Теория Блума

Тиккун, 1999

Группа философов, возникшая в 1998 году в Париже, ориентировалась на Ситуационистский интернационал, на дада и сюрреализм, а также на Франкфуртскую школу, на молодого Лукача, на Ханну Арендт, на работы Гершома Шолема по еврейской мистике, и, разумеется, на Вальтера Беньямина. Что касается современной философии, следует отметить сильное влияние работ Джорджо Агамбена, с которым был установлен непосредственный контакт, а также увлечение работами Жильбера Симондона, Жиля Делеза, и, хоть разделяемый не всеми, интерес к работам Мишеля Фуко. Модные идеологи вроде Алена Бадью или Славоя Жижека игнорировались, или, точнее, презирались. Достаточно скоро возник вопрос об издании журнала под названием "Tiqqun", что было отсылкой к традиции еврейской мистики, в которой понятие "тиккун олам" обозначало исправление испорченного, утраченного гармонию мира. Здесь можно обнаружить мессианскую отсылку, разделяемую Беньямином, но также и всей западной традицией критики, общей для анархизма и социализма. В формате PDF A4 сохранен издательский макет книги.

Оглавление

Теория Блума

Мистер Блум с добродушным интересом поглядел на чёрное гибкое существо. Ладный вид: шёрстка гладкая и блестит, белая пуговка под хвостом, глаза зелёные, светятся. Он нагнулся к ней, упершись ладонями в колени.

— Молочка киске!

— Мррау! — громко мяукнула она.

Говорят, они глупые. Они понимают, что мы говорим, лучше, чем мы их понимаем.

Джеймс Джойс, «Улисс»1

В этот час ночной

Великие Неспящие мертвы. Нет и тени сомнения в том, что их убили ЛЮДИ[2]. По крайней мере, об этом мы — оказавшиеся здесь так поздно — догадываемся, глядя на то замешательство, которое до сих пор вызывает их имя. Мерцающий отблеск их одинокого своенравия слишком уж мешал сумеркам. Как будто всякое напоминание о том, что они делали и кем были, стёрлось в маниакальном упорстве злобы. Под конец в этом мире от них осталась лишь горстка мёртвых картинок, обрамляющих его гнусное удовлетворение от победы над теми, кто всё-таки был лучше. И вот мы, сироты, потерявшие всякое величие, очутились в ледяном мире, где на горизонте нет ни огонька. Наши вопросы так и останутся без ответа, — уверяют нас старейшие, но нет-нет да и прибавят: «Для разума не было ещё ночи чернее».

Hic et Nunc[3]

В нынешние времена люди живут посреди пустыни, в бесконечном и при этом внутреннем изгнании. И всё же в каждой точке пустыни сходится бесчисленное множество путей — для тех, кто умеет видеть. Видеть — это сложное действие; для него человеку нужно постоянно бодрствовать, проникать внутрь себя и исходить из той пустоты, которую он там находит. Именно так Неспящие, которые стоят на страже грядущего рассвета, и поймут, что разбитой армии современников осталось лишь спасаться бегством. И как и многим до них, им придётся терпеть желчь и злобу всех тех спящих, которых они одним только взглядом пробудят от массовой летаргии. Им предстоит познать обывательский деспотизм, а на их муки ЛЮДИ намеренно будут закрывать глаза. Ведь теперь — больше чем когда-либо — те, кто, «услышав, не понимают, глухим подобны; [о ком] пословица […] свидетельствует: присутствуя — отсутствуют» (Гераклит)2, обладают численным превосходством и силой. Куда охотнее эти люди распнут тех, кто рассеял иллюзию безопасности, чем тех, кто их безопасности по-настоящему угрожает. Безразличия к истине им недостаточно. Они хотят её смерти. День за днём они выставляют на всеобщее обозрение её труп, но гниль его не берёт.

