«Посиделки на Дмитровке» – сборник секции очерка и публицистики МСЛ. У каждого автора свои творческий почерк, тема, жанр. Здесь и короткие рассказы, и стихи, и записки путешественников в далекие страны, воспоминания о встречах со знаменитыми людьми. Читатель познакомится с именами людей известных, но о которых мало написано. На 1-й стр. обложки: Изразец печной. Великий Устюг. Глина, цветные эмали, глазурь. Конец XVIII в.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Посиделки на Дмитровке. Выпуск восьмой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Тамара Александрова
Леонид Каннегисер: «Умрем — исполним назначенье»
30 августа 1918 года в Москве и Петрограде прозвучали два выстрела, оставшиеся в истории. Ранен Ленин. Убит Урицкий. На выстрелы Фанни Каплан и Леонида Каннегисера большевики ответили Красным террором — бессчетные заложники, бессудные расстрелы, моря крови по всей России…
Имя Фанни Каплан, стрелявшей в вождя мирового пролетариата, всем известно, хотя знаем мы о ней немного. Наряду с официальной ходили другие версии (не она, почти ничего не видевшая, стреляла, не ее расстреляли 3 сентября в Кремле…) Но в короткой биографии просматривается логика случившегося. В революцию 1905 года была с анархистами. За участие в подготовке покушения на киевского генерал-губернатора приговорена к смертной казни. Из-за несовершеннолетия (ей было шестнадцать лет) казнь заменили пожизненной каторгой. В Сибири знакомится с Марией Спиридоновой. Освобожденная Февральской революцией, примыкает к левым эсерам…
Выстрел Леонида Каннегисера поверг в шок родных, друзей, знакомых — круг их очень широк, и всё известные имена, — не верилось, не соединялось: он, Леня, убийца?!
«Помню свою печаль о молодом друге Лене Каннегисере, — пишет Надежда Александровна Тэффи. — За несколько дней до убийства Урицкого он, узнав, что я приехала в Петербург, позвонил мне по телефону и сказал, что очень хочет видеть меня, но где-нибудь на нейтральной почве.
— Почему же не у меня?
— Я тогда и объясню почему.
Условились пообедать у общих знакомых.
— Я не хочу наводить на вашу квартиру тех, которые за мной следят, — объяснил Каннегиссер, когда мы встретились.
Я тогда сочла слова мальчишеской позой. <…>
Он был очень грустный в этот вечер и какой-то притихший.
Ах, как часто вспоминаем мы потом, что у друга нашего были в последнюю встречу печальные глаза и бледные губы. И потом мы всегда знаем, что надо было сделать тогда, как взять друга за руку и отвести от черной тени. Но есть какой-то тайный закон, который не позволяет нам нарушить, перебить указанный нам темп… Так, по плану трагического романа «Жизнь Каннегиссера» великому Автору его нужно было, чтобы мы, не нарушая темпа, прошли мимо».
Леониду Каннегисеру было 22 года — родился в марте 1896-го. Отец — Иоаким Самуилович Каннегисер, известный — не только в России — инженер-механик, кораблестроитель, талантливый управленец. Он стоял во главе крупнейших Николаевских судостроительных верфей. Переселившись в Петербург, по сути дела, возглавил руководство металлургической отраслью страны. В годы первой мировой войны был консультантом в военно-морском ведомстве.
Мать — Сакер Роза Львовна — врач.
Детей в семье трое: Елизавета, старшая, Сергей и Леонид (домашнее имя Лева).
Сергей, окончив с золотой медалью частную гимназию Я. Г. Гуревича, лучшую в Петербурге, поступил на физико-математический факультет Петербургского университета (группа географии). Принимал участие в геологических экспедициях: Западная Сибирь, Бухара…
Леонид, получивший тремя годами позже аттестат той же гимназии, выбрал Политехнический институт, экономическое отделение.
Каннегисеры богаты, живут открыто. В Саперном переулке, в доме 10 (он отличается от соседей добротностью, архитектурными изысками — изящной башенкой, эркерами) семья занимает две квартиры, соединенные переходом. Огромные залы, камин, европейская мебель, обитые шелком стены, ковры, медвежьи шкуры — все по моде тех времен, как и один из самых модных салонов.
