти земли находились в соседстве у обоих соперников, были им близки и по своему историческому развитию, а потому о них шла речь в первую очередь.

Политический и религиозный антагонизм сделали из России и Австрии давних соперников также и на севере, в Галиции и Польше.

Вот в чем заключался, по существу, весь славянский вопрос для официальной России, причем судьбы славянства как таковые были издавна подчинены политическим и культурно-церковным планам.

Славянство в смысле национальном и еще более широком — как всеславянство — в России представляли себе лишь некоторые слависты, историки и часть интеллигенции; но и они подходили к нему со своей русской, особой религиозной точки зрения. Поэтому для русских наш чешский, хорватский и словенский вопросы были менее жгучими. Русский народ знал лишь кое-что о православных братьях на Балканах.

Радикальная часть интеллигенции, особенно социалисты, будучи настроены антиправительственно, были и против официального русского национализма и славянофильства, а также не сочувствовали нашим национальным усилиям. Все это мы сами пережили и испытали позднее в России во время войны.

Такова была и есть российская действительность. У нас эту действительность не знали в достаточной степени; большинство наших русофилов жило смутными представлениями о России; Россия была для них великой и могущественной, а так как нам была необходима в борьбе против Австрии и Германии чужая помощь, — великая, братская Россия должна была нас спасти. Понятная психология и политика — уже Коллар указывал, почему идея славянской солидарности возникла в маленькой Словакии.

6

У нас будет еще случай позднее поговорить о России и о нашем отношении к ней. В начале войны задача сводилась к тому, чтобы критически взвесить плюсы и минусы обеих сторон и принять решение. Я рассуждал: у Германии имеется хорошая и большая армия, определенный план (пангерманизма), за которым стоит весь народ, а не только интеллигенция, она хорошо подготовлена, у нее талантливые военачальники (этот взгляд я скоро изменил), она богата и обладает сильной промышленностью (военной); зато австрийское войско и командный состав слабы; всевозможные великие князья, невыносимый Фридрих, конкуренция с Берлином и германским командным составом — все это минусы. Я знал, что в Вене было два течения: одно за единый командный состав, другое за самостоятельный. Я сомневался в Конраде и иных прочих. Я ожидал, что Вена в конце концов подчинится Берлину и будет его слушаться, но сделает это неохотно; должен был сказаться и сепаратизм Венгрии. Центральные державы, несмотря на близкое соседство, не будут, таким образом, обладать политическим и военным единством. В австрийской армии нельзя будет положиться на нас и итальянцев, пожалуй, на румын и сербов.

У союзников перевес в людях; все вместе (уже в 1914 г.) они имеют больше солдат, чем противники, кроме того, они богаче, их промышленность сильнее. Конечно, по-настоящему обученное, значительное войско имеется лишь у Франции, отчасти у России. Но Россия вообще ненадежна в военном, политическом, экономическом и финансовом отношениях. Англия лишь теперь должна создавать и обучать свою армию. У Сербии прекрасные солдаты, но их мало и им будут мешать турки (Турция объявила союзникам войну 12 ноября). Италия останется, по крайней мере, нейтральной, Румыния тоже, несмотря на то, что король стоит бесспорно за Германию (Италия постановила быть нейтральной 31 июля, а Румыния 3 августа). Сильно будет вредить географическая, политическая и военная разобщенность и происходящая из-за этого невозможность проводить цельный план и объединить отдельные выступления. Пути сообщения на востоке не благоприятствуют русским, но битвы у Марны и Ипра много обещают. Союзники настроены решительно против Германии, но менее против Австрии, в этом заключается невыгода. Вывод: победа союзников возможна, но для нее требуется напряжение всех их сил. То обстоятельство, что немецкий план — раздавить быстро Францию, а Россию по крайней мере парализовать — не удался, подавало нам надежду на победу. Для нас будет выгодно, если война затянется, ибо мы сможем развить революционную пропаганду.