Кайрос

Несмотря на полную неразбериху, что царит на поверхности — а, может, как раз и благодаря ей, — наше время по природе своей мессианское. Метафизика становится реальностью, и мы видим, как онтология выходит на поверхность истории: в чистом виде и на всех уровнях. В прямой связи с этим на наших глазах зарождается новый тип радикально отчуждённого человека, и степень его отчуждённости указывает на напряжённость эсхатологического ожидания. Понятие «человек» приобретает такой смысл, какой до сегодняшнего дня был возможен разве только в идеологии самых отвратительных систем, и тем временем стираются древнейшие различия. Одиночество, слабость, безучастность, тревога, маргинализация, нищета, положение чужака, все категории, которыми оперирует Спектакль[4] для того, чтобы мир невозможно было понять через социальную призму, обеспечивают ему метафизическую прозрачность. Все они, хоть и по-разному, напоминают об абсолютной покинутости человека в тот момент, когда иллюзия «новых времён» становится окончательно непригодной для жизни, то есть, по сути, когда наступает Тиккун. Тогда и мировое Изгнание оказывается более объективным, чем гравитационная постоянная со значением 6, 67259·10–11Н·м2·кг–2.

«Каждый наиболее далёк самому себе»3

Между нами и нами же самими ЛЮДИ расстелили пелену, которая заслоняет от нас жизнь, делая её невозможной. То же происходит и с миром, от которого что-то нас отделяет, преграждает нам доступ. Что бы мы ни делали, нас неизменно отбрасывает к краю. В этом-то и суть. Не время заниматься литературой, прикидывая различные сочетания катастрофы.

До сих пор мы слишком много писали и слишком мало думали о Блуме.

Приближение Блума

Для понимания этого феномена Блума можно описать как нечто, что в каждом человеке сохраняется вне Публичности[5] и также образует форму общего существования отдельных людей в Спектакле, представляющем собой окончательное отступление Публичности. В данном смысле Блум — всего лишь гипотеза, но гипотеза эта стала реальной: «современная эпоха» претворила её в жизнь; произошла действительная инверсия родовых связей. Общественное существо, которое в традиционных культурах брало на себя ещё и роль частного лица, отдельного человека, стало по сути частным лицом, которое берёт на себя ещё и роль существа общественного, социального. Буржуазная республика может похвастаться тем, что впервые дала историческую оценку масштабу этого примечательного искажения, а в конечном итоге создала и его модель. Именно тогда — небывалым образом — существование человека как живого индивида оказалось формально оторвано от его существования как члена сообщества. С одной стороны, к участию в общественных делах его допускают исключительно в отрыве от каких-либо личных качеств и внутренних свойств, то есть как «гражданина», а с другой стороны — и как непременное следствие первого пункта — «здесь, где он для себя и других имеет значение действительного индивида, он представляет собой явление, лишённое истинности» (Маркс, «К еврейскому вопросу»)4, поскольку Публичность ему недоступна. Таким образом, в классический буржуазный период сформировались принципы, применение которых и превратило человека в то, что мы видим теперь: в сгусток двойного небытия — «потребителя», эдакого неприкасаемого существа, и «гражданина» — а ведь и правда, что может быть нелепее, чем эта статистическая абстракция бессилия, которую мы упрямо называем «гражданином»? — Впрочем, последняя представляет собой конечный этап длительного вынашивания Блума, при котором он ещё таковым не считался. И неудивительно, ведь своим появлением на свет он обязан полному — в идейном смысле — развалу всех буржуазных институтов вместе взятых и Первой мировой войне. А потому лишь с пришествием Спектакля и с осуществлением соответствующей ему рыночной метафизики инверсия родовых связей получает конкретное значение, распространяясь на всё существование в целом.

