Таёжная кладовая. Сибирские сказы

Таисья Пьянкова

Уникальная книга, в которой собраны сказы, написанные Таисьей Пьянковой – настоящим мастером столь редкого в нашей литературе жанра. Вот как отозвался о них С.В. Михалков: «Ваша работа – подвиг писателя. Книги Ваши будут жить, и благодарный читатель их будет перечитывать. Так нужны нам сегодня народные сказы, сказки, былины, песни народные, притчи – всё то, что создавал наш русский народ».

Оглавление

Миливонщица

Тому, кто бывал в Верхнем Приобье, рассказывать не надо, насколько тамошние речонки порожисты да перекатисты. Не без серьёзности толковали старые люди, что когда Господь прокладывал их по тайге, так сперва ломиком понаотворачивал камней, а выбрасывать их — лопата сломалась. Пошёл он к себе новый черенок насадить, да, видно, за другими делами закрутился. По сей день ждут реки его возврату, бесятся от нетерпения в каменистом русле, всё волнами всплёскивают. А сколь ни плещи, до Бога не добрызнешь.

Этими-то реками и сплавляли, бывало, мужички по осеням спелошный кедровый орех — ядрёный, урожайный! Но самый крупный, самый сладкий доставался тому, кто добывал его в кедрачах за Чёрною скалою, прозванной Миливонщицей.

Чёрных скал в Верхнеобье до чёртовой матери. Но та, о которой чаще всего поминали старики, пела якобы в сумерках печальным девичьим голосом. Одни уверяли, что скала отпугивает от себя охотничков до сокрытых в ней миллионных богатств, другие — что томится внутри девица невиданной красоты и зовёт она голосом своим избавителя. А охотники да кедровики такую историю у ночных костров рассказывали.

Живал когда-то в этих местах Евдоким-бобыль. Человек он был столь добрый, столь затырканный простотой, что и в примаки-то никто не хотел его взять. Уже ко Христовым годам подкатила его жизнь, а Евдоким всё в одиночку по тайге ходил, всё живицу собирал да малой охотой промышлял себе на пропитание.

Не было у Евдокима на земле ни единой души, с которой мог бы он разделить свою печаль-кручинушку. А хватило бы у Евдокима этого добра да на три жизни.

Вот как-то принёс бобыль на сданье живицу, взял у молодого тогда лавочника нужного припасу, поскидал в мешок и мимо дворов, напрямки, пошагал себе в тайгу. Только бы выйти ему из деревни — на тебе! Прям-ка за последним двором, в коноплях, уловил Евдоким: пищит ктой-то живым писком. И так ли скрёбно пищит, будто по шестку ножом водят.

Бобыль сунулся в конопли, развёл их на стороны — эко ли! Видима была бы такая страсть, да не нашими глазами! Корчится в коноплях девчоночка молочная, ножонками сечёт.

Не мог же Евдоким схлестнуть обратно конопли да в лес кинуться. Принял он пискунью на свои широкие ладони и увидел, что комарьё успело обкусать девчоночку — чтоб им всем носы винтом позакрутило! Стянул бобыль с себя рубаху исподнюю, скулёмал Найдёнку, как получилось, и вернулся обратно в деревню.

Сбежались на это диво бабы, ругаться принялись:

— Ты нам, Евдоким, саму ту шлюху приведи, что ребянчошку под коноплю свалила! Разве ж это баба? Разве ж это мать?!

— Так ить, могет быть, что девчоночку не зло подкинуло, а горе? — толкует Евдоким. — Может, померла мать-то?

Притихли бабы, поумнели. А одна и советует:

— Вернись, Евдокимушка, до лавочника, спроси Степана Матвеича, не оставит ли он девчоночку у себя. Жена-то его, хотя и толста матушка, и красива, а только уж третий год не может хозяину ребёнчишка выронить. Не то поле солончаковое, не то зерно солоделое… Она уж, сердешная, какого только зелья от знахарок не напринималась. А всё хужает и хужает. Последнее время вовсе слегла. Завчора Степан Матвеич сам лекаря привозил, да не допустила она к себе никого. Дайте, говорит, помереть спокойно. Отнеси-ка ты девчоночку туда. Может, взбодрится лавочница от детского тепла?