Среди его завсегдатаев известные поэты, писатели — Михаил Кузмин, Владислав Ходасевич, Николай Гумилев и Анна Ахматова, Тэффи, Георгий Адамович, Марк Алданов, Георгий Иванов, Рюрик Ивнев, Николай Бальмонт, пианист, сын поэта, Борис Савинков, эсер-террорист… Читали стихи, слушали романсы, танцевали модные регтайм, чарльстон. Ставили домашние спектакли. В 1910 году — «Балаганчик» Блока (он заинтересовался, узнав об этом, выражал желание посмотреть), «Как важно быть серьезным» Уайльда и «Дон Жуан в Египте» Гумилева…
Салон в Саперном славился не только щедростью приемов. Здесь, по словам Марка Алданова, хорошо знавшего Каннегисеров, «царские министры встречались с Германом Лопатиным, изломанные молодые поэты со старыми заслуженными генералами».
Герман Лопатин, революционер, человек-легенда. В 60-е—80-е годы он был практически связан со всеми революционными организациями России. Привлекался следствием по делу Каракозова, покушавшегося на Александра II. Организовал побег Петра Лаврова, философа, идеолога народничества, из Вологодской ссылки за границу. Отправился в Сибирь за Чернышевским. В результате — арест, иркутский острог и… побег! Лопатин — первый переводчик «Капитала». Лично знаком с Марксом, Энгельсом, Бебелем… После попыток возродить партию «Народная воля», ареста и суда 18 лет провел в одиночках Петропавловской и Шлиссельбургской крепостей…
В один из январских вечеров 1916 года («Над Петербургом стояла вьюга…») у Каннегисеров оказалась Марина Цветаева. Здесь она встретила Михаила Кузмина, о котором в Москве ходили легенды, очаровалась, как многие. Через 20 лет посвятит его памяти очерк «Нездешний вечер» (название навеяно книгой стихов поэта «Нездешние вечера»), который будет опубликован в Париже, в журнале «Современные записки».
И мы увидим дом в Саперном, хозяев и гостей в своеобразном ракурсе — взгляд Цветаевой, ее чувства, ее экспрессия.
«Сережа и Лёня. Лёня — поэт, Сережа — путешественник <…> Лёня поэтичен, Сережа — нет, и дружу я с Сережей. Сереже я рассказываю про свою маленькую дочь, оставшуюся в Москве (первое расставание), <…> а он мне про верблюдов своих пустынь. Лёня для меня слишком хрупок, нежен… цветок. Старинный томик «Медного всадника» держит в руке — как цветок, слегка отставив руку — саму, как цветок, что можно сделать такими руками? <…>
Отец Сережи и Лёни <…> — высокий, важный, иронический, ласковый, неотразимый — которого про себя зову — лорд.
— Вас очень хочет видеть Есенин — он только что приехал.
Лёня, Есенин. Неразрывные, неразливные друзья. В их лице, в столь разительно разных лицах их сошлись, слились две расы, два класса, два мира. Сошлись — через все и вся — поэты.
Леня ездил к Есенину в деревню, Есенин в Петербурге от Лёни не выходил. Так и вижу их две сдвинутые головы — на гостиной банкетке, в хорошую мальчишескую обнимку <…> (Лёнина черная головная гладь, Есенинская сплошная кудря, курча, Есенинские васильки, Лёнины карие миндалины. <…> Удовлетворение, как от редкой и полной рифмы).
Сижу в той желтой зальной — может быть, от Сережиных верблюдов — пустыне и читаю стихи <…> в первую голову свою боевую Германию:
И где возьму благоразумье
«За око — око, кровь — за кровь»?
Германия, мое безумье!
Германия, моя любовь!
Эти стихи Германии — мой первый ответ на войну. В Москве эти стихи ответа не имеют, имеют обратный успех. Но здесь, — чувствую — попадают в точку, в единственную цель всех стихов — сердце.
Читаю весь свой стихотворный 1915 год — а все мало, а все — еще хотят.
Ясно чувствую, что читаю от лица Москвы и что этим лицом в грязь — не ударяю.