Рауль Хаусман. Актёр

Стало быть, Блум олицетворяет столь же двойственное движение, при котором растёт отчуждение Публичности, внешние проявления обособляются от живого мира, и вместе с тем человеку становятся чуждыми все его социальные установки, то есть его идентичность, при том что все его свойства, выходящие за рамки социальной объективации (его чистое и неустранимое своеобразие), отделяются, как некое пустое ядро, отныне определяющее всё его существо. Чем отчётливее социализация общества проецирует близкие отношения на все формы Публичности, тем сильнее всё то, что остаётся за её пределами — всё проклятое и невыразимое — утверждается в роли человеческой вселенной. Фигура Блума раскрывает это изгнание людей и их общего мира в область непредставимого как положение экзистенциальной маргинальности, выпадающее на их долю в Спектакле. Но прежде всего она выражает абсолютное своеобразие каждого атома общества как нечто абсолютно заурядное, а его чистую специфику — как чистую пустоту. Определённо, Блум, как без устали твердит нам Спектакль, — это в позитивном смысле ничто. Только вот по поводу трактовки этого «ничто» мнения расходятся.

Самый несносный гость

Поскольку Блум — это отсутствие каких-либо субстанциальных установок, то в человеке он — самый несносный гость, превратившийся из обычного компаньона в хозяина дома. Пусть трусы прячутся за привычными увёртками: никто не может вот так запросто убрать его под предлогом того, что его безликий силуэт заводит нас слишком далеко, к самому эпицентру катастрофы, ВЕДЬ КАТАСТРОФА — ЭТО ВЫХОД ИЗ КАТАСТРОФЫ. Конечно, Блум — ничто, без Публичности, а значит, и без истины, но это ничто таит в себе чистую силу бытия: и тот факт, что он не в состоянии проявить себя таким образом в рамках Спектакля, никак не отражается на публичной истолкованности[6], основательно переполненной тем, что в каждом человеке нельзя свести к совокупности внешних признаков. Блум воплощает в себе разверзшуюся пропасть, и лишь от одного дерзкого движения зависит, станет ли он тем, на ком всё закончится, или тем, с кого всё начнётся. Но уже сейчас появляется всё больше примет, наводящих на мысль о том, что первый человек — дитя последнего. Весь отчуждённый социум полностью лишил Блума индивидуального наполнения и тем самым заставил его воспринимать собственное «я» так, словно это некий предмет одежды, ни на секунду не позволяя ему забыть о том, что он существует не сам по себе, а как внешний объект, похожий на него лишь снаружи. Как бы ни пытался он купить себе субстанциальность, она всё равно остаётся чем-то несущественным и незначительным, учитывая господствующий вид раскрытия потаённого[7]. А значит, Блум определяет новую и безвременную наготу, наготу подлинно человеческую, которая скрывается за каждым качеством и при этом его содержит, которая предшествует любой форме и обусловливает её возможность. Блум — это завуалированное ничто. Вот почему было бы нелепо праздновать его появление в истории как рождение особого типа человека: человек без свойств — это не свойство человека, а наоборот, человек как таковой. Отсутствие идентичности, отвлечённость от сколько-нибудь существенной среды, неимение «природной» устремлённости — всё это не только не включает его в какую-то специфическую категорию, но и характеризует его как воплощение обезличенной человеческой сущности, которая как раз-таки представляет собой утрату сущности, чистую уязвимость и чистую доступность. Субъект без субъективности, личность без личного, индивид без индивидуальности — Блум одним касанием вдребезги разбивает все застарелые химеры традиционной метафизики, все заржавевшие побрякушки трансцендентального «я» и синтетического единства апперцепции[8]. Кто бы что ни говорил о том странном госте, который в нас живёт и которым мы не можем не быть, это посягательство на само Бытие. Тут-то всё и исчезает.