Евдоким и попёрся в лавку.

— Ещё не лучше! — встретил бобыля Степан Матвеич. — Ты чо, паря, опупел? Сколько их, сирот-то, по белу свету?… Этак можно целую артель натаскать!

— Куда ж мне её теперь девать-то? — чуть не плачет Евдоким. — Собакам же не выбросишь…

— А уж это дело хозяйское, — отвечает лавочник. — Господь тебе её на руки поклал, его и спрашивай. А я так думаю: ты в своей судьбе один, и Найдёна твоя такого же начала. Вот и возьми её к себе. Конечно! Хватишь с нею горького до слёз, но уж под старость будет тебе утеха.

— Когда бы мне бабою стать, я бы и разговору об этом не затеял бы, — отвечает Евдоким. — Или бы, на худой конец, коровёнку иметь. Как же мне кроху такую поднять безо всего? Тебе языком-то хорошо говорить — возьми. Языком-то бы можно и звёзды облизывать, кабы ноги дотянулись…

— А я те, паря, козу дам, ежели у тебя всё дело в молоке. Коза молодая, первого окоту. Ну? И мыла дам, и бумазейки…

— Антересно бы мне знать, — дивится Евдоким, — чем ты с меня за такую щедрость шкуру будешь снимать? Ножом? Али вдёр стянешь? Каким таким золотом стану я тебе платить?

— Так, окромя рук, чем ты мне ещё-то заплатишь? Опять же руками. Найдёна подрастёт, вместе и отработаетесь.

— Соглашайся, Евдоким! — подогревает бобыля лавочный приказчик Васька Чубарь. — Какая-никакая, теплиночка рядом пощебётывать будет. Ну! Одному-то и песня долга.

— А! Была не была! — сосватался бобыль. — Давай козу!

И пошли они со Степаном Матвеичем смотреть Найдёнину кормилицу. Все козы в кошаре пуховые, все белой масти, а одна среди них аспидно-чёрная, и глаза, что у чёрта, — зелёным огнём горят. Да худа коза, да голосистая!

«Щас мне Стёпка дохлятину эту подсунет», — подумал Евдоким, увидевши Чернуху. Так оно и получилось.

— Ах ты ж, блоха собачья! — даже обругался бобыль на лавочника. — Разве ж ты христианин? Тебе не живого дитёнка захотелось пожалеть — от козы с выгодой избавиться. Ты ещё в путёвого хозяина-то не вырос, каково хитришь! Одним махом по двум ряхам целишь. Ещё и отрабатывай тебе за такого дьявола пархатого. Да ведь она у тебя, поди-ка, заместо молока помоями доится?

— Не бери, — отвечает лавочник. — Корми девку редькой.

Покуда они так толковали, коза изловчилась да ка-ак шпаранет хозяина рогом ниже спины, и заблекала, и хвостом затрясла. Степан Матвеич от боли ажно подпрыгнул да башкою об куриный насест! Все куры на него…

А коза блеет, будто хохочет, и у Евдокима кишки со смеху свело. Лавочник в досаде орёт:

— Бери сам! Али боишься?

— Не уди меня, хозяин, на червяка, — смеётся бобыль, — я те не карась. А вот коза мне твоя теперь понравилась: ежели молока не даст, заместо собаки держать можно.

И потянулся Евдоким широкой ладонью ко Чернухе. Наступает потихоньку да приговаривает:

— Матушка-кормилица, помилосердствуй, рогатая! Помрёт моя Найдёнушка без тебя.

— Ме-ке-ке, — отвечает коза и в тёплую ладонь бобыля суётся губами. Суётся да всё поблекивает, будто разговаривает.

— Мать честная! — удивляется Степан Матвеич. — Умеешь! Эдак ты медведку подоишь, не то козу!

И деревня потом долго удивлялась:

— Вот лавочникова коза отмочила! Своих близко никого не подпускала, а за чужим мужиком потянулась, как на короткой верёвке.