Потом — читают все. Есенин читает «Марфу Посадницу», принятую Горьким в «Летопись» и запрещенную цензурой. Помню сизые тучи голубей и черную — народного гнева. — «Как московский царь — на кровавой гульбе — продал душу свою — Антихристу…» Слушаю всеми корнями волос. Неужели этот херувим… — это написал? — почувствовал? <…>
Осип Мандельштам, полузакрыв верблюжьи глаза, вещает:
Поедем в Ца-арское Се-ело,
Свободны, веселы и пьяны,
Там улыбаются уланы,
Вскочив на крепкое седло…
Читают Лёня, Иванов, Оцуп, Ивнев, кажется — Городецкий. Многих — забыла. Но знаю, что читал весь Петербург, кроме Ахматовой, которая была в Крыму, и Гумилева — на войне. Читал весь Петербург и одна Москва».
«Я не соглашаюсь с впечатлением Марины Цв <етаевой> о «хрупкости» Лёвы», — протест прозвучал в строках воспоминаний Ольги Гильдебрант-Арбениной, актрисы, художницы, музы Гумилева и Мандельштама. — Он был высокий, стройный, но отнюдь не хрупкий <…> Руки сильные, горячие и доказал он, что может владеть не только книжкой или цветком».
С Олечкой Арбениной случился у Леонида короткий роман. («Он успел объясниться мне в любви и даже сделал предложение…»)
Есть и несколько другой взгляд на Каннегисеров. Нельзя сказать «недобрый». Скорее, взгляд человека не все приемлющего в новомодных петербургских нравах. (А Леонид Каннегисер, по словам Георгия Адамовича, «самый петербургский петербуржец». )
Старая знакомая семьи Надежда Германовна Блюменфельд, актриса и театральный художник, рассказывает (рассказ записан ее дочерью, писательницей Натальей Соколовой), как поразил ее стиль жизни Каннегисеров в Петербурге — швейцар, лакеи, «о ком доложить?» «В Одессе они были намного скромнее». (Семья, живя в Николаеве, лето всегда проводила на одесской даче.) Дети надолго приезжали в Одессу и после того, как отца перевели в Петербург. Рассказчица всех троих хорошо знала.
Дочь Елизавета претенциозно называла себя Лулу. «Необыкновенно светская, разбитная и ловкая в разговоре девушка», она с успехом играла роль хозяйки салона, «этакой современной Аннет Шерер». Сережа — «величественный», «важничал, смотрел на всех сверху вниз, умел осадить человека». Он, полагает Н. Б., из «золотой молодежи», Леву больше тянуло к богеме. «Любил эпатировать добропорядочных буржуа, ошарашивать презрением к их морали, не скрывал, например, что он — гомосексуалист. <…> Мог преспокойно произнести пошловатую фразу: „Такой-то слишком нормален и здоров, чтобы быть интересным“. Становился все более изломанным и изысканным, петербургским перенасыщенным и утомленным снобом… старался походить на героев Оскара Уайльда, на рисунки Бердслея…»
Так и просится клише: «продукт времени». Серебряный век — бурный, расцвет литературы, искусства, взлет раскрепощенных талантов — отличался еще и «вавилонскими» нравами. Жизнь втроем (такие союзы не были тайной — читайте мемуары), гомосексуальные связи — греховная мода. Пожалуй, слово «греховная» — лишнее: скучная «нормальность» не приветствовалась. И отношения Леонида и Сергея Есенина окружающие склонны были воспринимать не просто как «неразливную» дружбу.
У девятнадцатилетнего Каннегисера был бурный роман с тридцатилетней поэтессой Палладой. (Имя Паллада, как и отчество Олимповна — настоящие: в роду Старынкевичей традиционно давали детям греческие имена). Единственный сборник стихов «Амулеты» она издала под фамилией Богданова-Бельская. Фамилии часто менялись, в соответствии со сменой мужей. Любовникам несть числа. Один студент застрелился под ее портретом, другой, как говорят, у нее на глазах, на виду у прохожих.
Она считала себя «демонисткой». Ахматова называла это иначе: «Гомерический блуд».
Красавицей Паллада не была, но была, по свидетельству современников, «неповторима, это больше!» Одета всегда вызывающе: ярко-малиновые, ядовито-зеленые накидки, шелка, кружева, хризантемы, перья, ленты… На ногах браслеты.
