Чуров род

Татьяна Юрьевна Чурус, 2017

В романе, система художественных средств которого сближает его с фольклорной стиховой культурой, прослеживается метасюжет о судьбе поэта.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Чуров род предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Тетушкам — наставницам терпеливым —

Вере Петровне и Анастасии…

Часть 1. Коченёво

Коченёво?..

Почему Коченёво?..

Коченёво не спорченное?..

Коченёво не замученное?..

Коченёво не заученное?..

Коченёво бесконечное?..

Коченёво!..

Кочерыжкою в кочане,

что мыслишка в голове,

засел-л-ло-о-о!..

Ай да славное село-о-о!..

Запел-л-ла-а-а!..

Не стерпела-а-а!..

Коченёво моё, что кочерыжка в кочане:

ишь, кочевряжится — не выкорчуешь…

чуешь, Коченёво… вон!..

Коченёво да Коченёво…

А почему бы и нет?..

Тень над Чуровым домом… Чуров дом одинокий щурится оком-окном бездонным…

Чуров дом маяком маячит: куды ни пойдёшь — всё к ему и свернёшь, а и не сворачивай — ноги сами несут, эка невидаль!

Бабы-то нашенски, коченёвские, так-таки и сказывают: дескать, дойдёшь до Чурова-то дома, а там… матушки!.. Или ишшо так язычинами-то сучат: от дома, слышь, что самого Чурова-Расчурова почитай стольки-то метров (кто-то там понамерил, ишь!) да полстольки… метров…

Темень, не теме́нь — Чуров дом что кремень… кремень немеркнущий…

За Чуровым за домом лишь речка, Кочумаевка, — ничего боле и нет (да и быть не бывало), но туда девчоночкам ходить не велено белыми ноженьками, да по-за водицу… там…

— Девицам-то, да по-за водицу? — вот баушка Чуриха глаз счурит-сощурит — девчонок, что холст, побелевших стращает-пужает! — А вода-то нехорошая, мёртвая вода, лежалая! — и пойдёт всё прибаутками да присловьями разными! — Чур-чур-чур вас, девоньки! — и окрестит перстом окоченевшим: страсть! А только пуще всех Катюшка наша дрожит, что листочек осинов, колышется! — Там Цвирбулин живёт — он вас сейчас и заберёт… уж он печку-то топит-топит… одне косточки-то в Кочумаевке и утопит… анадысь вдовица пошла по водицу, да к речке, да к Кочумаевке — окочурилась, как есть, вот те истый крест!

А уж Катя-то наша очи закатывает: уморила старуха старая девицу, извела речами своими, затопила! Топит-топит печку Цвирбулин на речке на Кочумаевке… топит-топит в речке — в водице вдовиц да девиц… ой и жалко утопленниц, шибко жалко, ажно пот прошиб… Бежит-бежит Катя-то наша от речей от тех чёрных-страшных, бежит-поспешает…

Ой и заберёт-заберёт её Цвирбулин, заберёт… за берег за бережок… сбережёт… А и то ладно, и то хорошо…

За порожек — по-за праг — по-за пражек жар-птицею прыг!

А гарпии парят в Праге ли?.. Отрясают прах с денниц своих денно и́ нощно?..

А дриады рдеют в Адриатике?..

А Венера в Неве нирванно-ванно пенится песнею?..

Посыпохивает посыпом Катя наша, всхрапом всхрапывает…

Ой нейди, нейди за праг, не выпорхни — а не то всполохом что всполошком всполохнёшь… шь… шь…

Онемела Катя, поутихла, поуспокоилась — и сейчас ну русалок рисовать розовых!

Тётки ей, Катьше-то нашей:

— Нешто русалки-то розовыми бывают-плавают?

А Катя языкастая:

— А вы никак видали их? — и смеётся-заливается смехом раскатистым!

Быть-то бывают: розовые, румяненные… сейчас из печки и вышли… Э-эх, чем бы дитятко ни тешилось, лишь бы штиль был… И лыбится, балахмыстная…

А баушка Лукерья тихо-о-охонько так прокрадётся к потрету мужа свово покойного, головёнкою покачает, пригорюнится: дескать, эвон оно как, Чу́рушко! А после вздохнёт, ручонкой сухонькой эдак махнёт старушка — и зашаркала чуть слышно по́ полу, ровно скребётся кто, какой поскрёбышек. А дедушко Еким блаже-е-енно вослед ей улыбается! Всё улыбается, сердечный, да улыбается! Екимушко — добрая душа… родимая головушка… но тшш… тш… шш… никак баушка Лукерья…

— Ты глянь-ка, Чурушко, что деется-то, а? А!.. Что, Чурушко? Аль спокой твой нарушила? Аль чуешь, Чурушко, что́ ушко́м? Уж ты, Чурушко, муж мой обручённый-наречённый! Научи ты мене, Чурушко, шепни на ушко́ како словцо… — и пошла, пошла причитать да кручиниться! — А Катьша-то что учинила-удумала… А Гальша-то… А Авдотьица… А Гланьша-то… — и всех-то помянет баушка Чуриха, вдовица безутешная…

Начались пиры, полились меды, да не туды! Мать твою растуды!

Бабы нашенски, коченёвские, ну чокаться — стопочка за стопочкой, пьяным-пьянёшеньки, в у́пьянь упились — смехом-хохотом залились!

Тислины — были, Кобылины — были, Бу́рковы — были, Чудиновы — были — все были, почитай всё Коченёво — конца-краю несть! (Одного Цвирбулина и не было, антихриста!)

И Чуровы — были: баушка Чуриха — сама была (опосля пришла), девки Чуровы — Авдотьица и Гланьша — были, да меньшая ихная сестрица — была, девчонки Чуровы — Гальша да Катьша — были… А Катьша-то что учудила, а-а! Обмоталась простынёю льняною, ровно хитоном, хивря, накидушку с подушки на голову нацепила — и за стол — Царица Небесная! — невестою мнимой воссела, да Косточку свово одесную и усадила: тот глаз стыдливых даже не поднял! Жених нерадивый!

А Нюрка-то Рядова чинно восседает — а уж что наряжена-обряжена-то! — рядком да со своим суженым-ряженым!

Бабы нашенски, коченёвские, ну судить-рядить об рядовском женихе, а тот посиживает себе — ни жив ни мёртв, — почитай что колтун какой заглотил, Нюрку за локоток попридярживает. Пора уж и пир пировать — ан баушка Чуриха всё не поповыйдет: чтой-то призамешкалась.

Шумят бабы нашенски, коченёвские:

— Неча и повыжидать ей — зачнём — а там будь что было! — и рукой машут, бабы-то нашенски, да поразмыслив чуток, и бают: — А нешто и Катюшку бы отрядить: баушку встренуть-сопроводить? — шамкают беззубым ртом, матроны нашенски, почитай что все коченёвские, на веночек на Катюшкин поглядывают беленький бельмами своими стра-а-ашными… А под тем под веночком беленьким, что сплела наша голубушка рученьками пуховыми, под теми под кудерьками золотистыми, что веночек обрамляют кольцами, а в той что во буйной головушке мечта обретается девичья: чтоб лежать ей, невестушке, Катеринушке, в подвенечном во платье, да во гробу… Ух и страш-ш-шная мечта — чем-чем, а бельмами не высмотришь… шь… шь… Тш… шш… шш…

Чу! То баушка Чуриха идёт-прихрамывает, ногу приволакивает, вострым посошком по земле постукивает…

Только пир принялись пировати — кудрявая Катя на столе возлегла, длани на перси сложила, дыхание укротила: мёртвой невестой белой предстала пред очесами гостей полупьяных! Экое дивное диво! Да в голос-то заголосила…

— А ну прикуси язычино — не то вырву!

Мать!!! И уж винцо красной рекою — и Катя — белая лебёдушка невинная — склонила головушку…

— Отроковица, не рцы… — Аль то пригрезилось?.. Али в ушах заверещало?.. — Вещи вечные — речи вещие…

А жених-то ихнай, рядовский, то всё сиднем сидел, а то вдруг пропадом и запропал — куды как сгинул! Видали, бают, откель приехал, да не видали, куды и уехал!

Нюрка-то Рядова, хивря, то морду воротила, вихрами крутила — а нонече-то не ведаешь, как и почитать ей: не то мужня жена, не то вдовая вдовица, не то девка-молодица! И к какому краю ей пристать: бабы нашенски, коченёвские, — никшни́! — сейчас важничают: ступай, мол, к молодкам… чтоб им пусто было! Родимые мои матушки!

— А здравствуй, баушка Лукерья! А тра-ли-вали-тру-ля-ля!

Старуха открывала окно:

— Ну что орёшь, ровно оглашенный? Людей постыдайся: у тебе вон дочеря невесты!

— А здравствуй, милая моя! А можно в домик мне войти!

Отец надрывом надрывается, а баушка:

— Войтить! Куды тебе войтить? — и окошечко хлоп!

— А где ты, дедушка Еким?..

Чуриха, испуганно оглянувшись, в щёлку узеньку поповысунется да ставень-то ручонкой попридярживает!

— Ты дедушка Екима не трожь, собачье отродие, потому он дом ентот построил! — цедит скрозь зубы старушка: ишь, бузит, ирод! Да окошечко-то сызнова и закроет — и только губы ещё что-то шамкают старушечьи за стеклом — ничегошеньки не слыхать — да глаз вострёхонек на отца-пустобрёха зыркнет: тот руками размахивает, вот оглашенный… плети плетень — нонече твой день… — Ишь, лопочет, ишь, топочет! Ступай себе, улепётывай, лапотник! Не всплакну! — и оконце ишшо поплотнее прихлопнет, да на полати почивать почапала…

— А баушка Луша, а баушка, послушай… — Шалопай оглашенный: шёл бы, лишай ему в шею, лешему!

— Пошто шарами лупаешь? Ступай в свою халупу, олух!

Ух и пухленькие словечки у баушки у Чурихи: она их что пульки пуляет: так и лупит, так и лупит!

А отец-то, слышь, страдал!.. Но про то един Бог и ведал-знал…

Долго ли сказочке-то, бают, сказываться, а только Катюшка-то ждать не стала: ка-а-ак разбежится да промеж тётками-то и зависнет — хохочет-заливается!

— Катя-Катя, и что это ты делаешь, Катя? — голос в голос дивятся тётки.

А наша-то головушка рада-радёхонька!

— Я буку энь деею! — и глядит своим глазом косым то на одну тётку, то на другу: туда-сюда, туда-сюда! Тётки лишь и перемигнутся: и что это, дескать, удумала?

А Цвирбулин тут как тут — черти его несут! Блином масленым в рот лезет-прёт!

— И кто это такой хороший? И кто это такой пригожий? — а у самого глазища, что бельмы, на чумазом от сажи лице, Царица Небесная!

— Я деечка!

— Девочка? — и зыркает своими бельмыми: ребёнка заикой оставит!

— Неть, деечка! — Катя ножкой топ, а сама-то глядит-поглядывает искоса на Цвирбулина: тот жмурится часто-часто, точно тискает девчонку глазищами!

— Ладно, куды лезешь, антихрист, мысалы-то сполосни! Туды же! — голосят тётки.

— Дядя Цибулин, а я тебя не боюсь! — ах ты Катя-Катерина смелая!

Тётки на племянницу-то, на неслушницу-то: дескать, вот будешь неслухом-то неслушничать — мы тебе жи-и-иво Цвирбулину и сплавим-отдадим! — и тянут Катю за рукав.

— И правильно, дочка, к чистому грязное-то не пристанет! — А тётки знай пальчиком грозят: допрыгаешься-де, девынька, отдадим, ужо как отдадим! А Кате того и надобно: что мысль ихну, ехидная, считывает — сейчас кричит:

— Дядя Цибулин, а когда ты меня забелёшь? — и косится, шельма, на тёток!