Настроение в Праге и во всей Чехии в декабре 1914 г., когда я собирался за границу вообще было довольно тяжелое. Чувствовалась неопределенность по отношению к России и союзникам; сомнения прокрадывались и в собственные ряды. Мобилизация, как заявляла Вена и похвалялся Берлин, прошла гладко: все народы сомкнулись вокруг трона. Мы-то знали, что это неправда; в Праге и еще кое-где устраивались верноподданнические маскарады, но настроение вообще было антиавстрийское. Были слабые и нечестные люди, но сознательный протест многих отдельных лиц в войске и настроение масс, поскольку я знал и определял положение, давали основание для организации активного протеста. Народ, особенно же интеллигенция, были воспитаны в австрийских симпатиях: Австрия будто бы нам необходима как охрана от германского нашествия. Можно было даже опасаться, что найдутся и среди вождей лица, которые открыто и убежденно выступят бок о бок с Австрией. Однако большинство народа было настроено решительно антиавстрийски. Только бы не покинули меня депутаты, говорил я сам себе; написанные под давлением полиции статьи и предательство некоторых лиц не повредят. Следовательно, с Божией помощью, за работу! А если Германия и Австрия как-нибудь победят или результат войны не будет решительным — останусь за границей и буду продолжать революционную оппозицию против Австрии для будущего.

Из наших иностранных колоний, сначала французской и американской, потом английской и русской, доходили известия о антиавстрийских выступлениях чехов. В Париже уже 27 июля наши сорвали флаг с австрийского посольства, а 29-го постановили, что идут добровольцами во французскую армию; в Чикаго была устроена 27 июля манифестация против Австро-Венгрии, в Лондоне она состоялась 3 августа. После Парижа и русская колония представила правительству план организации русских легионов; члены чешской колонии во Франции были приняты в иностранные легионы 20 августа, в тот же день представители чешской колонии в России были приняты царем, а чешская дружина была организована 28 августа. Из России прибыли гонцы, осведомившие нас о том, что наши там устраивают. Все это соответствовало нашей национальной программе и настроению… Начинать, начинать…

Бывали у нас с проф. Колоушком частые и подробные разговоры об экономической и финансовой основе чешского государства (соединенного со Словакией). Во время нашей пропаганды, я это знал, мы должны будем убеждать и цифрами, и необходимо было набросать как можно более ясную картину будущего государства. Сговорились мы с проф. Колоушком, что он сам будет писать статьи о наших финансах, а также постарается достать и от других лиц; я сам поместил статью в сентябрьском номере «Нашей Добы».

Моя политическая программа состояла в объединении всех чешских стремлений, как они были формулированы в соответствии с государственным, историческим и естественным правом; я постоянно думал о присоединении Словакии; по своему происхождению я словак и мораван. Я знал довольно хорошо Словакию и определил сам границы ее с Венгрией: для верности просил я д-ра Антонина Тайна, чтобы один из его знакомых, кажется, офицер, начертил мне границы Словакии на юге. С этим планом и с перечнем главных пограничных городов поехал я за границу.

7

Я хочу здесь же сказать еще несколько слов о плане коридора между Югославией и нами. Это не был мой план, но многие, как наши, так и югославяне, увлекались им. Узкий коридор в 200 килом. длиной, отделяющий Венгрию от Австрии и изолирующий вполне венгров, казался мне неосуществимым. Если не ошибаюсь, в Загребе этот вопрос поднял д-р Лоркович, вызванный мной в Прагу.

Перед отъездом я хотел быть хорошо осведомлен о положении в Хорватии. Я опасался, что снова могут возникнуть между хорватами и сербами старые недоразумения, так как Вена и Будапешт будут их усиленно раздувать. Из доклада д-ра Лорковича я убедился, что в Хорватии есть немало людей, мечтающих о самостоятельном государстве, республике или королевстве, с иностранной (английской) династией во главе. Хорватия должна была соединиться с Далмацией, Истрией и Каринтией; вопрос о Боснии и Словении оставался открытым. Я, со своей стороны (Италия тогда была нейтральна), стоял за самое тесное как географическое, так и политическое единение Югославии. Триест я себе представлял как свободный город, вроде Гамбурга. Более подробный план в тогдашнем положении не был возможен. Д-ру Лорковичу я сообщил о своих намерениях и просил его осторожно предупредить моих югославянских друзей. Я ожидал увидеть их за границей и непосредственно начать вместе с ними работать.

С д-ром Лорковичем мы еще встретились в Вене, когда я уезжал в Италию; он мне принес карту и статистику хорватских колоний на территории предполагаемого коридора.