В журнале «Аргус» вела рубрику «Горячие советы о красоте дамам и джентльменам».
Она еще при жизни стала героиней мемуаров. Ей посвящали стихи известные поэты. Многие имена в строках Игоря Северянина:
Уродливый и бледный Гумилёв
Любил низать пред нею жемчуг слов,
Субтильный Жорж Иванов — пить усладу,
Евреинов — бросаться на костёр…
Мужчина каждый делался остёр,
Почуяв изощрённую Палладу…
На молодого Каннегисера была обрушена неистовая страсть: «Есть тысяча способов добиться любви женщины и ни одного, чтобы отказаться от нее!..»
В 1928 году в Париже родственники издали книгу Леонида Каннегисера — стихи, рецензия на сборник Ахматовой «Четки», воспоминания друзей об авторе.
«После Лёни осталась книжечка стихов, — написала Марина Цветаева, — таких простых, что у меня сердце сжалось: как я ничего не поняла в этом эстете, как этой внешности — поверила».
Понял Марк Александрович Алданов. В 1923 году в «Современных записках» была опубликована его работа «Убийство Урицкого. К пятилетию». Ее можно определить как очерк-исследование. Факты, слова взвешены, сказывается ответственность автора исторических романов.
«Я хорошо его знал. <…> То, что я пишу, не история; а источник для нее. У историка будут материалы, каких я не имею. Но и у меня были материалы, которых он иметь не будет, он, никогда не видавший ни Каннегисера, ни Урицкого.
Я не ставлю себе задачей характеристику Леонида Каннегисера. Эта тема могла бы соблазнить большого художника; возможно, что для нее когда-нибудь найдется Достоевский. Достоевскому принадлежит по праву и тот город, в котором жил и погиб Каннегисер, страшный Петербург десятых годов, самый грешный из всех городов мира…
Скажу лишь, что молодой человек, убивший Урицкого, был совершенно исключительно одарен от природы. Талантливый поэт, он оставил после себя несколько десятков стихотворений. <…> Его наследия мало, чтобы посвятить ему литературно-критический этюд; вполне достаточно, чтобы без колебаний признать в нем дар, не успевший развиться…
Этот баловень судьбы <…> был несчастнейший из людей. О подобных ему сказано у летописца: «Никто же их бияше, сами ся мучаху».
Алданову были переданы выдержки из дневника Леонида. Он начал свои записи в 1914 году. Война застала его в Италии. Ему хотелось пойти на фронт добровольцем — родители его не пустили. Желание, как у всех мальчиков. Но было еще и другое.
«У меня есть комната, кровать, обед, деньги, кафе, и никакой жалости к тем, у которых их нет. Если меня убьют на войне, то в этом, безусловно, будет некоторый высший смысл…»
«Прервал писание, ходил по комнате, думал и, кажется, в тысячный раз решил: „иду!“ Завтра утром, может быть, проснувшись, подумаю: „вот вздор! Зачем же мне идти: у нас огромная армия“. А вечером опять буду перерешать… Так каждый день: колеблюсь, решаю, отчаиваюсь и ничего не делаю. Другие, по крайней мере, работают на пользу раненых».
Он тоже попробовал. На вокзале одного раненого пришлось отнести в перевязочную. При нем сняли повязку, он увидел на его ноге страшную шрапнельную рану: изуродованное, изрытое человеческое тело. Содрогнулся, потемнело в глазах, подступила тошнота. Собрался с силами, чтобы не упасть, вышел на воздух, пошатываясь. «И это может грозить — мне…» И как вдруг в ответ на это в душе подымается безудержно радостно-сладкое чувство: «Мне не грозит ничего», и тогда я знаю: «Я — подлец!»
Февральская революция его захватила. (А кого же она не захватила? Только отрезвление наступало быстро.) В июне 1917 года он поступил добровольцем в Михайловское артиллерийское училище. Исполнял обязанности председателя союза юнкеров-социалистов Петроградского военного округа. В ночь с 24 на 25 октября вместе с другими юнкерами пошел защищать Временное правительство. Был задержан, но быстро отпущен, успел на II, исторический, съезд рабочих и солдатских депутатов, где объявили о взятии Зимнего и аресте Временного правительства. Ленин произвел на Каннегисера «потрясающее впечатление».