— Катитка, а ну-ка цыц! — покраснеют бедные тётки, ровно тебе дурищи какие полоротые! Да нешто Цвирбулин не ведает, что им детишек-то коченёвских пугивают? Э-эх, тётки, тётки, наивные трещотки!

— Ой, дядя Цибулин! — вырвется вдруг из тёткиных цепких рук. — Смотли, смотли, домик ку́лит! — и обернёт к технику румяненное личико: а довольнёхонька-то! — Ой, смотли, домик газьки заклыл! — а сама хохочет!

— Ладно! — цыкнут тётки. — Ишь, разарлекинничалась! — и тянут Катю, что упором упирается. А техник-то улыбается ей вослед, да ещё и кивнёт: дескать, понял я тебя, малышка, поня́л! Инда дух захватит у нашей-то головушки пустёхонькой! Только и выкрикнет:

— Дядя Цибулин, а я тебя любанькаю!

Ах ты окаянная, и что удумала!

Дома тётки перво-наперво баушке Лукерье всё про всё доклада́ют:

— Идём — а он нарисовался! — да, слышь, руками-то размахивают, а раскраснелись что, распунцо́велись, родимые мои матушки! А Лукерья сидит себе посиживает, знай носом клюёт-поклёвывает! Вот и чудится нашей Кате, чадушку неразумному-глупому: клюёт-клюёт баушка Лукерья носом-от, клюёт-клюёт, а после ка-а-к крылья-то вскинет, да ка-а-ак вскочет — и ну по горнице перекатываться-кочевать: чур-чур-чур-чур-чур, чур-чур-чур-чур-чур!.. И что это, силы небесные, никто-то и не заприметит таку-растаку диковину диковинну… И озирается малышка испуганная… ручонками укрывается… Чур-чур-чур… Ох и чудно всё это, ох и чудно…

–…я, грит, тётка Авдотья… Да кака я тобе тётка, антихрист ты эдакой! Хорош племянничек, неча сказать: на две недели младше тётки! Тьфу, зараза! А эта-то, эта — роди́мес ей возьми! — лезет на его, насилу и отташшили! Не ребёнок, а…

— Он холосый! — Катитка ка-а-ак вспыхнет… да сейчас и осела, что пришибленная… ох и страшен круглый бесцветный глаз баушки Лукерьи… ох и страшен… страшнее страшного…

— «Холосый»! — это сама баушка Чуриха ртом беззубым прошамкает. — Тебе все хорошие…

— А сколько ему годиков? — осмелится Катюшка, выспросит, на старуху глянет искоса.

— Да старе поповой собаки… сто лет в обед… — и сызнова клюёт-поклёвывает носом баушка.

— Да у его и рожа отродясь немытая: почитай уси дни в саже сидит! — подхватят тётки. — Ты поскобли — да и полюбуйся… Вот ить, пристала, что банный лист к те́зеву… — и зевают сердечные. — И то правда: липнет и липнет к ему липнем! — протяжно эдак, задумчиво! — Ровно чует что!.. А ить он мог бы быть отцом твоим, батюшком… — только и ахнули тётки… тётка… та, что сказ’вала… словно преступница кака, рот прикрыла ладошкою… ой, Господи… А баушка — зырк:

— Ну-ка, цыц, халды, вещуньи проклятущие! Чтоб вам пусто было на том свете!

Да ишь, позднёхонько: тётки уж проговорилися — рот раззявили…

Вот ушла старуха — Катя сейчас к тёткам ластится: что да как? Те вину свою чуют — молчком отмалчиваются… Но молчи не молчи — всё одно, прознает девка, проведает, а то ещё, не ровён час, и люди что выболтнут… они такие, люди-то… лихие… с них станется…

— Ну-ка, поди сюды! — тихохонько-растихохонько: это дабы баушка Лукерья пытливая, не приведи Господь, не прослышала! Катя же точно заворожённая — не шелохнётся детинушка! — Матерь-то твоя, Катьша, почитай что первейшая у нас была раскрасавица в Коченёве-то, — зачнут наперебой шептать тётушки, — многие к ей сватались… и Цвирбулин, и отец твой… в пояс кланялись…

— А пошто, тётушки, матушка почтила почётом моего батюшку? Не таите — сказывайте! — А тётки и ведать не ведают, что сказывать: друг на дружку зыркают да кивают головёнками. Тут одна из них — не признать которая — решилася: слово молвила: — Дык… чтобы вы, кровные детушки, на свет божий понародилися — знамо пошто… Но тш-ш-шш… никак баушка… И молчок — зубья на крючок… чок… чок…

А ночью слышит Катя, тётки шушукаются: «Шу-шу-шу, и на что ты рассказала-то ей?» — «Да забудет она: дитё малое, неразумное, будьто понимает что?..»

А Катя-то наша понимала, всё про всё как есть понимала, головушка… только речи-то тётушкины сказочными ей слышались, диковинными какими виделись… А и голоса у тёток ровно бархатом выстланы: низкие, журчащие, ворсистые, мясистые… да и поди распознай, которым голосом кака тётка разговаривает?.. То-то! Вот точно сливаются голоса те в един большущий поток-поточище, Катитку нашу махоньку баюкают… Да и сами-то тётки! Ну что пёстрые птицы волшебные — и понадето на них, понасдёвано всё-то чудное, пышное… И волосы у них чёрные-пречёрные, черней никто и не видывал! — да с синим о́тливом, ровно крыло вороново!.. И глазища-то у них большущие, раскосые… ну что зрачки смородинные — ни просвета какого, ни проблеска… И кожа медная, цыганская… И ругаться-то оне на Катю ругаются — а ей, девчончишке, чудится, будто игра то, баловство, внарошку всё и деется — и не пужается она ну вот нисколечки!..

А как утречком примутся тётушки да кашу-малашу Катюшке варить манную, да как подымет малышку запах неведомый — да прибежит наша лакомка, встанет у двери на приступочек: босая-то, в одной рубашоночке кружавчатой, — а сердечко ну ровно колотун какой колотится: прыг-скок, прыг-скок… да за порог… Вот стоит стоймя голубушка — любуется: а оне, тётушки проворные, варят-варят, да приговоры приговаривают, да ложкою длинною деревянною помешивают (тою ложкою, сказывают, ещё покойник-дедушко едал — щи хлебал)… И всё-то ходуном пойдёт пред Катиными пред глазами, каруселью закрутится — диво дивное, чудо чудное! — и боится она, детинушка, хушь словцо, из уст тёткиных выпущенное, упустить-забыть! Так и стоит себе постаивает, что сирая сиротинушка!

И только когда вся слюной изойдёт наша горемычная, сейчас и тётки ей заприметили:

— И кто это там постаивает?

А Катюшка к ним кинется: уж она обнимает-обнимает своих пестуний — не наобнимается! Целует-целует — не нацелуется! Родимая головушка!

И вот примутся тётушки кормить свою непутёвую кровинушку, кормить-потчевать да приговаривать:

— А эту ложечку за дедушку, а эту ложечку за баушку, а эту ложечку за тётушек, а эту ложечку за мамушку, а эту ложечку за сестрёнушку, а эту ложечку за батюшку… кабы пропадом ему пропасть-сгинуть… — А Катитка возьми да нарочно и выплюни кашу-малашу! Тётки только и переглянутся: ишь ты, дитё малое, неразумное — а и то понимает!..

По воскресеньям у Чуровых пироги да блины! А уж что скусные, что сладкие! Мягкие, сдобные… э-эх… ел бы да ел, так бы, знаешь, и уписывал!

А девчонки-то Чуровы за обе щёки уплетают-уминают пироги те… сами скоро ровно булки сделаются, ей-богу…

Вот понаедятся, так что и подняться-то не подымутся… ах…

Мать им:

— Наелась, как бык, — не знаю, как быть! — и качает головой: дескать, бочки бездонные… дочки… и пирог-то большущий, глянь-ка, из печи вытаскивает… инда слюнки потекут… А им, девчонкам-то, всё мало: нешто не кормят их? Ну, Катька-то Чурова и учудит: ишь, смелая!

— Дай кусочек! — кричит. А сама уж ручонку к пирогу тому протягивает… ух… горячущий… Глазёнки хитрющие, ан виноватые… Ах ты Катя ты Катя…

— Куда лезешь? — застрожится мать. — Ну надо же, а? Куды конь с копытом, туды и лягуша с лапой! Образина чёртова… расчёртова… — и только отвернётся — Катька сейчас цоп пирог-то, да кусок и отхватит… Не успеет мать и глазом моргнуть — она уж уминает тот кусочек: только, слышь, треск стоит! Ну, тут мать руками-то и всплеснёт: — «Кусочек»! Ничего себе кусочек: с коровий носочек… — И что с ней делать, с волхви́ткой с этой окаянною…

— Скушай кокушко! — пожалела тётушка — протянула малышке яичко красненько — уж такое красивое, такое ладненькое! — Катюшка ладошки-то пухлые-розовые и подставляет, да с жадностью завладевает заветным кокушком! А на мать-то эк задорно глянула: дескать, и что это у Кати есть! — только мордочка её вдруг задёргалась, глазёнки запрыгали: казалось, такая мука мученическая ровно изрезала лицо матери! Девчончишка заметалась, взирая на лицо то изрезанное в зеркале… поняла, родимая ты головушка, как, должно быть, стыдится мать того, что у неё эдакая-то дочь… Правда, до поры до времени и сама Катя знать не знала, ведать не ведала… кака така… но, видно, очень, очень нехорошая девочка… и запылала малышка, что то́ пасхальное кокушко, стыдливо пряча очи-глазочки…

— Всю душу вы мою вымотали! — скажет мать, бывалоче, махнёт рукой — рука что ветвь суха: ни кровиночки! — а Катерина и видит сейчас: кто-то неведомый душу у матери выматывает: наматывает-наматывает тихохонько, тихохонько на кулачок, наматывает-наматывает — вот она, душенька-то, и вышла вся… ма-а-ахонькай такой клубочек, жалконькай… и будто глядит на него Катя — и дивится, дохнуть боится… и будто не у матери — у неё, у Катюшки самой, душу-то и вымотали… И схватится испуганная девчушка за грудушку — и глаза матерны вперятся в её личико: одни зрачки — чёрные-пречёрные… ровно почернели они от горя неизречённого…

А бывалоче, Катюшка наша и учудит что — сейчас мать причтом и причитает:

— Доча моя, чадо моё одичалое! — Чу, баушка Чуриха: а ну как учует? — и Катюшке тычок: анчутка!

А уж что комната-то раскалена! Царица Небесная! И этот чёрный нависший потолок — обуглился от жару! — вот-вот рухнет на малышку, нашу крошку, пташку нашу, птичку! Она зажмурит глазёнки: страш-ш-шно! — потом пытается тихохонько так приоткрыть их, приглядеться — трудно, шибко тяжко: слиплись от пота… и что-то давит, мнёт её пышущее жаром тельце… И никому-то она не нужна-а-а, и все-то заб-б-были про неё-о-о… Хочется кричать — да голос словно бы засох…

И чудится вдруг маленькой Кате: кто-то большущий спрятался там, наверху, и держит над её головушкой чёрный раскалённый противень… плавно так раскачивает… И что за пироги на том на противне… с начинкою… али шанюжки… Сами небось станут есть, а она тут лежи сиротинушкой… И расплачется, бедовая головушка, бессильно так расплачется: ох и жалко, ну до чего жалко Катю-то, страдалицу… ах она разнесчастная… ах она… ой, противень сейчас упадёт!..