О положении среди словинцев и их планах я говорил с редактором Крамером; то, чего я ожидал, подтвердил мне и д-р Крамер, а именно, что передовые словинцы стоят за единение всех трех ветвей единого народа.

8

Перед отъездом мне хотелось еще разок основательно взглянуть на Австрию и на эту самую Вену. Влез я прямо в львиный ров. В Праге поговаривали, что у губернатора Туна есть присланный из Вены список лиц, подлежащих аресту, и что в этом списке значусь и я.

И вот, после своей первой поездки в Голландию пошел я прежде всего к Туну, имея для этого тоже повод в связи с конфискацией «Нашей Добы» и вечным давлением на «Час». Тун был приличный человек, и с ним можно было говорить довольно откровенно. На этот раз он показался мне более холодным, чем обычно, и даже не подал мне руки. Он ввел меня в комнату около приемного зала, и мне показалось, что за портьерой кто-то записывает все мои слова. Мне хотелось вдолбить ему несколько мыслей. Прежде всего, что австрийское правительство во время недавней Балканской войны разрешило делать нам сборы в пользу сербов и болгар — как же можно ожидать, чтобы наши солдаты так скоро об этом забыли? Что касается русофильства — то верно, что мы русофилы, но это вовсе не означает, что мы обожаем царя и его режим; во всяком случае, Вена должна проявить немного политического такта по отношению к нашим солдатам. Сказал я ему, что раненые, возвращающиеся с русского фронта, жаловались на недостаточный уход и лечение в полевых лазаретах; еще сказал я ему, что военные доктора, и к тому же немцы, обращали мое внимание еще перед войной на недостаточность медицинской помощи. Военные власти руководятся в этом отношении взглядами эрцгерцога Франца Фердинанда, который считает всех военных докторов атеистами и евреями. Повторил я ему то, что рассказывали мне военные доктора уже во время войны, т. е. что военная медицинская администрация не позаботилась обновить аптеки, что лекарства стары и не действуют, что не хватает хирургических инструментов, а о рентгеновании и не снилось. Рассказал я ему о перипетиях командира полка в Галиче (венгерца) и о его опасениях, переданных мне. Таким образом, рассказал я губернатору довольно много, между прочим, и свои личные наблюдения в Германии и Голландии. Благодаря постоянному подчеркиванию некоторых впечатлений, он мог догадаться, что как раз этого не хватает в Австрии. Политически я сделал следующее резюме: Австрия, если бы в Вене могли быть менее пристрастны, должна была бы лишь радоваться, что чехи не хотят видеть ее под постоянным контролем Германии. Я дал ему несколько доказательств невозможной античешской и антиславянской деятельности немецких офицеров при австрийском генеральном штабе и в войске (немецкие песенники и т. д.).

Благодаря сообщениям Кованды мог я пустить шпильку относительно отношений к Соколу, цензуры и т. п. Наместник, был, по-видимому, удивлен и даже поражен. Полагаю, что не ошибусь, если скажу, что в глубине души он со многим должен был согласиться; при прощании он благодарил меня за посещение и несколько раз повторил, что его чрезвычайно заинтересовали мои выводы. Руки мне снова не подал, но во время разговора он заметил, что лично против меня он ничего не предпринял. Основываясь на этом, я решил, что мне удастся без особых затруднений выехать в третий раз за границу. Кроме того, я обратился к нему с одной конкретной просьбой: передать немецким евреям, чтобы они были умереннее в своем австрофильстве. В Праге было значительное отвращение к немецким евреям, ходили слухи о погроме немецких редакций и тому подобное; лично я говорил о том же с разумными немецкими евреями. Я опасался, что еврейские погромы произвели бы скверное впечатление за границей и затруднили бы мою деятельность. Тун обещал, что примет меры.

Через несколько дней я снова написал Туну и обратил его внимание на некоторые явления. У меня были также тактические цели — не показывать перед скорым отъездом своих намерений и вести себя самым невинным образом.

Чтобы еще раз проверить свое отрицательное отношение к Австрии, поехал я в Вену переговорить с некоторыми политическими деятелями.