Но если и было какое-то увлечение идеями Октябрьской революции, то разгон Учредительного собрания, заключение Брестского мира, который многие восприняли как предательство России, массовые аресты, расстрелы вызвали жгучую ненависть к большевикам, и Леонид с весны 1918 года участвует в конспиративной работе.
Петербург в ту пору кишел заговорщиками. Алданов знал нескольких молодых людей, офицеров и юнкеров, принадлежавших к тому же кружку, что и Каннегисер. Знал его близкого друга, офицера Перельцвейга. Они не были ему близки ни в политическом отношении, ни в психологическом, но «более высоконастроенных людей, более идеалистически преданных идеям родины и свободы, более чуждых побуждениям личного интереса» ему никогда видеть не приходилось. Заговорщиками они были странными: конспирация по-детски серьезная и по-детски наивная. Леонид ходил летом 1918 года с двумя револьверами и каким-то ящиком, с которым обращался бережно и подчеркнуто таинственно… Вроде бы предполагал взорвать Смольный… То, что их всех не переловили в день образования кружка, можно объяснить лишь неопытностью сыска новой власти.
Летом в ЧК по доносу открыли дело о контрреволюционном заговоре в Михайловском училище. Арестовали нескольких офицеров и курсантов. Шесть человек расстреляли. Среди них был Владимир Перельцвейг.
Гибель друга страшно потрясла Леонида и, по всей видимости, стала непосредственной причиной совершенного им убийства.
Убийца. Ужасное, несмываемое клеймо. Но не превращает ли преступника в героя личность убитого?
Алданов, подчеркивая свою беспристрастность, как мог, собрал сведения о Моисее Соломоновиче Урицком, который в ту пору почти бесконтрольно распоряжался свободой и жизнью нескольких миллионов людей Северной коммуны — объединения северо-западных губерний России. Урицкий «всю жизнь» был меньшевиком.
Многие годы провел за границей. Вернувшись в Россию после Февральской революции, осматривался. Летом 1917 года еще нельзя было сказать, ждет ли большевиков победа. Но зато было очевидно, что у меньшевиков-интернационалистов вообще нет никакого будущего. Урицкий подумал — и, как Троцкий, стал большевиком.
В дни октябрьского переворота он был членом Военно-революционного комитета. Затем — комиссаром по делам Учредительного собрания и в этой должности «вел себя крайне нагло и вызывающе». Новое повышение в чине — пост народного комиссара Северной коммуны по делам иностранным и внутренним. Внутренние дела — это прежде всего руководство ЧК.
Заурядная личность и громадная власть, власть, не стесненная ни законами, ни формами суда, ничем, кроме «революционной совести», огромные безграничные средства, штаты явных и секретных сотрудников — это несоответствие оказалось за гранью добра и зла. «У него знаменитые писатели просили пропуск на выезд из города! У него в тюрьмах сидели великие князья! И все это перед лицом истории! Все это для социализма! Рубить головы серпом, дробить черепа молотом!..»
Он был неприятен, антиэстетичен, карикатурен внешне, но смеха не вызывал: каждый день он подписывал смертные приговоры.
После расстрела Перельцвейга Леонид почти не бывал дома, не ночевал. Накануне убийства Урицкого зашел под вечер. Обедали. Потом он предложил сестре почитать вслух — у них это было принято — «Графа Монте-Кристо». Начал с середины, с главы о политическом убийстве, которое совершил в молодости старый бонапартист, дед одной из героинь романа. Читал с увлечением до полуночи. Затем простился и ушел. (Сестре суждено было еще раз увидеть его — издали, из окна ее камеры на Гороховой: его вели под конвоем на допрос.)
Рано утром пришел пить чай. Постучал в комнату отца, который был нездоров и работал дома. Они сыграли партию в шахматы. Сын играл так, словно что-то связывал с исходом партии, что-то загадал: удача — провал? Он проиграл, что чрезвычайно его взволновало. Отец, почувствовав это, предложил вторую партию, но Леонид посмотрел на часы и отказался.