И сожмётся в комочек, обхватит головушку ручонками — и мерещится малышке: не девочка она, а булка, пышущая жаром булка сдобная, с румяненной корочкой, — и её вот-вот сомнут рты голодные, рты жадные, всю до крошечки!..

Катька-булка, Катька-булка!.. Мягкая, рыхлая, белая… А они зубами будут рвать… Начинку им, начинку…

И закатит Катитка глазёнки и молит лишь об одном: уж скорей бы забрал её «дядя Цибулин» — а она-то что старалась бы, так старалась бы для него, избавителя… вот и печку б топить помогла ему, ну ей-божечки…

А и песнь зачнёт наша головушка! Тётки сейчас: сидит-де Паном Пердовичем, да ишшо и кувы́кает! Ишь, мол, кувыка-закавыка, кувыкалка! Ишь, мол, кувичка-чувичка!

Ах вы, тётки глупые! То Катьша тишину расшатывает!

— Виса! Ишь, свистит, что сивый мерин!

— Ну что орёшь, как оглашенная? Анчутка! Расквасит губищи свои — и дерёт глотку, орёт на всю Ивановскую, разгриба чёртова! И правда: Галина-то всё молчком да бочком — ни слова ни полслова — так у ей и роток что бо́бышек: пальчиком прикроешь… а эта: расквасит свои губищи, шабала пустая…

— У нас один тоже всё кувыкал, — баушка Чуриха меж тем: да тихо-о-охонько так. — Докувыкался. А вы, девки, чего рты-то раззявили? — это она тёткам, баушка Чуриха-то, тёткам-тетёркам, что и впрямь рты пораззявили! — Никак припомните пастушка тутошнего, кувяку постылого? А, Авдотьица? А, Гланьша? Ну чего зенки-то вытаращили, халды? И-и! — да ручонкой сухонькой и махни сгоряча баушка-старушка Чуриха: халды халдами и есть! Одначе сказ свой сказывает: куда денешься — словцо-то уж выпорхнуло, словечечко вещее! — Кувички-то он себе изладил камышовые, пастушок коченёвскый, нашенскай. Вот зачнёт кувыкать — хушь криком кричи, а не крикнешь: потому пастушок, потому скотина при ём, так-то вот. А только и доведись ему в дремь впасть: уморился парнишко, умаялся. Сам-то спать-дремать, а роток-от и раззявь: а что с сонного испросишь — сонный, он ить ровнёшенько мертвяк! Ну, в ту пору змеище подколодный ему в глотку и заползи! И уж так он там крутился-извивался, змеище-то, родимые мои матушки: поел всё унутре, как есть пожрал… Так, знаешь, упокойник и стоит пред очми: рот раззявил, а из его, из рота-то, змеюкин хвост бьётся жив-живёхонек… ох и страстушки… — Катюшка оземь: подкосили её, девоньку нашу, невестушку белую, речи те жуткие, шипящие; что змеюки, вползли они в ушки девичьи, оплели, опутали душеньку, до самого сердечка добираются…

А Катя улучит часочек-времечко — и в чулан, что пчёлка в улей, ровно в улье том кто медком понамазал…

Вот, стало быть, Катя-то наша чуть что — сейчас в чулан: только ей и видели! — закроется и сидит-посиживает, тихохонько сидит, что мышоночек малый… А в чуланчике темно-о-о, тепло-о-о… и полки всё банками с вареньями поуставлены: открывай да лакомись, плутовка лукавая! А в уголочке-то наволочки с мучицей да с сахарцом… ух и сладостно!

Она, Катя, головочку-то на «подушку» ту приклонит да и соснёт бывало…

Ах ты Катя, Катя, бедовая ты головушка! Выйдет: вся в муке, губушки вареньем поповымазаны, и пахнет от ей… что от булки сдобной… Ах ты Катя, Катя… и что только делать с этой с Катею?..

А завидит едва Катерина-то, Катеринушка, в руках что у тёток гребень — ох и ядрёный гребень: большущий, зубастый, костяной! — сейчас и в чулан свой: запрётся запором и сидит-посиживает!

Тётки ей: «Катя-Катя, Катя-Катя!» — а она сидит — и не шело́хнется.

Глазёнки зажмурит — и сейчас видит… на самом дне глазном и видит: полотенце-то рекою широкою стелется, разливанною разливается, путь-дороженьку злым извергам к Катюшеньке-душеньке преграждает; а гребень-то-гребешок кинь чрез лево чрез плечо — лесом дремучим да зубастым, частоколом-сном ужасным встанет: Катюшку охраняет!

Ах ты Катьша — шатунья наша — ни шатко ни валко дурашку валяет — мечту мечтает… чем бы дитятко да не тешилось… лишь бы штиль был…

Вот сиднем-то насидится, тихо-о-охонько высунется — а тётки тут как тут: цоп девчонку, ну ровно куклицу какую, схватят, руки ей заломают — а она-то, сердечная, вырывается, криком кричит — спасу нет! — а тётки потащут грязнулю — и ну мыть, да чесать, да стричь. Вот стричь-то стригут, да ишшо и приговаривают: «Ишь, опри́чь! Баран Барано́вич! Пух Пухо́вич!» А кудерьки-то белые, невесомые — весь пол ими устлан, ну чистая гора! — и прямо на полу-то в колечки свиваются… ну что живые, родимые мои матушки!

Тётка винилась пред баушкой пред Лукерьей:

— Я тольки на минуточку-то и отпустила ей, антихриста такую, а она сейчас и рванулась — всей варей в лыву! — и глаза смиренно опускала.

— Ну а тебе что, шары, нешто, залепило? — это баушка Лукерья другой тётке — та лишь руками и разведёт: дескать, виноватые мы виновницы — недоглядели-недосмотрели! — У, халды! Вещуньи проклятущие! — старуха замахнётся на тётушек сухоньким кулачком — а Катюшка махонька сейчас в слёзы, да жмётся к своим что разлюбезным нянюшкам: боится, дитятко, пужается, когда баушка стро́жится на её ненаглядных!

— Уйди, ты ещё! — отмахнутся преступницы, а сами глаза-то прячут!

Катя закачается-закачается — и пойдёт-покатится, комочек взъерошенный, — а с самой грязища ручьём течёт — весь пол и уделает, бедовая головушка, безвинная лебёдушка…

— Я ей: Катя… — мать замолкнет, прислушается к словам-то, только что слетевшим с уст её, устало рукой махнёт: дескать, так надоело всё, так надоел-л-ло-о-о… — Я ей: Катя-Катя, Катя-Катя! — а она, хивря, от меня, что собака от червей…

— Ах она волхви́тка балахмыстная! — А Катюшка раскудрявилась, простоволосая, — и хохочет-закатывается, румяненное, наливное яблочко, девица-сквозни́ца, а уж что проказница! — Волхви́тка балахмы́стная! Вся расхристанная! Катьша! Катьша! Экая шельма рыжая-бесстыжая! Нешто пугвичку напужалась — вся расхристалась? — и за Катюшкой, за Катюшкой: знай с боку на бок перекатываются, тетёрки пустоголовые!

— Пуги! — Губушки пухлые! Кокушко ладушка наша, шалунья кушала — губушками-сладушками… душенька… — Пуги! — И сейчас пуговица в пухлой ладошке Катюшкиной: ах она неуёмная, ах она неугомонная! И что за Катитка такая? И в кого только уродилася? — Катька-капуста, Катька-капуста! — и ручонку к головушке пустёхонькой прикладывает, златокудрая да розовая, что русалка, ей-боженьки! — Сто одёжек — и все без застёжек!

Не догнать и догоном тётушкам резвую головушку, златокудрую пуховушку пухо́венную!

И клич кликнет зычный призывный Катюшка наша — и девчоночки, что овечечки-человечечки, сейчас за нею, за Катериною, сейчас и в пряталки примутся играть.

А что и за пряталки такие, нешто пряталки не прятки?

А Катюшка:

— Нет, пряталки! Там ал притаился! — Какова?

Вот считаться станут:

— Чуши-боры, ки́шки перепрели — собаки поели! — Глазом не мигнёшь — рассыпаются, что упругие жемчуга, — поди сыщи! Сыском не сыщешь — а уж сыщет кто — сейчас к Чурову дому: зачура́ть!

— Кто чурачил, тот и начал! — и жемчугами, жемчугами!

–… а дядя Гага́н возьми да и свистни… — и только тётушка надумала «казать», как это он лихо свистнул, — Катя — нелёгкая ей возьми! — что блином масленым в рот прёт, слова не даёт молвить!

— Гаган! — хохочет. А сама, того и гляди, лопнет. — Ой, мамушки-и-и… — ну ей-богу, ин плачет! Вот антихрист!

— Ну, Гаган! — осердилась тут тётушка, бровки насупила: сурьёзная-а-а!.. — Чего глотку-то драть? Ишь, разбузы́калась! О, о! — А Катю и уёмом не унять — вон уж пунцовенная. — О-хо-хо!

— Нет, ну истинно, что ль, Гаган?

— Да изыди ты, лешак тебе в кошель! — и зашлась-закашлялась тётушка шумливая. — «Гаган, Гаган»! Все так звали — и я звала, — и отвернулась: ишь, разобиделась! — Я что, метрики ему нешто выписывала? Аль крестила его? Аль миром мазала? Все прозывали — и я звала: дядя Гаган… старенькай такой старичок был… чистенькай… слова от его никто худого не слыхивал… Сидит, баскалы́чится… Я не стихоблуд какая: как оно было-есть, то и сказываю… Ишь, сидит…

— Ну ладно, ну прости! — ластится Катитка. — Сказывай дальше! — Ишь, шельма рыжая!

— Уйди совсем! — отмахивается тётка. — Не стану я сказывать! Пущай вон тобе ведро худое сказывает, что в сенцах стоит… А я послушаю… — Ни с чем осталась наша Катя, ни с чемушком! Эк проняло-то тётку!

— Дык ить и не сказать, чтоб и вовсе дурой-то какой росла, — так, полудурком. Иной раз зачнёшь что разговаривать — а она сейчас подсядет, рот-от раззявит — и сидит сиднем, что глуподурая какая, слушает. Скажешь ей так ласково: шла б, дескать, погуляла — ни в какую: как сидела стуканом — так и сидит, не движется. А иной раз что не по ей — сейчас в чулан — и заприся там. А спроси ты ей: чего она там видала-то — зенки свои вытаращит и глядит на тебе, что невзрю́й какая! А то вдруг веретеном по избе пустится! Уж крутится-крутится, вертится-вертится, что вошь на гребешке! Упреет, раскраснеется вся! Спасу нет! А опять же и читать знает и писать… Ой, и в кого тольки уродилась…

— Знамо в кого! Урод: весь в отцов род!

— И то, сестра…

Одну лишь сказку Катюшке и сказывала баушка Лукерья, одну-разодну, единственную, — и уж эту-то сказку наша девица могла слушать по вси дни, сколь ни сказывай — не наслушается! И сердечко-то замирало у малышки в грудушке — вот ровно кто рукой его, сердце-то, попридярживает! — и открывала наша бедовенная головушка роток… в него-то и влетала всякий раз та сказка диковинна…

А зачинала баушка Лукерья так:

— И было то в незапамятные времена, когда ни Гланьши, ни Авдотьицы, ни матери твоея, ни Гальши, ни тебе самой ишшо и в помине не поминалось… — и этот зачин чинный уж сам по себе приводил нашу очарованную слушательницу в эдакой-то трепет трепетный, что далее можно, пожалуй, и не сказывать вовсе, ан нет, баушка Лукерья сказывала, да ещё такого дивовства напустит — матушки родные, силы небесные! — абы со страху-то да не помереть!