Отправился я, между прочим, к Керберу, с которым беседовал часто довольно откровенно; на этот раз мы говорили более двух часов, подробно разобрали положение. Я расспрашивал о некоторых лицах, главным образом из придворных кругов. Формулировал я свой главный вопрос следующим образом: способна ли Вена на необходимые реформы в случае победы? Кербер по глубоком размышлении и разборе лиц ответил определенно: нет. Победа усилит старый режим, а новый (Карл) не будет ни в чем лучше; после победоносной войны решающий голос приобретут военные, а они будут централизовать и германизировать, создавая абсолютизм с парламентским украшением. А что Берлин, спросил я, не будет ли он настолько разумен, чтобы толкнуть своего союзника на реформы? Едва ли, последовал ответ.

Если бы у меня было больше места, я бы мог привести из рассказа Кербера о дворе и близких ему сферах множество прямо анекдотических примеров бездарности и нравственного вырождения, но думаю, что это лишнее, так как мемуары Кербера наверно не потеряны. Кербер не смотрел на династию, на Вену и Австрию так, как я, не судил о них с нравственной точки зрения, но тем убедительнее были его политические характеристики.

Нашел я также некоторых своих немецких знакомых по парламенту; они лишь подтвердили мне то, что ранее сказал мне Кербер и что я сам ожидал. Ввиду серьезности вопроса я, однако, хотел слышать то, что сами немцы говорят об Австрии. Из этих разговоров мне прежде всего стало ясно, что военные круги настроили против нас и мирных немцев. Намекали мне, что будут преследования; сообщали и об административных и политических планах (после победы), о которых говорил и Кербер. Между прочим, для меня выяснилось, что у д-ра Крамаржа будут неприятности: его русская политика была для политически неграмотного Фридриха бельмом на глазу; панславизм всех оттенков являлся для Вены и Будапешта пугалом. Я предупредил об этом близких знакомых д-ра Крамаржа.

После посещения Вены моя задача сводилась к подготовке и устройству моего отъезда за границу.

9

Уже в самом начале этих воспоминаний я должен упомянуть о д-ре Бенеше.

До войны я его лично знал мало; зато следил за его парижскими статьями и за всеми его печатными произведениями.

Слышал я о нем особенно много от покойного редактора Крыстынка (в «Часе»). Я замечал, что на нем отражается влияние моего реализма, французского позитивизма и марксизма. Он еще не выкристаллизовался. После объявления войны он пришел и заявил мне, что будет добровольно работать в «Часе». Теперь мы видались чаще. Как-то раз он зашел ко мне на квартиру перед ежедневным заседанием в «Часе», — очевидно, у него было важное дело. Действительно, так и было: он высказался в том смысле, что мы не можем относиться к войне пассивно, а должны что-то предпринять. Он не мог оставаться спокойным и жаждал дела. На это я ему ответил: «Да, я вот уже действую!» Я кое-что ему сообщил, и мы сговорились по дороге в «Час», через Летну. Вспоминаю сцену, когда мы дошли до спуска с моста «Елизаветы»; я остановился, оперся на деревянные перила и смотрел на Прагу — мысли о нашей будущности, о пророчестве Либуши теснились у меня в голове. Но основой для политической деятельности были ведь деньги. Д-р Бенеш оценил свое имущество и тут же обещал несколько тысяч крон. У него было столько, что он мог на свой счет начать работу за границей, мог там жить на свои средства, что вскорости и сделал. Мне мои американские друзья прислали достаточные суммы для меня и семьи; они и позднее не забывали нас. Таким образом, я и Бенеш были лично обеспечены.

Мы обсудили положение в Чехии, в Австрии, в Германии и у союзников, словом, все, что мы должны были тогда предвидеть. Наметили план действий, договорились о помощниках и работниках, как на родине, так и за границей. Д-р Бенеш должен был как можно дольше оставаться в Чехии; переписка со мной должна была быть организована по способу, применявшемуся в русском подполье. Мои познания в этой области много помогли; кроме того, мы многое еще изобрели сами и довольно удачно, как я в этом убедился впоследствии. Д-р Бенеш, прежде чем совсем уехать из Праги, был у меня лично в Швейцарии два раза, в феврале и апреле 1915 г.