Он надел кожаную, еще юнкерскую куртку, простился с отцом (они больше никогда не увидятся) и ушел. На Марсовом поле взял напрокат велосипед и поехал к площади Зимнего дворца. Перед одним из подъездов левого полукружья здания Главного штаба он остановился — здесь, в министерстве внутренних дел, принимал Урицкий.
Было двадцать минут одиннадцатого.
Он вошел в подъезд. В большой комнате, напротив входной двери, находились лестница и лифт.
— Товарищ Урицкий принимает? — спросил Каннегисер у швейцара.
— Еще не прибыли…
Он отошел к окну, выходящему на площадь, и сел на подоконник. Ждал. Вдали послышался рокот мотора. Царский автомобиль замедлил ход и остановился у подъезда.
Урицкий, войдя, направился к лифту. Посетитель в кожаной куртке поспешно сделал несколько шагов к нему — грянул выстрел. Шеф «чрезвычайки» упал без крика, убитый наповал. Убийца бросился к выходу…
Если бы Каннегисер положил револьвер в карман, если бы спокойно пошел пешком налево (сослагательное наклонение Марка Алданова, как причитание), он легко бы скрылся, свернув под аркой на Морскую, смешавшись с толпой на Невском… Но он потерял в ту минуту самообладание. Все вышло не так. Не выпуская из рук револьвера, он вскочил на велосипед и понесся вправо — к Миллионной улице.
В комнате, где произошло убийство, через минуту поднялась суматоха. Прибежавшие на выстрел служащие комиссариата остолбенели перед телом Урицкого, не понимая, что произошло. Наконец один человек вспомнил об убийце и с криком бросился на улицу, за ним побежали другие. Помчался в погоню автомобиль с солдатами…
Вот-вот убийцу могли настичь. Около дома 17 он соскочил с велосипеда и бросился во двор. В отчаянии вбежал в какую-то дверь и понесся по черной лестнице. Во втором этаже дверь квартиры князя Меликова (это потом выяснится) была открыта. Он бросился в нее, пробежал через кухню и несколько комнат перед обомлевшей прислугой, в передней накинул на себя сорванное с вешалки чужое пальто, отворил выходную дверь и спустился по парадной лестнице… Внизу его схватили.
Уже 6 сентября петроградские газеты публикуют сообщение ЧК: расстреляно 512 контрреволюционеров и белогвардейцев. Тут же — список заложников, продолженный в трех следующих номерах газеты — 476 человек, очередь к смерти: если будет убит еще хоть один советский работник, заложников расстреляют.
«В эту эпоху мы должны быть террористами! — восклицал на заседании Петроградского совета его председатель Григорий Зиновьев. — Да здравствует красный террор!»
В сводном списке «лиц, проходящих по связям убийцы Каннегисера» 467 человек!
Карательная сеть загребла близких (даже восьмидесятилетнюю бабушку) и дальних родственников, друзей, знакомых, служащих из конторы отца, всех, чьи имена оказались в телефонной книжке Леонида…
Сообщников у него, по-видимому, не было. Во всяком случае, следствию не удалось их обнаружить, несмотря на желание властей.
При допросе Каннегисер заявил, что убил Урицкого по собственному побуждению, желая отомстить за аресты офицеров и расстрел своего друга Перельцвейга. Дзержинскому, специально приехавшему из Москвы, сказал то же самое. «На вопрос о принадлежности к партии заявляю, что ответить прямо… из принципиальных соображений отказываюсь. Убийство Урицкого совершил не по постановлению партии, к которой я принадлежу, а по личному побуждению».
Алданов считает, что психологическая основа акта была, конечно, сложнее, чем месть за друга, что состояла она из самых лучших, самых возвышенных чувств: горячая любовь к России, заполняющая его дневники; и ненависть к ее поработителям; и чувство еврея, желавшего перед русским народом, перед историей противопоставить свое имя именам Урицких и Зиновьевых; и дух самопожертвования…
И еще, возможно, был живой образец — Леонид преклонялся перед личностью Лопатина.
Когда Роза Львовна Каннегисер была выпущена из тюрьмы, ей в тот же день сообщили, что Лопатин умирает. Она немедленно отправилась в больницу. Герман Александрович был в полном сознании, сказал, что счастлив увидеть ее перед смертью.