И вела старуха свою мерную речь неторопливую далее:

— Тады ишшо не покрыли головы моея и косы не расплели, а дедушко твой, покойник, — царствие ему небесное и мой земной почёт! — бороды ишшо не нашивал и лицом дюжа полон и румян был… — вот промолвит те слова сказочны — а Катитка — пострел эдакой! — сейчас и видит девку дородную с косою толстенною русою да удалого доброго молодца в красенькой рубашечке — подбородок в молоке… а пошто в молоке-то, так станет ясно как день далее: потому Катя-то наша неутомимая уж давным-давно выучила сказочку баушки Чурихи на зубок, и ровно вживе всё видела, и многое уж наперёд ведала! — Вот косим мы косим, косим-косим — конца-краю несть жнивью-то! А Чурушко-то, сокол мой яснай, так справно, так лихо литовочкой-то машет, так ладно! Вот, бывалоче, рот эдак раззявишь — да залюбуисси: экой писанай красаве́ц! А тятя-от ка-а-ак толканёт в бок: дескать, работа́й, Луша, — я и пошла махать! Да рядком-то встанем с наречённым моим, с суженым с ряженым — он тады уж и присваталси! — да так и идём: ать-ать, ать-ать — тольки свист и стоит! И вот косим-косим, косим-косим… Кады уж у сокола мово рубаха к телу пристанет — как есть, вся мокрым-мокрущая! — тады тольки и остановимси для покою для роздыху. Сейчас криночку молочка да хлебца каравай — и закусываем, и воркуем промежду собой, что тобе голубки сизокрылые! А он-то, упокойник, большущий до молока был охотник. Криночку-то к роту поднесёт — а рот румянай, а зуб белай! — да и чакает в своё довольствие — а молоко-то так и текёт, так и текёт по бороде, да на земь и упадает. Вот понапьётся, уста эдак оботрёт — да заприметит вдруг: букашка какая в капле млека ровно копошится-вошкается… ага… Сейчас подымет ей, на палец посо́дит и давай речи сказывать! Ой, а уж что за охотник был до всякой живности: до самой худой твари — и то жалость имел! Вот и спрашивает он козявку ту: «Что, мол, тварь божия, тож, небось, жить-то хошь?» И пропышшит как за ей-то тонюсеньким таким голоском: «Хочу, мол, рабе божий, пошто не хотеть?» Ну, отпустит ей на волю вольную: живи, дескать, яйцы отклада́й… — старушка умолкнет, призадумается, головёнкою качнёт: мол, это только присказка! — да дале и сказывает: — А тут доведись мому Чурушку по дрова поехати (то уж я была ему мужня жена). Ну, поехал и поехал, а тольки поехал-то он да залез в такую-то глушь, прости Господи, на самый что край леса-села почитай и залез! И явися пред им чёрен зверь! Матушки родные! Такой зверюга лютай — страшнее страшного, не приведи Господь! — баушка закрестится, бывало, а Катя так и трепещет трепетом! — В самую пору его и застал, зверя-то, абу́тора, по-нашенскому… Вот он, абутор-то ентот, и зарычи рыком на покойника! А тот, покойник-то, не испужалси да и обратися к зверю-то — и рече человечьим голосом: «Что, мол, Михайла Иваныч, лесной паныч, тварь божья, тож, небось, жить-то хошь?» — и не дрогнул, родимый ты мой батюшко, не пустилси бежать-то взапуски от зверюги от ентого лютого! — Чуриха сызнова окрестится. — И вот так он рече, а зверь-то — ну ровнёшенько человек! — постоял-постоял, развернулси — да в лес, тольки его и видели! — старуха руками-то эдак разведёт — и вдруг, что молодка, хохотнёт — да так и заканчивает: — Вот и всё словечко, как волк словил овечку да в лес и уволок!.. — и уж сколько ты после не проси ей повторить ту сказку — и упросом не упросишь!

— Вот кабы батюшка… — И тшш-шш-шш… И пошто Катюшке баушка Чуриха не велит баять байки про родимого батюшка? Табу, ишь, на батюшке… никшни́…

А батюшку-то свово Катюшка уж как пужалась-боялась! Хошь тот и случа́ем каким случался на ейной дороженьке — всё одно пужалась!

Вот идут они с тётками — что такое: девчонку за спину и загородят, заслонят собою, точно птаху малую, — большущие ломовые лошади! Катя-то тихо-о-охонько так из-за спины той могучей и выглянет — а сама-то за подол за тёткин держится! — вот выглянет, да глазёнки-то и зажмурит: отец!!! Ой, мамушки родные! Стоит девчончишка, трясётся трясуном: не слышит-то, не видит ничегошеньки! А после обернётся ро-о-обко так — да и то уж отойдут порядочно, — а отец-то, батюшка, глянь-ка, будто и не страшен вовсе издали-то: так, головка тыковкой, спина сутулая, деревяшка какая в руках… идёт-шатается…

Про отца баушке Лукерье ни-ни! И Катюшке накажут строго-настрого тётушки пугливые: дескать, про то, что отца-то встренули, — про то молчок, зубья на крючок! Тшш-шш…

— Вот кабы…

— «Кабы»! Кабы быка бы, да за рога, да на гору — да нейдёт бык…

— А грядёт гроза!.. — и зарделась, розово-зорюшка! — Мне б на гору!.. — Ступай на гребень-гребешок… гребень-гребешок… Петя-петушок…И взор долу… ой…

Катюшке-то слова снятся! Бывало, промолвит: а мне, мол, нонече словцо привиделось! — и молчит молчком, волосики на пальчик накручивает. Помолчит-помолчит — да не утерпит: бе-е-еленькое такое, ма-а-ахонькое (это слово-то!)! Ну Катьша!

Тётки ей: как это, дескать, слова — разъясни-растолкуй, ишь, удумала что! А Катя-то наша знай шары выпучит, да помалкивает себе молчком, очумелая: тш-шш-шш…

Тётки в другой раз приступом приступают: нешто снятся слова-то? — снятся, снятся, вот ей-богу, снятся! И захлопнет рот ладошкой, лапушка… словцо, ишь, утаивает…

Что такое? Снились-снились — да явью-то и явились: сами на бумагу, словеса-то мудренистые Катюшенькины, и запросились! На бума-а-агу… агу… агу… агу-у-ушеньки!.. Ровно бусинки ниточку-то, сцепочку-то, перетёрли: терпели-терпели — да и перетёрли! — и россыпью, и россыпью прыснули: иные-то и не словишь — ишь, закатились, по щелям, шельмы, затаились! Ну а что не укатилось-сохранилось — то на бумагу наша головушка и выписала, — а как выписать-то выписала, полной грудушкой-то и вздохнула-выдохнула — и точно пусто вдруг стало: потому выпустила… аль новые-то прибудут?.. Ждать-пождать ли?..

А что у Катюшки-то есть? А в чуланчике? А на верхней на полочке? А меж банками-склянками, меж мешками сладкими? А махонька така шкатулочка-а-а… а в шкатулочке схоронила наша девица неведомо сокровище…

Вот стульчик подставит — шкатулочку свою достанет — да любуется… было б добро какое…

У кого в шкатулочке-то бусики — а у Катюшки-то нашей буквицы… тш-ш…

А Катерина-то и баушку Лукерью подпись подписывать выучила, вот ей-божечки! И Авдотьица учила, Гланьша — не выучила, Галина, — и та не выучила! А Катька возьми — да и выучи!

И всюду после находила Катитка то клочочек бумажки с каракульками баушки что Чурихи, то газеточки клочок… Чур-чур-чур… А то раз стишки свои — вот так та́к! — на столе без глаз — без при́смотру оставила! Глянь — а внизу-то баушкина каракулька «чур» чернеется, ручонкой-крючонкой выведена! Ну ровно старая свои стихи кровные подписала, подпись поставила! Помрёшь со смеху!

А то вдруг сон Кате чудной такой снится-видится: будто изба-то вся, как есть, баушкиными каракульками-закорючками исчиркана: чур-чур-чур, чур-чур-чур! И точно знает Катя-то, что «Чур» тот живой-живёхонький! И вдруг соскочит он со стеночки — большущий, липкий, вязкий! — и ну душить девчоночку: вьётся-обвивается вкруг шейки вкруг нежной… ой, нету моченьки… ой, жарко…

— Господи! — мать бывало только и всплеснёт руками, глядя на Галину что камнем окаменевшую, потому сокрушается! — Хошь бы киргизец какой забрал её, супостатку постылую!

А Кате уж и грезится-слышится цокот тысячи лошадиных копыт — целый табун: а пыль-то что подняли, матушки ро́дные! — и протирает глазёнки свои махоньким кулачком пуховенным! После вдруг обомлеет-замрёт: молодой наездник, да из киргиз-кайсацкой степи! — а уж что краси-и-ивай!.. Ресницами захлопает часто-часто: боже, божечки!.. А киргиз-кайсак нагаечкой эдак хлыстнет… али литовочкой… да ка-а-ак свистнет, да ка-а-ак подхватит Галину-то — и на коня, и увозит увозом-то, только и мелькнёт рубаха красная!.. Так дух, знаешь, захватит у Катерины нашей что Катеринушки: дышит — не надышится, по сторонам озирается зачарованно…

А баушка Лукерья тут как тут: глазищами-то зырк да на мать и цыкнет:

— И-и, халда! «Увёз»! Тебе-то вон увёз — да и что стало? — Катя ушки на макушке: ни слова б ни полслова не упустить!

— Да сколько ж можно то поминать?

— Скольки! Понаплодила образин — и глядеть не хошь на их! Тьфу! А всё матерь виновна! А ты матерь-то спрашивала, кады изверг ентот окаянный, побрехло пустое, брюхатил тебе? — Катитка сожмётся в комочек: не приметили б, не заметили! А сама трясётся, сиротинушка, что осинов лист! — К матери небось приползла-то! Матерь плохая… — и пойдёт, пойдёт лопотать — не оступится.

— Господи, и за что я муки эти терплю мученические?!

— Вот и потерпи… О, ишь, шельма рыжая, ты-то какого рожна крутисси издесь, треплисси? — Катя роток откроет — и стоит — не сдвинется. На мать глядит — а та лишь бесси-и-ильно вздохнёт, да рукой махнёт: дескать, ступай себе с глаз долой! — и такая мука искромсает лицо её, такая мука…

— Дядя Цвирбулин, дядя Цвирбулин! — увидала разлюбезного своего мил-дружка — глазёнки загорелись, личико что пышич пышет, румяненное, волосики вьюном вьются! Ах ты Катя ты Катюшка быстроногая! — Дядя Цвирбулин, дядя же…

— О-хо-хо! Да кто это такой красивый? Да кто это такой сладкоголосый? — А Катитка-то наша уж и не шевелится, и вздоха не вздохнёт, и слова не изречёт — стоит, раскраснелась-то, разулыбалась-растаяла!

— А я Катя-самокатя, сама по себе Катя… Сама катаюсь по белу по свету: Катя-катышек — что по маслу… Да не просто катаюсь-то — со смыслом…

— «Со смыслом»! — тётка! — Сейчас ка-а-ак дам по мысалам! Со смыслом!

— Дядя Цвирбулин, а я третьего дня в школу поступила, вот!

— Да ну? Это ты теперь что, первоклассницей прозываешься?

— Не-а, первошкольница я, потому школа-то нашенска коченевская одна-одинёшенька! — Цвирбулин удивлённо промычал, да головой лохматой покачал, а тётка ему:

— Да ты-то ишшо мыкаешь! Та, волхви́тка, городит невесть что, а этот мыкает… мыкалка! — и Катюшку за поясок: остепенись-де, девонька, никто-то тебя за язык не тянет, поди!

— Мыкалка, мыкалка… мы с дядей Цвирбулиным мыкалки, а ты тыкалка! — и хохочет хохотом: ишь, пустая звякалка! — Дядя Цвирбулин, дядя Цвирбулин!