Совместная работа с д-ром Бенешем была легка и продуктивна. Не нужно было много говорить; политически и исторически он был так образован, что достаточно было одного слова, чтобы быть им понятым. Планы в деталях разрабатывал он сам и по ним действовал; очень скоро он начал действовать на свой страх и при том очень удачно. До тех пор пока я был на Западе, мы часто виделись и все подробно обсуждали вместе. Переписка, посредством писем и телеграмм, была у нас оживленная. Позднее из России, Японии и Америки я не мог уже так часто ни писать, ни телеграфировать ему; мы думали и работали параллельно. По мере того как развивались события, д-р Бенеш рос; хотя и будучи связан выработанной совместно программой, он действовал при осуществлении главных задач самостоятельно. Он обладал значительной инициативой и огромной работоспособностью. Для нас обоих было большим преимуществом, что мы обладали так называемым горьким житейским опытом: мы оба пробились своим трудом из нужды, а это значит, что у нас была практичность, энергия, отвага. То же самое можно сказать и о Штефанике, о котором буду говорить ниже. Я был вдвое старше и опытнее Бенеша и Штефаника, — естественно, что я стал руководителем; но это определялось также объединяющей силой нашей общей идеи и взаимным пониманием. Они оба очень скоро убедились, что мое знание людей, как на родине, так и за границей, может облегчить успешное руководство.

За все время моего пребывания за границей не возникло между нами ни одного недоразумения; солидарность была редкостная. Нас было немного, но ведь и апостолов не был легион: ясная голова, знание дела, решительность, отвага перед лицом смерти — все это огромные творческие силы. Скоро вокруг нас собрались верные соратники — нас связало дело.

Мы поддерживали также связь с несколькими выдающимися людьми в самой Чехии. Некоторых из них я пригласил на совещание к д-ру Боучку. Для меня было важно, чтобы, помимо депутатов, о деле были информированы и иные люди, менее подозрительные для полиции. Насколько припоминаю, были там: д-р Боучек, д-р Веселый, архитектор Пфеферман, ред. Душек, ред. Гербен, издатель Дубский, д-р Шамал и, конечно, Бенеш. Так возникла «Маффия», которой руководили вначале д-р Бенеш, д-р Шамал и д-р Рашин. После ареста д-ра Рашина и отъезда д-ра Бенеша за границу, руководство перешло к Шамалу и иным. И всюду были прекрасные и храбрые люди, как в этом мы убедились на примере наших солдат.

10

В чем же заключалась наша задача после объявления войны? Коротко говоря, в следующем: понять данную европейскую ситуацию, определить силы обеих воюющих сторон, выяснить, руководствуясь уроками истории, в какую сторону направлено развитие событий, принять решение и потом действовать. Действовать!

Исходя в своих политических взглядах из учения Палацкого и Гавличка, я долгое время, как и многие наши политики, искал аргументов в пользу нашей австрийской ориентации: мучил меня, как и наших вождей возрождения, вопрос о самом народе. Этот вопрос встал передо мной еще в связи с моими работами над выработкой чешской национальной и политической программы; но внимательный читатель этих моих работ должен заметить, что я, как и остальные наши политики, рано начал колебаться между лояльностью и протестом против Австрии и вследствие этого постоянно размышлял о проблеме революции. В работе о национальной идее чешского народа у Палацкого я констатировал основное противоречие между чешской и габсбургско-австрийской идеями: уже ранее высказал я, возражая Палацкому, убеждение, что завоевание нами самостоятельности зависит от усиления и в Европе демократии и социальных тенденций; в течение последующих лет (точнее, начиная с 1907 г.), благодаря более близкому знакомству с династией и Австрией я перешел в оппозицию. Династия, всемогущая в Вене и в Австрии, вырождалась духовно и физически; Австрия была для меня также вопросом нравственным. В этом я расходился с младочешской партией, а позднее с радикалами — я Австрию и династию судил не только с политической, но и с моральной точки зрения. В этом разнилось и мое понимание так называемой позитивной политики, я был за участие в правительстве, но свое положение там я использовал бы не только для реформы писаной конституции, но и всей административной практики в чешском духе. Я всегда стоял, как я это называл, за культурную политику, за истинную демократию; для меня было недостаточно только депутатской узкой политики. Я говорил о «неполитической политике».