Как ушёл в тот раз Евдоким в ночную тайгу, так и ушёл. И год его ждали, и другой гадали, и пятый на дорогу оборачивались…

Прошло и десять лет, и больше, а по-над таёжным прилеском лишь туман осенний стелется или жаркое марево колышется, а то и лохматая зима белой солью щедро посыпает пустую дорогу. Как бедует Евдоким с чужою девчоночкой, каково достаётся ему бобыльное его отцовство — один Господь ведает.

Гадают люди, пошто это живишник не идёт. Может, в тайге, заодно с дитём, хворь его какая одолела? Может, подальше от страха держится: не отыскалась бы непутёвая Найдёнина мать? Кто его знает.

И забыла бы потихоньку деревня Евдокима, да Степан-лавочник ни в какую не перестаёт губами жевать, когда кто приплетётся к нему голову от нужды клонить:

— Ты вот, паря, просить-то просишь, — тычет он каждого как мордой об лавку, — а ведь не подумал, ко мне идучи, в какое положение ставишь меня. Молчишь! А ведь сам, поди-ка, знаешь, каково с вами, голодранцами-то, дело иметь доброму человеку — всё руками вам отдавай да всё ногами выхаживай. Ты вот мне скажи: как я теперь должок с Евдокима-живишника верну? Ищи ветра в поле, куриные ваши души!

— Ой, да Степан Матвеич, кормилец ты наш безотказный! — ни за что оправдывается просильщик. — Да нешто я в своей деревне приблудный какой? Да нас тут, Аримейкиных, каждая собака наперечёт знает. Ты чо меня с Евдокимом-то равняешь?

— Ну конешно, коне-ешно… — издёвом исходит лавочник. — Ну, ты у меня агнец розовый. Все вы одним миром мазаны! И у тебя на лбу не выступает, об чём ты в себе думаешь!

— Правда твоя, Степан Матвеич, — торопится согласиться просильщик. — Что так, то так. Человек — не яйцо, его на свет не разглядишь. А каждый Калистрат на свой лад смекат…

Долго бы ещё лавочник счёт времени вёл не от Рождества Христова, а от Евдокимова ухода, кабы его самого не пощекотала беда.

Жена Степана Матвеича не померла в тот год, поднялась.

Но за все прожитые годы так и не сумела лавочника сделать детным. А Ваську Чубаря, лавочного приказчика, сумела! Может быть, венчаному своему она и дальше бы сажала тех приказёночков за стол. Кормил бы Степан Матвеич Васькиных кукушат да ещё бы гордился: какие они у него кречеты! Так ведь Чубарь от нетерпения хозяином лавки побыстрее стать такое отдуроломил, что вся деревня ахнула! Он, вишь ли, разом хотел из одной жменьки и напиться, и умыться. Но не всяк, севший на коня, уже и Кутузов!

В день, как тому случиться, послан был Чубарь Степаном Матвеичем в дальнюю волость по торговым делам. До этого справлял такие дела сам лавочник, а тут расхворался. Не то чтобы ехать куда, а в лавку пойти не смог — жену отправил. Лавочница пошла и мальчонку с собою взяла — время скоротать.

Лавка у Степана Матвеича рублена была не в одну крышу с домом, а выходила за ограду, на улицу. Потому не только дневать, но и ночевать приходилось в лавке.

Ну и вот. Укатил Васька Чубарь с вечера за деревню, в прилеске гдей-то меринка спрятал и потёмками вернулся обратно, думая, что в лавке ночует хозяин. Дело у него было недолгое: только дверь подпереть да огонёк выпустить, а рыжий сам знает, что ему делать.

Подпалил Чубарь лавку и поскакал себе в волость развевать кудреватым чубом по шалому ветру. Гори она, та лавка, вместе с хозяином! Скоро встречать его выйдет зазноба! Распахнёт она перед ним закрома да кладовые! А там добра столь накоплено, что Степан Матвеич, царство ему небесное, проталкивался боком в узких проходах. Эгей! Живи Василий Иванович! Царствуй!