Блум и (есть) его мир

Прежде всего Блум знаменует собой экзистенциальную ситуацию, образ существования и восприятия, и это следует понимать с предельно низкой субъективностью, с какой можно сказать, что кафкианские люди — то же самое, что кафкианский мир. Блум являет нам фигуру, метафизически лишённую отличий, что выражается во всём сущем и формирует его материю. Ведь «тот, кто сам собой ничего не представляет, ничего не находит и снаружи» (Блох, «Дух утопии»), и не потому, что все окружающие предметы волшебным образом исчезли, а потому, что для него просто-напросто больше нет никакого «снаружи». Блум перешагнул ту границу отчуждённости от самого себя, после которой любые различия между его «я» и непосредственным окружающим его контекстом теряют чёткие очертания. Взгляд его — это взгляд человека, который ничего не узнаёт. Под этим взглядом всё ускользает и теряется в пустопорожних волнах объективных связей, где «жизнь проявляется негативным образом, в безразличии, безличности, отсутствии свойств» (Кометти, «Роберт Музиль»). Блум живёт в бесконечном подвешенном состоянии[9] — так, что даже его собственные чувства ему не принадлежат. Именно поэтому он ещё и тот человек, которого ничто больше не оградит от пошлости мира. Он оказался во власти бескрайней ограниченности, оголил всю поверхность своего существа, и единственное место, где ему удалось найти прибежище — это глухой гул, и гул этот катится вперёд. Такое блуждание ведёт его от Подобного к Подобному по тропам Тождественности, поскольку куда бы они ни шёл, он повсюду носит внутри пустыню, в которой он же и отшельник. И пусть он, как Агриппа Неттесгеймский, клянётся, что он — «вся вселенная», или же утверждает куда более простодушно, как Краван, что он — «все вещи, все люди и все звери»5, везде он видит лишь пустоту, которая наполняет его самого. Но это ничто совершенно реально — настолько, что всё сущее рядом с ним становится призрачным.

Als ob[10]

Уничтожение «я» также означает уничтожение реальности в том виде, в каком она существовала до сих пор, хотя, быть может, в обоих случаях вернее было бы говорить о подвешенном состоянии. Как не осталось больше никакой гармонической нравственности, которая могла бы обосновать иллюзию «самобытного» «я», точно так же исчезло и всё, что давало веру в однозначность жизни или в формальную позитивную направленность мира. А потому, как бы Блум ни настаивал на собственной «практичности», его «чувство реальности» — это лишь ограниченная разновидность чувства возможности, представляющего собой «способность думать обо всем, что вполне могло бы быть, и не придавать тому, что есть, большую важность, чем тому, чего нет» (Музиль, «Человек без свойств»)6. Блум говорит: «Все мои дела и мысли — лишь Образец моих возможностей. Человек шире собственной жизни и собственных поступков. Он словно создан для больших вероятностей, чем те, о существовании которых ему может быть известно. Г-н Тэст говорит: Мои возможности никогда меня не покидают» (Валери, «Господин Тэст»). Все происходящие с ним ситуации несут в этом своём единообразии бесконечно повторяемую печать необратимого «как будто». «Затерявшись в далёких (а может, и не столь далёких) краях, без имени, без личности, точно клоун» (Мишо, «Клоун»), Блум существует так, как будто его нет, живёт, как будто не живёт, видит мир, как будто сам не стоит в определённой точке пространства и времени, и судит обо всём так, как будто говорит не он. Блум — вещь среди вещей, однако держится он в стороне от всего, с такой же отречённостью, какая присуща его вселенной. Он одинок в любом обществе и обнажён при любых обстоятельствах. Вот где он упокоился: в утомлённом незнании самого себя, собственных желаний и мира, пока жизнь его день за днём перебирает чётки его же отсутствия. Блум разучился и радоваться, и страдать. Всё у него поизносилось, даже несчастье. Он не считает, что жизнь стоит того, чтобы жить, но и на самоубийство ему жалко усилий7. Ни в сомнениях, ни в уверенности опоры он не ищет. Некое ощущение повсеместной театральной бессмысленности превратило его в зрителя, глазеющего на всё вокруг и на самого себя. В таком вечном воскресном существовании интересы Блума безвозвратно выхолощены и лишены предмета, а потому и сам он — человек без интереса «в том смысле, что любой ничего не значит, ощущение себя преходящей вещью больше не были выражением индивидуального идеализма, но массовым явлением» (Ханна Арендт, «Тоталитаризм»)8. Очевидно, человек — это феномен, оставшийся в прошлом. Каждый, кто ценил свои достоинства, от них же и принял смерть.