Из-за этих взглядов у меня было много споров. Я не буду защищаться и не буду говорить, что мои противники меня недостаточно понимали — признаюсь, что вначале я сам не был достаточно ясен и последователен и делал тактические ошибки, много ошибок. Зато мои противники делали ошибку, вызывавшую особенный отпор, заявляя, что они лучшие из чехов, и что, говоря как Гавличек, они делают патриотическое дело, — в то время как спор шел о цели и содержании понятий чеха и патриотизма. Любовь к народу и отечеству уже должна была подразумеваться, и дело шло о программе этой любви. Я был для своих противников слишком социалистичен, главным же образом их либерализм не мог вынести моей религиозной программы; я, со своей стороны, не мог согласиться с их немецкой, русской и славянской политикой. Для меня, еще будучи в Австрии, в первую очередь стоял вопрос избавиться от Австрии; что касается подданства чужому государству, то, при современном мировом положении, это было для меня второстепенным вопросом. Я ощущал свою борьбу как отвращение к политической и культурной замкнутости, отсталости, пошехонству; я вел бой на двух фронтах — против Вены и против Праги. Радикализм и его тактика казались мне более поддразниванием, чем действительной борьбой. Когда пробил час и мировое положение изменилось, а судьба нас толкала к решению, то не мои прежние противники приняли решения и не они претворили их в необходимое действие. Осуждение Австрии естественно толкало к изучению и наблюдению над Германией; история учила меня, что Австрия, несмотря на всю разницу между нею и Германией, была слита с последней. У меня было своего рода уважение к немцам, особенно, к пруссакам; но со всем прусским, бисмарковским и самим Бисмарком я расходился принципиально. Во внешней и внутренней политике под его руководством расцвел режим крови и железа. На меня произвело большое впечатление, как в 1866 г. Бисмарк ловко удовлетворился тем, что вытолкнул Австрию из Германии, но не желал подчинить себе Вены, дабы, таким образом, теснее привязать ее к Германии. Ошибка была лишь в том, что он все же слишком полагался на Австро-Венгрию, которую, особенно в лице Вены, в глубине души презирал. В 1870–71 годах Бисмарк уже не придерживался тактики 1866 года, аннексия Эльзаса и Лотарингии была ошибкой, несмотря на то, что политика Наполеона III была безрассудна. Наблюдал я и то, как позднее Бисмарк колебался между Россией и Англией. Муж крови и железа хранил в душе еще слишком много старого макиавеллизма.

Новый курс можно было назвать более чем колеблющимся. В области политики и дипломатии он страдал близорукостью и вследствие своей неопределенности и странной импровизации казался всем шатким; колониальная и морская политика были чрезмерны, император Вильгельм настраивал против себя не только Англию, но и Россию и отличался вообще недостатком психологического такта — не понимал ни людей, ни народов. Слишком абсолютистский Бисмарк ожидал от людей более покорности, чем истинного соглашения. При этом Вильгельм слишком односторонне связывал себя с Веной. Его режим стал очень скоро полной противоположностью старо-прусской прямолинейности. Но имперские стремления и мировой империализм, благодаря союзу с возрастающим капитализмом выскочек, стали очень скоро нелепыми и морально сомнительными. И университеты подпали под это влияние. Философия и политика пангерманизма должны были для мыслящих людей служить роковым напоминанием, но так не случилось… Командный состав армии и сама армия (офицерство) были без исключения пангерманизованы. Я постоянно обращал внимание на пангерманизм и призывал к изучению новой мировой политики и к тому, чтобы и наша политика была шире. Отвращение к пангерманизму, которому служили Вена и Будапешт, диктовало мне вмешательство в югославянский процесс и в мировую войну.