— Я думал, вы на меня сердитесь…
— За что?
— За гибель вашего сына.
— Чем же вы в ней виноваты?
Лопатин промолчал. Он скончался через несколько часов. Едва ли он мог обвинять себя в чем-то другом, кроме страстных слов, которые у него могли сорваться в разговоре с молодым человеком, — он очень его любил.
Леонид Каннегисер был расстрелян в начале октября, точная дата неизвестна.
В годы перестройки было извлечено на свет из особого архива ВЧК 11 томов его дела — с ним знакомилась прокуратура. Среди протоколов допросов, разного канцелярского мусора сохранились листки с записями Леонида в одиночке.
Письмо князю Меликову. «Я обращаюсь к Вам, ни имени, ни фамилии Вашей не зная до сих пор, с горячей просьбой простить то преступное легкомыслие, с которым я бросился в Вашу квартиру. Откровенно признаюсь, что в эту минуту я действовал под влиянием скверного чувства самосохранения, и поэтому мысль об опасности, возникающей из-за меня для совершенно незнакомых мне людей, каким-то чудом не пришла мне в голову… Бесконечно прошу Вас простить меня!»
Стихотворные строки — перечеркнутые, исправленные.
Что в вашем голосе суровом?
Одна пустая болтовня.
Иль мните вы казенным словом
И вправду испугать меня?
Холодный чай, осьмушка хлеба.
Час одиночества и тьмы.
Но синее сиянье неба
Одело свод моей тюрьмы.
И сладко, сладко в келье тесной
Узреть в смирении страстей,
Как ясно блещет свет небесный
Души воспрянувшей моей.
Напевы Божьи слух мой ловит,
Душа спешит покинуть плоть,
И радость вечную готовит
Мне на руках своих Господь.
Прощание. «Человеческому сердцу не нужно счастье, ему нужно сияние. Если бы знали мои близкие, какое сияние наполняет сейчас душу мою, они бы блаженствовали, а не проливали слезы».
Ознакомившись с делом, прокуратура вынесла вердикт: «Реабилитации не подлежит». Преступник-террорист.
Себялюбец, честолюбец, возомнивший себя героем, — как мог он не подумать о том, сколько крови прольется после его выстрела?!
И все-таки что-то в душе протестует против клейма «преступник-террорист», которое не допускает прощения. Какой же он преступник, если убил убийцу? Хочется согласиться с защитником Марком Алдановым: «Людей в политике судят не только по делам, — их судят в особенности по словам. Не мешало бы судить и по побуждениям дел», — но тоже что-то мешает. Наверное, короткая реплика Осипа Мандельштама, которую он произнес, когда узнал о выстреле Каннегисера: «Кто поставил его судьей?»
P. S. Судьба близких Леонида Каннегисера.
Брат Сергей покончил жизнь самоубийством после Февральской революции: был в списках осведомителей полиции — боялся, что про это узнают. Иоакима Самуиловича в 1921 году арестовывали еще раз: стараясь сделать из него соучастника преступления сына. В конце концов, семью выслали из страны. Отец умер в Варшаве, мать — в Париже. Сестра Елизавета в 1943 году была интернирована из Ниццы в Германию, сгинула в Освенциме.
Леонид Каннегисер
Для Вас в последний раз, быть может…
Для Вас в последний раз, быть может,
Мое задвигалось перо, —
Меня уж больше не тревожит
Ваш образ нежный, мой Пьеро!
Я Вам дарил часы и годы,
Расцвет моих могучих сил,
Но, меланхолик от природы,
На Вас тоску лишь наводил.
И образумил в час молитвы
Меня услышавший Творец:
Я бросил страсти, кончил битвы
И буду мудрым наконец.
О, кровь семнадцатого года!
О, кровь семнадцатого года!
Еще бежит, бежит она —
Ведь и веселая свобода
Должна же быть защищена.
Умрем — исполним назначенье.
Но в сладость претворим сперва
Себялюбивое мученье,
Тоску и жалкие слова.
Пойдем, не думая о многом,
Мы только выйдем из тюрьмы,
А смерть пусть ждет нас за порогом,
Умрем — бессмертны станем мы.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги Посиделки на Дмитровке. Выпуск восьмой предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других