Так, должно, думал бойкий приказчик, торопя вперёд меринка. Да уж лучше бы конь его в болото обронил…

Когда лавочницу еле живую вытащили из огня, да одну, да без мальчонки, она, в избытке боли, распахнулась душою. Все свои грехи, как гадальные карты, разложила перед Степаном Матвеичем. Оказалось, что и девчоночка, которую живишник подобрал в конопле, тоже приказчиков недокормыш. Одного только не могла принять на себя лавочница — Васькиного поджога.

— А ить он это подпалил! — клялась она перед смертью. — Все годы боялась я в грехе открыться, чтобы не принять от тебя ранней смерти. А получается, что человек от праведной кары по кругу бежит…

Тем же днём, когда лавочницу поклали под белую простыню, Чубаря хозяйские посланцы привезли домой и поставили перед Степаном Матвеичем.

— Запереть в амбаре, — только и сказал вдовец, остальным же людям пояснил: — Властей звать покуда не стану. Без того полно греха. Пущай посидит, покуда сорок дней покойникам не отойдёт. А там видно будет, что делать.

И приставил Степан Матвеич в досмотр ко злодею кривоногого басурманина.

Однако не суждено было минуть и второй седмице, как из ближнего прилеска на просёлочную дорогу вышел крепкий мужик да с ним рядом девка стройная, да за ними вприскок поспешала чёрная коза.

Вся как есть деревня выплеснулась со дворов навстречу Евдокиму. А тот никак не мог сообразить, за какие такие победы выпала ему всенародная встреча. Оттого и насторожился бобыль, и Найдёна, видя такой переполох, маленько испугалась. Прижалась к отцову плечу и смотрит оленухой.

А народ, нежданно оказавшись перед особой девичьей красотой, забыл и про Ваську Чубаря, и про Степана-лавочника. Да и кому бы хотелось ясною весною вспоминать осеннюю похмарь? Ведь когда глаза радуются, язык не стреляет. Одна только баба, бедами, видать, настёганная, вдруг заторопила Евдокима, когда к толпе направился сам Степан Матвеич:

— Уходил бы ты отсюда, Евдокимушка…

— Я те уйду, берёста гнилая! Я те, раздёргану твою мать, уйду! — И лавочник предстал перед Евдокимом столь дородным, что бобыль усмехнулся, вспомнив его прежним стригунком.

За пройденные годы накопил торговый хозяин что тела полного, что гордости своенравной. И настолько людей отодвинуть от себя сумел, что теперь, видно, никакой длинной рукой его не достанешь. Вон как по-есаульски вошёл он в круг! Каким стояком предстал перед Евдокимом. А Найдёну так ли облил чесночной одышкой, что Евдоким отвёл дочку осторожной рукой за спину.

Неизвестно, что бы сказал на такую смелость Степан Матвеич, кабы не коза. Чёрная и теперь нацелилась на лавочника рогом и заблеяла, будто заругалась. Народ захохотал, а кто-то сказал в толпе:

— Вот шельма старая, узнала родню!

Видать, не шибко стремился Степан Матвеич, чтоб Чернуха принародно чесанула его рогом ниже спины, потому и скомандовал Евдокиму:

— Пошли, а козу пусти на траву.

До самого позднего вечера никакого дела в доме Степана Матвеича новым работникам не определилось. Хозяин всё водил их по кладовым, показывал богатства, будто они к нему торговать явились, а не в ярмо впрягаться. Да всё жаловался лавочник на своё собачье житьё да на горе свое недавнее:

— Кому оставлю?! — спрашивал он слёзно бобыля. — Ты, Евдоким, счастливей меня оказался. А мне вот никтошеньки теперь не утрёт слезы горючей, никто не услышит, как стону я стоном каждую божью ночь…

«Куда он гнёт? — ходит, спрашивает себя Евдоким. — Пошто стелется дорогим товаром? Уж не ко мне ли в зятевья просится, старый прыщ?»