Не нужно, конечно, и говорить, что мировую войну я не считал войной германцев со славянами, несмотря на то, что ненависть Австрии к Сербии была поводом, а частично и причиной войны. То, что Бетман-Гольвег и император Вильгельм, Вена и Будапешт обвиняли в войне Россию и панславизм, принуждало к осторожному принятию этой немецкой теории; немецкие профессора (Лампрехт, Готхейп и др.) не могли меня в этом убедить. Я видел в войне гораздо большее. В исторической перспективе мне пангерманский империализм представлялся продолжением старого и затяжного римско-греческого антагонизма, вражды Запада и Востока, Европы и Азии, позднее Рима и Византии; антагонизм этот не только национальный, но и культурный. Пангерманизм и его Берлин-Багдад придал унаследованной Римской империи узкий национальный и шовинистический характер; обе империи — германская и австрийская, возникшие из римско-средневековой империи, соединились для порабощения старого мира. Друг против друга стояли не только германцы и славяне, но и германцы и Запад, культура германская и западная, Запад, включающий в себя также и Америку. На стороне немцев были венгры и турки (болгары уже не имеют такого значения); немцам было важно покорить Европу, Азию, Африку, словом, Старый Свет; против этого восстал остальной мир; и впервые Новый Свет — Америка — пришел на помощь негерманской Европе для отражения немецкого нападения. Сначала Америка была нейтральной, но ее симпатии были на стороне Франции и союзников, и им она сейчас же начала помогать подвозом сырья и оружия. Никто, конечно, не мог знать сначала, что Америка под конец примет участие в войне и будет способствовать ее разрешению. Союз всех народов под главенством Запада служит доказательством, что война не имела исключительно национального характера — это была первая замечательная попытка объединения целого мира, всего человечества. Национальные несогласия были подчинены культурной идее и служили ей. Конечно, интересы скрещивались самым необычайным образом. Обо всем этом я высказал свое мнение в «Новой Европе». Не буду повторяться.

Наше место определялось всей нашей историей. Оно было на антинемецкой стороне. Анализируя европейское положение, определяя возможное развитие войны, я решился на активное сопротивление Австрии, в уверенности, что победят союзники, что наша к ним приверженность принесет нам свободу.

Решение не было для меня легким — дело шло, как я чувствовал и знал, о решении судьбы народа; но для меня было ясно, что в столь великую эпоху мы не можем оставаться пассивными; и самые лучшие права должны быть добыты деятельными людьми, иначе они остаются лишь на бумаге. Если мы не можем восстать против Австрии на родине, то мы должны это сделать заграницей. Там будет нашей главной задачей завоевать симпатии к нам и нашей национальной программе, завязать сношения с политиками, государственными деятелями и союзническими правительствами, организовать единое выступление всех наших колоний за границей, а главным образом организовать из пленных войско. Военная программа была мне ясна с самого начала, как это доказывает мое первое поручение Воске в Лондон. С самого начала боев в Галиции (с 10 августа) русские взяли в плен значительное количество австрийских солдат; в половине сентября, по моим расчетам, там должно было быть около 80 000 человек. Уже среди них должно было быть не менее 12 000–15 000 чехов, которые бы могли записаться в дружину, а число пленных все росло, а с ними и количество наших будущих солдат. План формировать войско за границей был настолько естественным, что наши колонии начали его всюду одновременно осуществлять.

Наконец, было необходимо, чтобы иностранная организация была в связи с родиной; само собой случилось так, что уже одно существование заграничного организационного руководительства оказывало возбуждающее влияние на родине. Все это, конечно, могло требовать все больших и больших жертв — но свободу нельзя добыть без жертв.

Мне, конечно, не приходится говорить, что при всех решениях по вопросу о восстании против Австро-Венгрии в глубине души у меня звучали вопросы: готовы ли мы к действиям, созрели ли мы для свободы, для самоуправления и сохранения самостоятельного государства, состоящего из чешских земель Словакии и многих национальных меньшинств? Достаточно ли у нас настолько политически зрелых людей, которые бы поняли действительный смысл войны и задачу народа в ней? Угадаем ли мы решающий исторический миг? Сумеем ли мы на самом деле действовать — снова действовать? Загладим навсегда Белую Гору? Преодолеем в себе Австрию и ее столетнее воспитание?

«Верю и я, Господи, что пронесется вихрь гнева твоего и вернется к тебе, о народ чешский, право и мощь твоя».

Перед отъездом я набросал для д-ра Бенеша и его помощников план антиавстрийского движения на родине: я принял в соображение все возможности и подробно определил, что необходимо делать в том или ином случае. Разговорами с д-ром Бенешем в Швейцарии, а также и письмами я план дополнил. В каждой войне — а революция тоже война — дело не только в преданности и мужестве, но и в продуманном плане и в организации всех сил под единым руководством.

Оглавление

Из серии: Люди. Судьбы. Эпохи

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Мировая революция. Воспоминания предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я