— Ай, лапушка? — и любуется нашей Катюшкою, вот ей-богу, глядит глазом масленым!

— А допрежь я на перекличку ходила! Ты ходил на перекличку? Ну, слушай: там дяденька один вышел в серёдку — а мы, кого скликать-то станут, полукружьем стоим. У дяденьки того в руках список такой большущий, что свиток, знаешь? — Катюшка замахала ручонками. — Вот он и начал скликать, да громким таким голосом: страсть! — глазёнки зажмурила, губушки поджала! — Там, слышь, в списке-то, два мальчика прописаны — один Андрей Тю́нев, а другой-то Андрей Тюня́ев…

— Э-э! — не утерпела тётушка: совсем не стало удержу! — Пустоязы́ня чёртова!

— Поди, братовья?

А тётка Цвирбулину:

— И этот туда же: «братовья»!

— Что ж он… Тюнев… буквицу-то выронил, а, Катюнька?

— Да выронил как-то… Это бывает… — Катитка плечиками пожимает, дурёшка малая, птенчик-пташечка! — А ещё, знаешь, в списке-то и две девочки есть — Сима Алова и Сима Олова! — Ничего не сказала тётка-страдалица, ни слова ни полслова не молвила, смиловалась — пальцем лишь погрозила неслушнице: держи-де язык-то за зубьями, не то живо язык-то поповырвет тётушка, а пуще того и баушка Чуриха! — Дядя Цвирбулин, дядя Цвирбулин! — не унимается бесстыжая! — Вот всех-то выкликнули — всех-повсех — а меня нисколечки!

— Так-таки и не выкликнули?

— А ну, пустобо́лтка, повремени́! Я те не выкликну!

— А уж я ждала что ждала! — Катюшка шепоточком! — Так, думаю, хоть бы тихохонько — ан не выкликнули: видать, клич закликался в горлушке у дяденьки-выкликателя-оглашателя! Иль не в то попал горлушко… Ты знаешь, я в другой раз в школу идти растеяла!

— И пойти не пошла?

— Пошла — куды денешься? А только и там, дяденька, нет меня в списке-то, не прописана! — Тётка уж и не чаяла в разговор-беседу вступить — так, молчком в кулачок и помалкивала! — Они ить что, они ить, поди, порешили, будто я Чурова — Чуровой прозываюсь — а я-то вовсе и не Чурова…

Вот сядут девчоночки да на лавочку во садочке, что у Чурова у дома, — девочки-девчоночки, сверстницы-ровесницы, погодочки-догадочки. Сядут кружочком: кошёлочки свои раскроют — а там и нитки-то всякие, и спицы-то разные, и платочечки, и клубочечки, и кружавчики, и бантики — спицы-то в руки: сидят знай повязывают: кто шарфик, а кто шапочку, кто носочек, кто чулочек, кто шапочку, а кто и куколке, да Катюшеньке, одёжку какую сочиняет. Ниточка грубая — пальчики нежные, розовые; спицы страсть тяжелы да тверды, а поблёскивают, а посвёркивают на солнышке-то, а мелькают в умелых-то рученьках. А ниточка вьётся-то, вьётся, а пальчики болят, ах болят: знай ниточку сучат-теребят.

Вот пойдут девичьи разговоры-приговоры, да всё про робят, про прынцев чужеземных-заморских, да про чудеса-волшебства всякие диковинные, да про старину про разудалую: ох и славно, ох и лихо!

А Катька-то Чурова что учудит! Спицы-то у ей деревянные, особельные, с большущими кругляшами на концах (то само́й баушки Чурихи спицы-то — девчонка их таскала украдкою да прятала: авось не прознает — не вызнает баушка!). Вот Катька-то и цыкнет, да ножкой топнет: дескать, ну вас, пустоплётки! А сама попритихнет будто: пальчик эдак к губкам лакомым приложит — и зачнёт:

— В стародавние-давние времена… — и пошла, родимая головушка: петля за петелькой, словцо за словечком — гладко плетёт, знатно сказ ведёт! Уж и заслушаешься, и заглядишься, и забудешься — потому диво будто дивное из Катиных уст из сахарных выкатывается — да по травушке по муравушке в пляс пускается! Вот оно как!

А уж что девчонки-то глуподурые рты пораззя́вят, нить из рук поповыпустят, петли поспускают — клубки так и поскачут, так и полетят прочь: изовьются-разовьются да повырвутся!

А Катя знай своё: спицами мелькает, да с девчонок глаз не спускает: отвернётся какая — на цветочек на одуванчик залюбуется — Катя сейчас кругляшом по лбу: дескать, сказку-то слушай, кому, дескать, сказываю? И нахмурит бровь русую, и погрозит перстом розовым! Ах она Катитка, ух до чего сердита!

— Вот слушайте дальше… — и пошла, пошла наша выдумщица расписывать нехитрый свой сказ разными шутками да прибаутками. А сама-то ещё и знать не знает, ведать не ведает, бедовая ты головушка, чем и кончит повесть замысловатую и к чему она, повесть сия, приведёт её, нашу мечтательницу, сказительницу, певунью-то. Одно только и ведает девонька: само и скажется, само и развяжется!

А глаза-то у Кати — ни в сказочке сказать ни пёрышком записать! — ну что озёрца пречистые-глыбокие: так и сияют, так и светятся; кажный малый камушек, что на донышке затаился, видать! А на переносице у Кати голубенька така жилочка — извилистая протока меж озёрцами: ериком али ахом у нас прозывается (вот тебе и ах!). И вся-то она ладненькая: кожа-то, кожа какая — нежная, гладкая, белая… ух! Того и гляди, не удёржишься — надкусишь… ах ты, наливное яблочко! Головочку эдак повернёт, посмотрит на тебя… э-эх!..

А на солнце-то головка Катина блестит-переливается, будто кто расшил её золотистыми нитями волшебными! Красота неописанная… лакомая… сладкая… с-сочная… Лапушка… гуленька светлая… кровушка буйная, горячая…

А что сарафанчик наденет голубенький — ну такая душенька, ну такая голубушка: а шейка длинная лебёдушкина, а рученьки-то голеньки-пухленьки, ямочки на локотушечках… павушка… А щёченьки-то румяненные, а губушки-то ах скусны… а носик-то… ах он, носик-разносик гулюшкин… Ну такая сладость, ну такое наливное румяненное яблочко…

Да Катя и сама чуяла: вот что соком каким наливанным вся наливается! Ну Катя, ну Катя! И что ж с ей деется-т? Ох и добрая девица!

Только тш-шш-шш… никто об том пока знать не знает, ведать не ведает… тш-шш-шш…

Дак а что она слышала-то?

— Ну надо же, а? Белобрысая какая, ровно хто ей на голову молока кринку прокинул!..

— И в кого тольки уродилась-то? Известно в кого: отцово семя, семя про́клятое… Уходи, отцова дочь… Уходи, не наша ты… Вон Галина — да, а эта…

Так и жила себе Катюшка никудышною дурнушкой… жила до поры до времени… И никто-то ровно и не примечал ейной неземной красы… никто-то и разглядеть не мог — не умел…

А ведь Косточка, поди ж ты, разглядел… Э-эх, да что он понимает-то?..

Уж судили-рядили бабы коченёвские, рядили-судили: и с энтого боку подойдут, и с другого, и с прищуром глянут, и бельмы вытаращат… И кто они такие, Косточка да отец его, какого роду-звания? И каким-таким ветром принесло их в землю коченёвскую — ан не приживутся — не примутся?..

— Это что у тебе за железяка? — в глазах тётки Авдотьи страх животный зазмеился. — А ну, брось сейчас!

— И неча его приваживать! — другая тётка. — Корми тут всех.

— А не ты случа́ем в заборе дырку проделал железякою энтой? Гляди, я вот баушке-то Лукерье скажу! — А Косточка ни живёхонек ни мертвёхонек!

— Он — кому ж ишшо! — другая тётка. — И ходют, и ходют…

— Ишь, пры́нцарь сыскался! — скажет тётка да окошечко-то и захлопнет.

— Окромя Косточки-т свово нешто и сыском не сыскать, Катьша? — баушка! — Мо́рок один с ими, с охальниками-крамольниками. Корми тут кажного… рожна им пирожного… — Кажется Катюшке: та́к бает баушка Чуриха — ручонками щёченьки подмяла, лапушка, — сидит тих-тиха́ — ни хитринушки у нашей что Катеринушки, ни лукавинки — сидит детинушка — ушки на макушке — послухивает…

Носочек какой, чулочек штопает, чтоб целёхонек был носочек-то, без единой без дырочки… Чулочек… носочек… иголочка лучиком серебристым вонзается в подушечки-душечки пальчиков — упругие розовые виноградинки…

Вот штопает-штопает наша лапушка — пальчики-пуховочки и поисколет совсем. Штопала-штопала — пот проливала — носок-чулок… носков ли чулков… носков-чулок… понаштопала… чтоб тебя…

А после опрометью к платяному к шкафу — и вдыхает аромат белья новёхонького, что лежит большущими плотными стопками: то Катино и Галинино приданое, так-то вот! Ин дух захватит: сколько всего — и тебе в горошек, и тебе в цветочек, и в полосочку-линеечку, и в клеточку — только и осталось взамуж выйтить, ей-божечки! Аль исписать буквицами…

А потом зажмурится, носик блаженно сморщит: сахарцом да мучицею пахнёт! — то наволочки отдельные-особельные, для варений-печений припрятанные!

А уж как хочется глупышке нашей, ладушке-душечке соснуть да на сладкой подушечке, ох как хочется-а-а!

— А Киньстинькин-то твой по батюшку хто будет?

— Почему «мой»? — вспыхнет Катя наша, что зорюшка ясна, что девица красна! — Никакой он не мой!

— Ну будет баскалы́читься-то! — А Катя молчком помалкивает: губу, ишь, закусила — и сидит, молчуньей молчит. — О, о, зазналась, что вошь в коро́сте! Как, грю, величать-то его? Онемела не то, пава, ишь!

— Ну, Павлович…

— Это, стало, отца евойного, покойного… тьфу, живёхонек ить — возьми его нелёгкая… стало, Павлом кличут… А он, Павел-то, чей будет, чьего роду-племени?

— Павел Фёдорыч! — и зыркает, и зыркает: дырку продырявит, кудрявая!

— А дед… Хвёдор?..

— Вот уж про деда не знаю-не ведаю: потому речь не вели! — сейчас укусит, окаянная! Ну Катя! Ровно собака ки́дается!

— И чтой-то они будто нерусские, а? Не знаешь, Катерина. Какой они нации, а?

— Не знаю… и знать не хочу…

— Ишь, разошлась, что лёгкая в горшке… «не хочу»! А захошь, так поздненько будет! То-то! — Катя молчит сызнова: зубы стиснула — и помалкивает! — Нерусь чёртова, а! И вьётси что вьюн вкруг нашей-то полоротой — а ей что: завей горе верёвочкой!

— Да русские они, русские! — в сердцах крикнула: дюже сурова-сердита… а хороша-а-а… поди ты… — Имена-т — всё ж не неметчина — родное, милое…

— Э-эх! Дурища! Имена! Как люди-то сказывают: дескать, всяк-то калмык Иван Иваныч, а всяк чувашин Василь Иваныч! Вона! А ты: «имена»! Наминать их не станешь, имена-то! Это он, можа, тольки и сказалси что Василь Иваныч, а наджабь ты его — он и выйдет Чёртушко Антихристович! Свят-свят-свят! С нами силы небесные!.. Н-но! Не успеешь и запречь! Прости Господи! И не перечь! И гора с плеч! И чтоб я боле и видом не видывала его возля́ тебе, слышь, что ль?