Будто бы в тихой воде увидал бобыль Степановой души отражение…

Вовсе к ночи зазвал хозяин гостей в белую избу, за стол усадил возле себя, угощать принялся. Сказать бы Евдокиму чего смелого на хлебосольство его тошное, да сунься-ка языком в эку пропасть, а там паутина натянута. Ишь какой сидит Степан Матвеич! Что твой самовар — полный да спелый, будто в нём соку человеческого нацежено под самую конфорку.

Вот и говорит хозяин гостю:

— Ежели, Евдоким, оказал ты себя таким праведным, что через семнадцать годов не забыл об своём долгу, так уж, я думаю, какой бы из тебя приказчик получился?!

— Хто его знает, — отвечает бобыль, — может, оно и так. Только я, Степан Матвеич, не того гнезда выпарок. Я ить не одного тебя, я и остальных людей обманывать не могу. Разве ж такая тебе торговля нужна?

— Ладно, — соглашается лавочник. — Ну а ежели, скажем, твоей Найдёне я честь определю? Что на это ты скажешь?

— Так ить чужая честь — барыня. Она кататься любит: не в гужи сунет, так в ярмо…

— Тогда пущай сама Найдёна окажет мне честь, — гнёт свою линию Степан Матвеич.

— Ну чего ты мозолишься? — не стерпел Евдоким. — Вижу ведь: не золото у тебя внутри плавится. Всё одно поднимется на глаза.

— Эко ты несусветное городишь… — сморщился Степан Матвеич. — А ить я не как-нибудь, не на заимку возить её стану. И не так чтоб ни стуку, ни грюку — поволок, как суку… Я по-христиански! Минет моей жене сорок дней… Поп — человек свой, застольный. Он не станет ерепениться. Всё будет как у добрых людей! Не мытариться же девке век по белу свету? А тебе я за неё весь должок вычеркну, и ступай себе в тайгу вольным человеком…

Найдёна от этих слов со стеною слилась, а Евдоким со скамьи поднялся и спрашивает:

— Ты чо? Опупел, паря? Ты кому такое говоришь? Али не видишь, что перед тобою дитё сидит? Поди-ка опростайся!

— Чо-о?! — поднялся и Степан Матвеич.

— А то, — не испугался Евдоким. — Хомут ты тёртый — вот чо! Али думаешь, что я ей лютый враг, чтобы твоё сватовство благословить? Как-никак, я ей кормилец…

— Какой ты, растудыт твою душу, кормилец?! — заорал вдруг Степан Матвеич. — Может, совсем считать разучился? Сядь! Сядь, говорю! Да положи-ка на ум, сколько за полтора-то десятка лет Чернуха моя молока тебе нацедила?

— А нисколько, — опять шумнул Евдоким. — Она у тебя никогда окотною не была.

— А куда ты зенками глядел, когда брал?

— Я ить думал — душа у тебя. Искал в дерьме изюминку.

— Думал! — хмыкнул Степан Матвеич. — Ну так потом ягнилась!

— Да ни разочку за все годы…

— Ето уж ты сам виноват, — захохотал лавочник, — а моё дело знать, что от козы — козляточки, от козлят — дитяточки. И все они той самой породы, которая молоко даёт. Ломать нам с тобою головы до утра и то не подсчитать твой должок. Ты вот тут сейчас поклади чистый миливон, я ещё подумаю: взять его у тебя или обидеться. И за всю свою щедрость прошу-то я у тебя чужую девку!

— Не чужая я ему, — хотела вступиться Найдёна, но Степан Матвеич так рявкнул на неё, что та подпрыгнула на месте:

— Нишкни, пригульная! Вона где родня-то твоя кровная! — И он показал пальцем в отворённую дверь, где во дворе на приступочке амбарной сидел узкоглазый татарин.

— Эй, Рахим! — крикнул Степан Матвеич. — Веди сюда Чубаря.

Хотел было Чубарь сесть на лавку, но Рахим безо всякого труда, одним толчком в шею выстелил его плашмя у ног хозяина.