— Дойдя до этой строчки, любой здравый читатель сделает вывод об органической невозможности какой-либо «теории Блума» и будет прав, если предпочтёт здесь не задерживаться. Особо догадливые отпустят какой-нибудь паралогизм в духе: «Блум — это ничто, а ни о чём рассказать что-либо нельзя, значит, и о Блуме рассказать нечего, ч. т. д.» и наверняка пожалеют, что ради этого оторвались от увлекательнейшего «научного анализа французского интеллектуального поля»9. Тем же, кто, несмотря на явную абсурдность наших высказываний, всё-таки решит продолжить чтение, ни в коем случае не следует забывать о неизбежной зыбкости любых рассуждений о Блуме. Если в откровенном ничто видеть человеческую позитивность, то и полнейшее отсутствие свойств приходится выдавать за свойство, а самую что ни на есть радикальную бессодержательность — за содержание. И если предмет такого рассуждения нельзя разоблачить, то он должен проявиться лишь на миг и затем сразу же исчезнуть et sic in infinitum[11].

Краткая хроника бедствия

Хотя Блум издревле заключён в человеке как основополагающая возможность — как сама возможность возможности — и все его отдельные признаки неоднократно, из века в век описывались в трудах учёных мужей и мистиков, он становится главной фигурой исторического процесса лишь к финалу метафизики, то есть в Спектакле.

Тут господство его безраздельно. До такой степени, что вот уже больше ста лет, с момента символистского озарения, он остаётся практически единственным героем во всей литературе: от Сангля Жарри до Плюма Мишо, от самого Пессоа до человека без свойств, от Бартлби до Кафки — и давайте наконец забудем Постороннего-Камю, уступив его безусым юнцам. Его появление уже давно предсказывал молодой Лукач, но только в 1927 году в работе «Бытие и время» Блум действительно превращается под прозрачным рубищем Dasein[12] в центральный несубъект философии — к слову, есть основания полагать, что первая мысль об исключительном задействовании Блумов принадлежит пошлому французскому экзистенциализму, который оказался куда прочнее и долговечнее, чем ожидалось от такого модного поветрия. О пришествии Блума, как и породившего его Спектакля, не раз предупреждали самые прозорливые мыслители своего времени, причём ещё на взлёте капитализма. Наиболее заметные его черты были основательно, точно и многократно описаны ещё задолго до его появления. Так, его одиночество в толпе, ощущение необратимой неопределённости или безучастность, с которой сменяются в нём все прожитые смыслы, — ничто из этого по-настоящему ему не принадлежит. Единственная его собственная черта — это уникальное выражение этих различий в их внутренней связи с рыночным видом раскрытия потаённого. Рождение Блума предполагает рождение некоего мира, мира Спектакля, где метафизика переходит в действенность, устраняя все качественные различия в специфике ценностей, отделяя любой жест от жизни целого, которое должно определять его место и суть, и наконец, представляя каждого человека лишь как воспроизведение общего типажа.

СЛИШКОМ ПОЗДНО!

«Любые виды развлечений станут жизненно необходимыми для поддержания общественного порядка».

(“Le Monde”, вторник, 28 апреля 1998)

Если момент его появления на свет прогремел как стальные грозы10, то само его рождение было чем-то таким же неуловимым, как соединение с потоком толпы, метаморфозой, которую так точно описал Валери: «С чувством горького и странного удовольствия я осознавал простоту статистических выкладок нашего существования. Моя исключительность растворялась в толпе индивидуальностей, и я становился неразличимым и словно размытым»11. В итоге ничего не изменилось, по крайней мере, в мелочах, и тем не менее, теперь всё иначе.