— Не слышу! — огрызнулась Катя, на баушку зыркнула.

— Так ты слушай ухом, а не брюхом! Хивря! И послал же Господь на старость-то лет! — и почитай уж вдогон крикнула: — И хто б они ни были — всё не нашенски, не коченёвские!..

Ах ты баушка Чуриха! Как носом чует: чур-чур-чур, никак Косточка! Да ручонкой сухонькой и манит — никшни́, никуды и не денешься!

— Киньстиньки́н, а Киньстиньки́н? А чей ты будешь-то? — Косточка и озирается: Катиной защиты-заступа взыскует — та лишь зардеется, глазёнки опустит: стыдается девица. — Ну что бельмы-то свои вытаращил? Я говорю, хвамилие-то твоё как будет?

Он и скажи… Да и сам-то дивится-удивляется: ишь ты! А и чудно, ей-божечки!

— Дурит ишшо! Фа́стает! Бахвалится! Да нету таких хвамилиев!

— Как же, баушка…

— Нет как нет! Бу́рковы есть, знаю. Вон у нас Бу́рков один был, дядя Герва́сий, дурачок коченёвский… ага… А что красивый был! Ой, мамушки мои! Но дурачок, прости Господи мою душу грешную, совсем дурак никудышный! Идёт, бывалоче, слюни распустит — усе мысалы в соплях!.. Мы да мы… всё мычал, сердечный, никто от его и слова-то доброго не слыхивал, прости Господи… Всё девок шшупал, охальник… ага… об чём эт я… а! Вот то Бу́рков был, дядя Герва́сий, дурачок… царствие ему небесное… Ти́слины есть… А ты что мне тут плетёшь, антихрист, путаешь-то мене? Ты слушай, что люди-то старые говорят! Не знаю я таких хвамилиев! Чуди́новых — знаю. Вон у нас ишшо Мавра такая была, чумичка, у Кочумаевки живала. Взамуж пошла за Бу́ркова… но не за того: тот-то дурачок был — хто с им жить-то станет — за другого Бу́ркова, кузнеца. В город Камень пошла — потому тамошний он, каменскый, был… Погодь-ка, погоди, а иде он ей заприметил-то… не упомню чтой-то… Взамуж-то вышла — а чрез три-то дни и возвернулась: что такое? Да помер, грит, кузнец-то (старый старик он уж был), вот… Но так Бу́рковой записанная и жила. Сваталси опосля к ей кой-то… энтот, что ль… ой, не упомню… прости Господи… вот… — смолкла старушка. Катя обернулась — а она уж носом клюёт. Поманила тихохонько Косточку пальчиком… — Так, гришь, как твоё хвамилие? — баушка Чуриха очнулась, встрепенулась — и сверлит круглым птичьим глазком Косточку: страстушки!

— Да тьфу на тебя! — эк разухарилась Катерина-то!

— А ты прикуси язычино-то! — и Косточке: — Слышь, и отец у тебе, что ль… прости Господи, с таким хвамилием… язык покарябаешь… тьфу!

— И отец…

— И дед?

— И дед…

— И в метрике прямо так и прописано? — Косточка плечиками пожимает, мается, да меж тем с Кати очей-то не спускает — подымает.

— Ну, это, стало, дьячок понапутал! — Костя на Катю — а та молчок!

— Какой дьячок?

— Ну, понавроде писаря: в метрику он запись записывал. У нас такой дьячок коченёвскый был — уж что пропойца, что матерщинничал… Царица Небесная! Подопьёт — да с пьяных-то глаз и понапишет что ни попадя: кому каку буквицу от себя присовокупит, а каку и выпустит… пьяные твои глаза… Понапутает, антихрист, анафема такой… Ох и злился на его батюшко Серафим, ох и серчал… Да ты ж не деревенскай? — и воззрится на Костю, нежданного гостя, — а тот к Кате жмётся, что нож к скатерти, дитё малое — к матери! — И отец твой городской не то? — Кивнёт Косточка. — И дед?.. Ну, разве что в городе…

Вот время идёт — баушка Лукерья знай своё толкует, своё ведёт:

— Киньстиньки́н, а Киньстиньки́н…

Родимес его возьми…

А Катя-то наша припомнила ему тот случа́й, ой припо-о-омнила! (Это уж опосля, это уж он, Косточка-т, женихаться стал!) Подошёл раз к ей:

— Кать, а Кать? Вот поженимся — и здесь, — шапка набекрень, в пашпорт пальцем тыкает: кобенится! — и здесь будет записано… — и хвамилие свое выкликнул, а сам сейчас задохнётся: так и заходится! Глаза, того и гляди, повыскакивают! А она ему, Катя-то наша лукавая… лакомая:

— Да нету таких «хвамилиев»! — и косится… русалка, ну чистая русалка!

— Ну Катя! — ишь, разобиделся!

— Да не знаю я таких «хвамилиев»! — и ну хохотать-похохатывать… охотница-хыщница… — Нет, ну правда! — а саму ровно бес кружит по комнате: раскраснелась-то что — и не приснится экое! — дышит — не надышится! Ядрёная-а-а девка! — Дьячок-то, видать, и впрямь пьян был: чуешь, буквицу-т присовокупил лишнюю, не то! — и хохочет звонким русалочьим хохотом, похотливая!

— А у Боборыкина «то»? — и сверлит глазами бесстыжую Косточка — всю душу она ему вымотала! — У Сашки Заиграева «то»?.. — А Катя пуще прежнего куражится: того и гляди, разорвёт её от смеха-то! Ой и Катя, ну Катя…

— Буквица эта ровнёхонько шишка на языке: и сплюнул бы — ан нет: что мёртвой хваткой вцепилася!

— Опять ты, Катя, по-коченёвски заговорила!

— Ну ладно тебе! — и теребит Косточку, ластится. — Мы снова к тому дьячку пойдём — авось ещё что понапутает! — Вот и злись на ей опосля этого…

Пошли пешком, да на пашенку — а спешат-то-поспешают шибко! А на пашне-то на пашенке — пашеница-шептуница, да шапкою пышною… бесшабашная… тш-шш…

Пошто ты, душенька пашеница, пышешь, пошто дышишь…

Пасть ниц — да во пшеницу-шептуницу… и описать не опишешь-шь-шь…

… и сейчас мать, ровно бес её попутал, выхватила из Катиных ручонок недописанную книжечку — и пошла в лихоманчище её шерстить, пошла потрошить… шить… шить… шшш…

Катюшку нашу и закруж-ж-жи-и-и… Она плавнёшенько так приземлилась: чистёхонька, белёхонька… невинная… вырванная… страница…

И вот она писала — прятала, писала — прятала…

Ох и сладок запрет, до чего ж сладостен… Слаще пряников-оладьев, что на патоке (то тётушки пекут утречком: утри слюни-то — текут!), — куда как слаще!

Ух и сладок запрет, аль табу… будто по-учёному… по-печёному… слаще спелых терпких яблоков… ватрушек творожных… сочней… ну оч-ч-чень сладок…

А тут, что преступница какая, заметалась по комнатке — по светёлке по девичьей: взор рассеянный, руки чуж-чужи… замерла да призадумалась — очи в одну точку: глядят — не смигнут — а потом цоп свою драгоценную шкутулочку, шалочку на головку накинула, пальтишонко куценько нацепила на плечики, ноги в пимы сунула — и за дверь, за ворота́ — в темень, в стужу, в буран!

Бежит — не оглянется: зубы стучат, да ровно кто хватает за щи́колки…

Лишь бы шкатулочку не выронить — не сронить!.. А буран, ишь, любопытничает: так и норовит протянуть свою лапу стариковскую, да ледяную что, да колючую-скорченную к сокровищу-то девичьему!

Бежит-бежит наша Катя: наелась уж холодного угощения, задыхается… а куда бежит — и сама не ведает… Остановилась: местечко облюбовала-высмотрела — простор-то какой, и луна вон будто Катюше подмигивает: не робей, дескать, девица, не робей, красная!

Извлекла из-за пазухи своё сокровище — не налюбуется! И давай, что собачонка, снег рыть-разрывать, снег-снежок: ух он колючий-злючий! А рукавички-то колом встали, а ручонки-то что кочерёжки какие: не слушаются — куражатся!

Вот выдохнула чуть-чуток — и опять за работу: пошла рыть-разрывать! Уж и рыла она рыла, рыла-рыла, рыла-рыла — после погладила свою драгоценную шкатулочку, что малое дитятко, ровно прощалась с ней, ненаглядной, на веки вечные! — и схоронила в ямке, да снежком и присыпала. Бе-е-ережно так онемевшими ручонками белый холмик утрамбовала — к марту ручьями омоется! — воткнула для приметы колышек — посидела-посидела девонька, да домой и побрела, к дому Чурову…

Пис-с-сала — прятала, пис-с-сала — прятала, пис-с-сала — засыпа́ла песочечком-снежочечком… Снежок, он нежный, лакомый… но лакомиться опосля, опосля… Сопит-сопит, пустёхонька головушка, засыпает-засыпает… носиком шмыгает… заносит-заносит снежком-вьюжком… не видать ни зги, ни строчечки… Сгинули, сгинули…

И никаких сигналов: живы ли?..

Никаких сигналов — сгинули в снегу, как есть сгинули…

И на кого ж вы Катю-то нашу покинул-л-ли-и-и…

И что ж это: растает снежок — потекут ручьи — потекут ру́чьи словеса чернилам-м-ми-и-и… и засохнут, и забудутся… Ой и сгином сгинули…

Уж она рыскала-рыскала по белому по полю пустынному, уж она искала-искала: все глаза проглядела-выглядела — нет как нет холмика! И колышка н-не-е-ет!..

Уж она сокрушалась-сокрушалась, точно шалая, об своём об сокровище, уж она билась-билась головушкой — нет любого, нет желанного! Всё снег, окаянный, засыпал… Пропала, пропала её головушка!..

Опустилась наша Катя — бесси-и-ильно, словно колосочек подкошенный! — опустилась на снежное поле пустынное: раскраснелась, волосики взмокли, заиндевели, из-под шалочки поповыбились… а мокрущая вся, скомканная… Ах ты горемыка горемычная…

Так на снегу и сидела, ревмя ревела…

И вот сон Кате диковинный привиделся: вот будто свадьба, и будто ейна то свадьба, Катина, — она про то во сне ведает.

И вот свадьбу-то видит, а себя не видит: только на ноги свои и смотрит — белые туфлички, чулочки кружавчаты, платьице — всё как водится, всё как у людей — ан ничего-то боле и не видать.

Да и странно, жениха как нет — а гости едят-пируют и знать ничего не желают.

А он, жених-то, возьми да подойди к Кате с заду-то: подойди, да волосы-то свои ей на голову и накинь-перекинь! А волосья-то, слышь, так-таки и растут — прут что на дрожжах: седущие, длиннющие, колючие — личико застилают, по рукам-ногам вьются!

И тут чует Катя: прилепились к ей те волосья, как есть к головушке приросли! Откинула она их, девица, белой рученькой — жениха высматривает, а его и след простыл!

А кой-то из гостей и крикни: дескать, и как ладно, что у невесты-то волос седой, — эдак-то и хваты́ не надобно! Крикнуть-то крикнул — и дальше пир ведёт. А Катя и впрямь ровно в фате: щупает кудри свои новые — а они точно шелко́вые сделались, да там мягкие, да пушистые…

А после и видит она: гроб на столе — как заместо угощения — а в гробе в том упокойница, младая невестушка! А уж что волосья-то у ей белым-белы, лицо закрывают, что тебе саваном…

И проснулась Катя, так и подскочила девчоночка… только и свистнула… а ужас-то что священный… страсти страшные…

— А ну, сказывай сон! — тётка примою, тётка темою! И заглядывает в глаза тёмные Кате полоротой, одурманенной-придурочной.