Степан Матвеич склонился над виноватым, спросил в затылок:

— А знаешь ли ты, Василь Ваныч-ч, хто тут со мною за столом, кроме Евдокима, сидит?

Приказчика на полу покорёжило.

— Сдогадываешься, выходит? — ухмыльнулся лавочник. — Правильно сдогадываешься! Она! Твоя кровиночка, на всём белом свете единственная. Ты на неё поглянь — какова удалась! Всего тебя переняла. Ты, когда в конопли-то её, как кошшонку, бросил, не подумал, поди-ка, что когда-никогда сгодится она тебе на выручку? А ить сёдни самое времечко наступило…

Чубарь не ответил, только плотнее прижался к полу.

— А помнишь, как со мною в голос уговаривал ты Евдокима принять Найдёну на свои руки? Вот и Евдоким не даст соврать. Но ведь ни она, ни Евдоким до сего часу не знают, что ты, стервец, мать её в лавке спалил.

— Собака-а!.. — взвыл Чубарь.

— Спротив тебя-то? — удивился Степан Матвеич. — Да спротив тебя я ж — пречистая дева Мария! Тебя ить только пальцем тронь — часу не проживёшь, так ты ядом пропитался. С тобою ить одним воздухом дышать боязно. Только не от твоей смерды болит у меня нонче голова — настало время, хоть без особой с моей стороны охоты, а спеть с тобою одну песню в два голоса.

Васька чуть повернулся ухом ко Степану Матвеичу.

— Как кровный отец волен ты или не волен дать благословение своей дочери? — спросил лавочник, заглядывая в сторожный глаз приказчика, и тут же сам себе ответил: — Волен! За то и я, своим чередом, волен отпустить тебя ко всем чертям.

Приказчик и вовсе повернулся и сцепился злым сомнением с хозяйскими глазами.

— Чо высматриваешь во мне? — не стерпел Степан Матвеич и отвернулся, но говорить не перестал: — А ты поверь. Я ить тебе тоже верил когда-то. Да и не жену я у тебя отнимаю. Это я должен на тебя змеем-то смотреть. Лучше встань да за стол сядь — пожри! Только об меня не задень.

Послушался приказчик, на лавку приткнулся. Но есть не стал и глаза от пола не поднял. Ему, должно, не хотелось понимать, что делается за столом. Лучше бы и не знать этого, а бежать подальше, глаза завязавши. Но куда тут побежишь? В дверях татарин стоит — от злости уши прижал, в ограде молодцы — рожи круглей лохани, за окнами быстрые тени мелькают…

— Ну чо, Васька?! Об чём думаешь сидишь? — не дотерпел до Чубарева ответа Степан Матвеич. — Снимать образа, или тебе амбар мой шибко поглянулся?

— Сымай…

Евдоким было кинулся к божнице, да быстрый татарин подсёк его умелым пинком под колени и руки завернул до самого затылка.

Ну а что бы изменилось, поломай Евдоким икону? Другую бы принесли — только и дела. Было этих святых досок тогда больше, чем столешниц.

Вздумал бобыль отбиваться, но Рахим тут же уговорил его кулаком в темя и выволок вон со двора.

Временем позже, когда Евдоким отлежался на холодной земле, лавочник наставлял его у ворот:

— Чо ты ерепенишься? Долги всё одно платить надо. Считай, что я Найдёну у тебя за недоимку взял. И уходи отсюда подобру-поздорову. — А калитку за собой прикрывши, ещё добавил: — Задумаешь Найдёну выкупить — приноси миливон!

И захохотал, запрокинув голову.

Далеко от лавочникова двора Евдоким уйти не сумел — забился в репейную густоту под чьим-то забором да там и опустился на землю. В тихой ночи колотятся неугомонные кузнечики — кто кого перекует. Но зря стараются зелёные. Ничего-то Евдоким не слышит: чёрною кочергой согнулась в нём душа и оглохла.

Деревня угомонилась, спит. Одна только полоумная сорока расстрекоталась на чью-то погибель.