Искоренение

Всякое развитие рыночного общества требует разрушения определённой формы непосредственности, рентабельного разделения слитых воедино элементов, которое устанавливает между ними соотношение. Затем именно этим расколом завладевает товар, опосредует его и извлекает из него выгоду, с каждым днём всё тщательнее разрабатывая утопию того мира, где человек во всём будет подвержен влиянию одного только рынка. Первым стадиям этого процесса Маркс дал великолепное определение, хотя, конечно, он их рассматривает лишь с претенциозной экономической точки зрения: «Превращение всех продуктов и деятельностей в меновые стоимости, — пишет он в “Экономических рукописях”, — предполагает как разложение всех прочных (исторических) отношений личной зависимости в сфере производства, так и всестороннюю зависимость производителей друг от друга. […] Взаимная и всесторонняя зависимость безразличных по отношению друг к другу индивидов образует их общественную связь. Эта общественная связь выражена в меновой стоимости»12. Совершенно нелепо списывать беспрерывное уничтожение всех исторических скреп и всех органических сообществ на конъюнктурный дефект рыночного общества, с которым люди, дескать, в состоянии справиться. Искоренение всего вокруг, дробление любой живой целостности на бесплодные обломки и их автономизация в системе стоимости — вот сама суть товара, альфа и омега его оборота. Такая независимая, крайне заразная для людей логика перерастает в настоящую «болезнь искоренения», вынуждающую тех, кто сам лишился корней, уходить «с головой в деятельность, которая направлена всегда на то, чтобы лишить корней, и часто самыми жестокими методами, тех, кто ещё не лишён их или с кем это произошло лишь частично. […] Лишённый корней — лишает их и других» (Симона Вейль, «Укоренение»)13. В наши дни возвращается сомнительная мода на умение распалить до предела массовую и неуёмную лихорадку «деструктивного характера»14.

Somewhere out of the World[13]

Появление Блума — это закономерный результат и причина истребления всякого субстанциального этоса, итог вторжения товара во все сферы человеческих взаимоотношений. Стало быть, он сам и есть человек без содержания, человек, который действительно превратился в абстракцию, поскольку его фактически отрезали от окружающей среды и выбросили в мир. От истории Блум так же далёк, как и от природы, в том смысле, что к нему неприменима ни одна из этих категорий. Мы видим в нём неопределённое существо, которое «нигде не чувствует себя как дома»15, точно монада, оторванная от всех сообществ в «мире, порождающем одни лишь атомы» (Гегель). Он — буржуа без буржуазии, пролетарий без пролетариата, мещанин, потерявший своё мещанство. И если индивид — это следствие расщепления общности, то Блум — следствие расщепления индивида, а точнее, вымышленного индивида. Но мы бы неверно истолковали воплощённую в нём человеческую радикальность, если бы представили его в традиционном образе человека, «лишённого корней».

Ведь и правда, муки, с которыми сопряжена нынче любая истинная привязанность, настолько чудовищны, что никто просто больше не может позволить себе тосковать по родной земле. Такую тоску тоже пришлось в себе убить, а иначе не удалось бы выжить. Блум же — скорее человек без корней, человек, чувствующий себя в изгнании как дома, пустивший корни в отсутствии места и воспринимающий искоренение не как ссылку, а как отчизну. Не мир он потерял, а вкус к миру,

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Теория Блума предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Примечания

2

Термин М. Хайдеггера из работы «Бытие и время».

3

Здесь и сейчас (лат.).

4

Термин Г. Дебора из работы «Общество спектакля».

5

Термин М. Хайдеггера из работы «Бытие и время».

6

Термин М. Хайдеггера из работы «Бытие и время».

7

Вид раскрытия потаённого — термин М. Хайдеггера из работы «Вопрос о технике».

8

Единство апперцепции — термин И. Канта из работы «Критика чистого разума».

9

Подвешенное состояние — термин Дж. Агамбена из работы «Оставшееся время».

10

Как будто (нем.).

11

И так до бесконечности (лат.).

12

Наличное бытие, здесь-бытие (нем.).

13

Где-то за пределами мира (англ.).

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я