— Да на ей ить лица нет! — друга тётка второю, контрапунктою! Экый какой канон чудной!

— А я что говорю? Сказывай! — Ну, Катя и рассказала всё как есть, ничего не утаила девонька. А тётки только руками-то и всплеснули, да запричитали, да заахали! О-хо-хо, что ж это будет-то?

— Так, гришь, девка, волосья седые? — и качают головами, переглядываются. — Ой, не к добру это, не к добру…

— Ну ладно! — тётушка сердобольная!

— Да что ладно-то? У нас вон одна во сне волос седой увидала, Кривошеина-старуха, скотница…

А другая тётка встревает риспостою… супостатка постылая… пропасти́на:

— «Скотница»! Птичница она: у ей петух ишшо вырвался да промежду пальцев и кукукнул! — и ухмыляется: дескать, туда ж!

— А-а! — протянула наивная тётка. — Твоя правда, сестра, кукукнул так кукукнул: раскукукнул… ага… и не соврёшь… Так она, Кривошеина-то, птичница, — я и говорю, — а только увидь она во сне волос седой — жёсткый, ну что свинячий кабудьто!

— Да ты-то шшупала нешто? — другая тётка! И головой мотает!

— Да ну тебе совсем… Так она, птичница-то, и овдовела… а ты говоришь… так-то вот! — ух, победила! Довольнёшенька! Губу закусила!

— У-у, полно брехать-то! — не унимается тётка-правдолюбица. — Овдовела-то она уж через три года!

— Эх, сестра! — и выдохнет, и головой качнёт: дескать, и не разумеешь-то ты ничегошеньки! — Дык ить сон-то и обождать может!

— Это как? — не утерпела Катя: глазёнки вон выпучила.

— Да как: обождёт-обождёт — а опосля явью и явится… вона как…

— Чего ты девчонке голову морочишь? Чего мордуешься? Она и так сидит глуподурая! Ну пошто рот-от раззявила? — Кате-то. — Полоротая.

— А ты помнишь, сестра, — зачнёт снова-сызнова тётка пропостою, — у нас погорельцы стояли?

— Это мужчины всё такие видные, полные, бородатые, а меж их одна только женчина, погорелица? — другая тётка.

— Они самые, погорельцы погорелые. Стояли у нас, ага.

— Ну как не помнить — помню-мню, — и поглядывает на сестру недоверчиво, глядит неласково: дескать, уж памятью она не мается — не сумлевается!

— Так она, погорелица-то, тоже вот волос седой во сне увидала…

— О! Ты-то всё про всё знаешь, чего и быть не было, ведом ведаешь! — и дуется на сестру!

— Дак она сама сказывала: волос, грит, такой длиннющий видала — к чему бы, мол, этакой сон? Ну, мы ей сейчас и надоумили: ступай-де к отцу Серафиму (то поп наш, батюшко Серафим был: видный такой мужчина, полный, бородатый — и жена у его была, у покойника, попадьица, и дочерь, поповна…). Она, погорелица-то, и пошла к ему — он это сны оченно чинно истолковывал. Вот приходит она к ему в и́збу-то, а он, батюшко-от, тольки что откушал — бородёночку-то оглаживает, роток крестит. Так и так, мол, здорово живёшь, отче Серафим, — а он ей: дескать, ты уж звиняй мене, дщерь моя, а не зову тебе с собою трапезы трапезова́ть — сама, мол, видишь, тольки откушал, — да крошечки-то со стола смёл, да в роток и закинул. Ну, погорелица и давай ему сон свой сказывать, а отца-то сморило: сидит зевает, брюхо поглаживает… ага… Ну, он, правда, всё честь по чести выслушал: это, грит, тебе вдоветь иль гореть, дщерь моя! — и глазищами ка-а-ак сверкнёт — мамушки родные! — и погорелицу-то перстом огненным и окрестил! Что ж это, батюшко, я, грит, уж и вдовая, уж и погорелая? А отец Серафим эдак усмехнулся и ответствует: оно, грит, ничего, оно, грит, бывает: это, мол, сон жизню догнал! Изрёк — да и почивать пошёл. А только попадья, поди ты, сейчас погорелицу и манит пальчиком: ты-де не слушай его — он всем одно и то ж сказывает — ты мене слушай… — тётка вдруг прикусила язык: сидит, будто баба каменна, обернуться не обернётся — потому точно спиной что чует… Царица Небесная!.. И другая тётка: побледнела-то, толстогубая, вон ровно белёное полотно! Что такое?

— Нет, ну ты глянь-ка, а? — баушка Чуриха!!! — Я по всей избе веретеном верчусь: иде девки, куды запропали-попрятались? — а оне ту́тотко! У, халды, вещуньи проклятущие, пустоязыни чёртовы! Дела им нету, халдюжницам! — Тётки глаза поопускали стыдливые, сидят не шело́хнутся — не дохнут! — Ягод эдакую прорву понарвали-понабрали! Я уж и перебрала, и понамыла, и огонь зажгла: иде девки? У, халдюги! Окны вон понаоткрывали — сейчас пылища налипнет-насядет — будете хрустеть-скрыпеть, зубьями скрежетать, уголь жрать-жевать… Ишь, язычинами-то пошли чесать, вещуньи проклятущие!.. Тольки вот хто бу́ит спрядать да вервие свивать?..

Диковинными, ой диковинными послышались речи те детинушке нашей Катеринушке — она возьми да и вскричи:

— Я свивать, я спрядать буду! — а сама и не ведает, про что речь-реченьку ведёт: так напужалась, к подушке прижалась — дрожит ровно осинов лист!

Тут баушка на дурищу и оглянись — да ка-а-ак цыкнет, ка-а-ак зубьями-то скрыпнет — из неё, из Кати-то, вмиг вся хворь да дурь и выскочила: что колом тем осиновым её и поповышибло!

Тётки — варенье варить, а Катя-то ка́ко же? Катя-то сызнова в неведении?..

Так она, Катьша-то, что́ удумала, экую страсть: словеса-то, ровно волоса, поповырастают, опосля выпадают, а иные, дескать, и седеют!

Что деется-то с девкой! И ведать ни едина душа не ведает!

И на какую лавку в избе ни присядь — а у ей, у Катерины нашей, книжка везде припрятана (когда и раскрытая, книжка-то) — вот она сейчас и закраснеется, Катя-то, — книжку цоп, да и приберёт, да и просунет меж книг иных… а и чего краснела-то — ин жаром каким пышет! — и чего книжку-то эту самую таила-утаивала: книжка, она и есть книжка! — и сама знать не знает: руки, что плети, опустит и стоит себе алеется, цвет маков!

Эвон, пуще прежнего зардеется!

— Делом займись! — тётки ей.

И пошто вы, тётушки, причитаете-перешёптываетесь, почто пошли точить читательницу нашу нерадивую?..

И нешто неприличие какое сказывают в книжках тех? Аль стихов хитросплетенье узорчатое, что и не разобрать глазу немудрствующему? А расплети ты их — слова как слова? Русые да простоволосые?..

И никто-то, ни един-едина душа, не мял ейна тела рыхлого да белого, что пышичем пышет, ароматом ароматным морит, — и томилось тело белое, румяное до поры до времени, задыхалось наливное спелое яблочко!

И никто-то во всём свете белом не испил сока, что источала наша лапушка, — и бродили соки, перебраживали, сбитнем сбивалися!

А уж что томилася милая, что маялась маем наша красна девица: изошла на муки мученические, изболелась болью тягостной, страдалица горемычная! Ныла кажная клеточка, кажная косточка, кажная жилочка-прожилочка, волосиночка самая малая, родинка еле приметная… родимая ты головушка… свет Катеринушка… душенька чистая… Потерпи-стерпи часок-другой, повремени времечко временно… потерпи… пока раным-ранёшенько… ты покуда детинушка…

Смилостивились тётушки добрые: только баушка Чуриха глаз сомкнёт, носом заклюёт — почивать почивает — сейчас за околицу, да Косточку — а тот уж и ждёт-пождёт, дождаться не дождётся! — да за белы рученьки, да тайком-тайнёшенько провожают до кровинушки свет-Катеринушки — а что Катьша-то наша зарумянится-зардеется, очи долу, голубица ты ясная, девица красная, стыдливая родимая головушка!

Ох и тётки вы, тётушки, подруженьки-наперсницы, и опасную игру вы затеяли — не испужались бы, не оступилися!

А уж что шумят-то, шебуршат, шушукаются у дверей у заветных у Катиных! Родимые матушки! Шуметь шумят — а войтить не войдут: слово дадено!

Катюшка же наша — вот ведь русалка бесстыжая! — почитай пред самыми очами разлюбезных тётушек с голубком своим милуется-целуется — а поцелуи те что подснежники нежные, золотистым апрельским солнышком подрумяненные!

Миловаться-то милуется с Косточкой, а думу тайную, сердечную бережёт для отца его, для Павла для Фёдорыча, и послания шлёт ему девичьи невинные уж который срок! Аль то мнится ей толь, мечтательнице…

А и ведать не ведает наша Катя ласковая, что послания те не дойдут до друга разлюбезного, что Косточка допрежь того раскрывает листки белые, распечатывает, его душенькой-голубушкой испещрённые!

Распечатает, прочтёт… и в печь… ох, горе горькое… неизречённое… И сызнова за околицу… Чуров дом отовсюду виднеется…

А открой баушка глазок, открой другой — сейчас Косточку и за порог, да когда ещё и прикрикнут, когда и цыкнут на мальчонка: дескать, ходют тут всякие-якие! Эх вы тётки сметливые! И что удумают! Аль сама она, Катя, удумала?..

А только тут Катюшка-то наша шумливая точно язык и проглоти: нешто тишак ей, девчончишку, в язык-то щелканул — как есть, щелканул!

Сама Катя-то тише тихого, а глазом раскосым знай за Косточкой доглядывает. Долго ли коротко ль в гляделки играть игралось: знамо дело, долгонько — не стерпела Катьша наша, никак с большущей тишиной не обыкнется:

— А что у Кати есть? — так, знаешь, и выкатилось из роточка камушком! — Словцо заветное — вот что! — Косточка и обороти к ней личико своё заворожённое: пропал, пропал пропадом мальчишечко!

— И ты его ведаешь?.. — и выдохнуть не выдохнул, а Катюшка уж зашептала шепотком, да на ушко́и послушал бы, да не слы́шечко!

И какими-такими оборотами речь свою оборачивала Катерина наша затейливая — одному Господу то ведомо, да только с тех пор Косточка-то-Константин что дурень будто сделался: нешто при́воротнем приворожила его Катя-то?..

Взмокла, смолкла: дождь не щадил — душил, сёк, косой…

Косточка глянул ей в очи — тонет, тонет… конец… Волосы — волн барашки: вот-вот накроют тебя, пловец… барахтайся-барахтайся…

И не поймёшь ты ей, не спознаешь — не сведаешь: аль она взрослая девица — али дитятко малое, неразумное?

Вот Косточка хвастать:

— А у меня папа…

А Катитка ему:

— Подумаешь! А у меня папа… — и только глазёнки закатит, только удумку какую створить замыслит — сейчас баушка Чуриха пред очами явится — ровнёхонько она ловит Катюшкины словечки! — и зашипит:

— Катьша! Ишь, вещунья проклятая! — и пойдёт шерстить девчушку нашу речистую-пречистую! — Чур на тебе, прикуси язычино!

— А у мамы-то у моей глаза такие… ну вот что немытые виноградины… — и застыдается: можно ль так говорить о матери? Ох и грех, ох и тяжка-а-ай! Грех грызёт орех… — Вот как у куклы Зорьки, когда мы её в лужу окунули… — и запылала что маков цвет! И пошто маму в лужу окунули… жалко… Она обмоет… омоет…

— И ноет, и ноет! Житья ж никакого! — А Катя уж закатилась: э-эх!..

Лишь единожды переступал порог Чурова дома почтеннейший Пал Фёдорыч, один разочек — и то, взошед на приступочек, так с приступочка и вещал, тишайший Пал Фёдорыч. И молвил он:

— Авдотьюшка, Глашенька, соседушки! — и страшны́м-страшно́ зажурчали речи те в ушках малышки Катеринушки — и зажала она ушки, не вынесла: защемило сердечко у малой детушки! — Баушка Луша, душенька! — и молил, и взывал, и алкал алчбою бесстыдною! — В гошпиталь, в гошпиталь свезти бы Катюшину матушку! Баушка Луша, уж лучше… — А Чуриха шелуху-то с губ сплюнула, да и шепнула: «Пёс шелудивый»! — Баушка Лукерья… — Лукавый его попутал — и кулёчек-то пустёхонький скомкала, да просителю, другу ситному, в макушку, в самую что маковку и запустила.

— Изыди, злыдня, изверг ты! Не то толкану — свету белого невзвидишь! — изрыгнула; сама что злоехидна ягинишна, старуха старая Чуриха! Загородила все входы-выходы, руки, точно ветки сухие, скрюченные, крестом раскорячила!

Увезли-свезли Катюшину матушку, не послушали баушки Чурихи, увезли-свезли за речку за Кочумаевку, за Чуров дом, за Коченёвский край. А как возвернулися, и не видал никто: тьма тьмущая, кромешная…

Лишь единожды перешла порог дома славного Пал Фёдорыча баушка Чуриха…

— Зарезал!!! — и ручонкой окрест себя замахала, и тихохонько под нос зашептала… чур-чур-чур… Прокляла проклятием, что печатью припечатала, место сие окаянное!

Смерть матери страшна… шш…

Уж куда как страшна смертуш-ш-шка, да родимой да матуш-ш-шки… тш… шш… шш…

Вот альбом возьмут — большущий, глянцевый! — так из рук салазками и выскальзывает! А уж что красота, красотища что! У нашей Катьши глазёнки-то и забегают: вот бы ей, да похожей стать, да на…

— Ты какую выбираешь сторону? — крикнет Катерина наша нетерпеливая. Костя толь плечики эдак сведёт: дескать, и не всё ль равно? — Ну, какую? — не унимается Катя.

— Любую? — а сам любуется на нашу румяненную, кудрявенную головушку! Ах ты куколка!

— Ну, я так не играю! — губушки расквасит, глаз свой хитрущий сощурит! Ах ты! — Кто чурачил, тот и начал! — и считать примется: а считалочка страшная-престрашная — то Катю сама баушка Чуриха выучила! Ой и страшная! — Чуши-боры, ки́шки перепрели — собаки поели! — выдохнет, тряхнёт головёнкою. — Тебе левая… нет, ещё разок… Чуши-боры, ки́шки перепрели — собаки поели… правая…

Вот примутся листать альбом-то: всё, что слева, — Катино, а всё, что справа, — Костино. Вот листают-листают: у Катюшки глазёнки горят, щёчки пылают, волосёнки взмокли… до чего ж ладно… красиво до чего… А Костя знай своё: какую картинку увидит — всё на Катю на его похожа! — сейчас и кричит отцу:

— Пап, а правда Катя на инфанту Маргариту похожа?

— Правда, сынок, правда, — отец ему из соседней комнаты. Вот дальше листают.

— А на Марию, что во храм вводят?

— Угу…

— А на Венеру боттичеллеву? — и стыдливо-невинно очи опускает.

Растёт наша Катя, растёт: день ото дня всё краше и краше! Вон как заалелась-то, бедовая головушка! Локон на пальчик накрутит, а он, локон-то, что змейка золотистая, обовьётся вкруг пальчика вкруг розового! Ух и Катя!

Растёт наша Катя, да всё хорошеет… Только она того и знать-то не знает, и ведать-то не ведает по-прежнему! Ах ты Катя ты раскатя… А тут тётки ещё научают: дескать, чего девка не знает, то её и красит. Вот оно как…

— А это, — Пал Фёдорыч подойдёт к нашим голубкам, — мама твоя… И что-то странное мелькнёт в очах почтеннейшего Пал Фёдорыча, что-то диковинное… Катя бровки-то вскинет — а он уж ушёл в соседнюю комнату… И зажмурится, зажмурится Катерина наша непутёвая, эдак зажмурится, что увидит там, на самом дне глаз… Ой, страшно… Матери-то она совсем-совсемушки не помнит! Не помнит лица её… только вот этот портрет… откуда-то из глубины вынырнул: доченька… нет, нет… страшно… И уткнётся мордочкой Катитка в картинку глянцевую…

— А что у Кати есть? — и на Косточку глаз свой русалочий скосила, а самой уж и невмоготу! — Бежим на Кочумаевку!

— С тобой хоть на край света! — только и выговорит Косточка — и бегом во весь дух за Катею! Ах ты Катя ты Катитка, Катитка-волхви́тка, буйная головушка! Бежать-то бежит, да сама себе под нос и бунчи́т скороговорку какую важную, бунчит, что палочками по барабану выстукивает:

— Секре-е-етик сокрыт, а та-а-айна истаяла, секре-е-етик сокрыт, а та-а-айна истаяла… — Эх ты Катя ты Катя! И что это она вечно удумает! Удумщица мудрёная, дурёшка шумливая… — Вот… только ты глаза закрой… не открывай, не открывай!.. — и сейчас землю рыть! — Не смотри… не смотри… — Костя и глянул: картинка — та, что Пал Фёдорыч Кате подарил, — под стёклышком под зелёным схоронена. — Только никому! — и грозит грязным пальчиком. — Это секретик… — и на ушко́: зашептала-то, зашептала: — Матушка… Зачурай, зачурай… Чур-чур-чур… — и примяла землицу ладошкою.

Матушка уж не тутошняя — тамошняя… матушка…

Туман над Кочумаевкой…

И как Цвирбулин живёт-мается — Цвирбулин да жинка его, тётка Цвирбулиха, — в книжках про таких ладно сказывают: коснеющая-де (это тётка-то, Цвирбулиха-то! — и удумает же читательница наша ретивая Катеринушка!)… коснеющая-де в вечной вертлявости… и в прочем… коснеющая… ишь, шельма, словцо прознала новое: липнем прилепилося… Потому бегом бегала, почитай всю дорогу бегала — тётка-то Цвирбулиха, стало, и коснеющая! Ну Катьша! Упором упирается — со словечком никак не расстанется… За сынками своими двумя бегала — их, сынков-то, почитай никто и видом не видывал, что они такое есть, чем прозываются, — на слово Цвирбулихе и верили: потому бегала — рябь рябила бешеная от ейных пробежек-то.

Так и случай был-случился: мальчонки коченёвские сказывали. Затеяли они, мальчонки-то, речку Кочумаевку переплыть. А Катюшка-то мосточком-мосточком, да на другой бережок, платочком манит: доплыви-де мил-дружок.

Сашка Заиграев плывёт — не плывёт — гармонь по речке по Кочумаевке — всё на Катю поглядывает: взыграло ретивое! И другой плывёт, и третий, и Косточка за ими: да всё так, больше воду хлебает.

Тут и тётка Цвирбулиха: а что запыхалась-то, что упрела-то, родимые матушки!

— Ой ли, добры млады вьюноши, — кричит. — Да не видали ль вы что сынов моих, двух славных молодцев? Запропали где, мать оставили-покинули! — и, ответа не дождав, сызнова бежать, сыском сыскивать, я чай, своих кровинушек.

Вот тогда-то бабы злоязыкие и пустили молву — рябью Кочумаевка подёрнулась: чело своё высокое наморщила! — дескать, утопли два утопленника, два добра молодца век свой кончили в речке Кочумаевке.

А мальчонки-то, коих вопрошала тётка Цвирбулиха вопросом «не видали ли», переглянулись промеж себя: не видали! — и с молвой коченёвской спорить не спорили. Да и то, отродясь их никто не видывал, соколиков-утопленников, да и слыхом никто не слыхивал, родимых-то, молвы сей пленников, да и от них, вправду сказать, никто дурного слова не слыхивал — ни за что пропали-сгинули, не сыскать-то теперь не выискать!

Вот, стало, бегала она разбегала, тётка Цвирбулиха, рябь в глазах рябила бешеная от её пробежек-то — а после: что такое, рябь, да об землю бряк? — рябь иде?

Очи продрали, коченёвские-то, — ан тётка-то Цвирбулиха ровно в Лету какую канула — накануне ещё видали ей — нынче поминай как звали! В Лету, да нынешним летом, — а бабы-то всё больше на Кочумаевку указывают: дескать, там ей след и простыл.

И следователь был — в рябь кочумаевскую вглядывался-вглядывался — опосля и он сплыл: был да сплыл.

Другой наведывался, следователь. Тот, минуя тутошних вещуний, сейчас к Чурихе: растолкуй-де, ста́рица, самому не справиться: так, мол, и так, а спомоществуй ты сыскать гражданку такую-то, тогда-то и там-то запропавшую, а обстоятельства, сказывает, невыясненные, куда как странные-престранные.

Бабы ну судачить: страсть! — а Чуриха ему, следователю-то:

— Следователь-следователь, а ты речку-то поспрошай-повыспроси: Кочумаевка, пошто мучаешь тело убиенной тобою страстотерпицы?

Следователь на ус-то наматывает баушкины словеса, а что очей-то пылающих с Катерины не сводит — вот в чём вся закавыка, всё двоеточие! А ему очи-то пылающие не след — ему, следователю-то, смертоубийство на шею скакнуло. А он знай своё: вот уж и кажен день кажет свои очи, да на Катерину заглядом заглядывается, а след-то меж тем пуще прежнего простыл — почитай окоченел совсем, да концы-то в воду, в саму Кочумаевку…

— А лупа есть у вас? — да пулею перемётною в горницу, горит, зарделась, дерзновенная! Ах ты Катя ты Катя, лапушка!

— А на что мене лупа? — ей следователь. И глазами лупает. — Я тебе, такую кралечку, и на край света сбежишь — высмотрю! — Ах ты паря ты парубок, так и рубит с плеча, да щепу́ не берёт — всё полена, круглые да гладкие!

Чуриха его, следователя-то — расследователя, уж и на порог пущать перестала: глядишь, вызнает-поповызнает — да не то!

Потолковала, посудачила с дочерями своими разлюбезными — Авдотьицей да Гланьшею (меньшуху-то, меньшу́ю, схоронила дочь… эх, время ты времечко… не воротишь родное семечко…) — да порешила Галину ему следом выслать постылую: дескать, пущай укажет ему путь-дорожку к Кочумаевке, следователю-то, да стыдом пристыдит: мол, и что эт ты, мил друг следователь, не дела пытаешь, а от дела лытаешь? — можа, кашу каку не таку с им и сварят… прости Господи!

Вот Галину-то взашей вытолкали баушка добрая да со тётушками — а та упором упирается, точно кобыла необъезженная, брыкается! — а он, следователь, как увидал её, «не то» да «не то» кричит, что оглашенный, родимые мои матушки! Сам криком кричит — да Катерину, зазнобу свою, всё выглядывает — а та, румяненная, за занавескою затаилася, стоит вздыхает! И что делать с девкою?

Конец ознакомительного фрагмента.

Оглавление

  • ***

* * *

Приведённый ознакомительный фрагмент книги Чуров род предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.

Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я