Когда Евдокима турнул кто-то под бок, не сразу понял бобыль, кому он ещё на этом свете понадобился. Но, разглядевши в темноте зелёные глаза, понял, что рядом Чернуха.

— Чего тебе, старая? — спросил Евдоким и добавил: — Не трогай ты меня. Дай помереть спокойно.

Коза, однако, не отошла. Опять лезет. Потянулся Евдоким обнять её, да никого рукою рядом не уловил. Глянул в сторону, а у забора чёрная старушонка стоит, почти с ночью слилась. Только хитрые глаза горят.

— С нами крестная сила! — перекрестился бобыль.

Старушонка же захихикала:

— Чо, батюшка, спужался? А ить тольки помереть хотел? Али я не так тебя поняла?

— Так, баушка, так! — опомнился Евдоким.

— То-то, что так! — вздохнула старая да спросила ещё: — Пойдёшь ли со мною, куда поведу?

— Пошто бы не пойти, — отвечает бобыль, — бояться мне нечего. Хужей того, что со мной стряслось, тебе не натворить.

— Тогда подымайся.

И повела старая Евдокима-живишника за деревню.

Руслом чистого ручья спустились они с крутояра и охладным берегом реки направились прямо к Чёрной скале. Идут ощупочкой, молчат от осторожности.

Дойдя до самой скалы, присела бабка на валунок передохнуть. Евдоким ждать остался. Но, сколько ни стоял бобыль, не видит, чтобы старая куда-то ещё торопилась. Осерчал живишник:

— Ты чо меня, старая, сюда на реку глядеть привела?!

Бабка опять засмеялась в ответ, будто коза заблеяла.

Не по себе стало Евдокиму, думает: «Язви её! Из огня да в полымя! Уходить надо!»

Повернулся уйти, видит: Чёрная скала перед ним надвое разошлась, светлая горенка внутри. Убранство в горенке простое, крестьянское: стол под льняной скатертью, лавки в полавошниках, половики тканые, у стены простенький сундучок поставлен…

— Житье ты мне тут, что ли, определяешь? — оглянулся бобыль на старую. Однако никого рядом не увидел.

Вроде бы и некуда деваться бабке! С одной стороны скала высокая, с другой — река глубокая. Постоял Живишник, погадал об новой странности и все же покорился случаю, вошел в горенку.

«Должно, хозяйка хочет, чтобы я тут её подождал», — подумал Евдоким.

Опуститься на чистые полавошники Евдоким не решился, а приткнулся было на простенький сундучишко. Но не успел он путём сесть, как хрустнуло что-то под ним и тонко зазвенело.

«Еще не лучше! — подскочил бобыль. — Поломал что-то!»

Однако зря он пугался. Видно, замок щёлкнул, потому как сама по себе отворилась сундукова крышка.

Евдоким ажно попятился — там и монисты яхонтовы, и кокошники, жемчугами усыпанные, и чеканного серебра утварь — пиры пировать. Только успевай гляди… Одним клинком в плетеном окладе можно, поди-ка, Найдёнушку вызволить. Ишь, как рассиялся самоцветами, как рассыпался чистой зернью перед Евдокимом! Только не скажет: «Бери меня, чего медлишь?»

Да ведь не своё же это добро! А Евдоким сроду чужого не брал.

«Да и принеси такую благодать Степану Матвеичу, — ко всему думает бобыль, — он же станет пытать — где взял? А я врать не умею. Разорит лавочник Чёрную скалу и хозяйку прибьёт! Мне ли быть бедою такой доброте? Вишь вот, ушла… Хоть весь сундук забирай».

Так ничего и не взял бобыль. Только вон выйдя, поклонился пустоте да сказал:

— Спасибочки тебе, хозяйка, на добром деле. Но не приму я твоих подарков. Лучше в деревню вернусь, упаду в ноги Степану Матвеичу — пущай забирает меня в работу за одни харчи. Всё при Найдёне жить стану.

Сказал так Евдоким и повернулся уходить. Шаг-другой ступил живишник, тут за его спиной и пошатнуло землю грохотом! Даже сел бобыль и голову руками прикрыл.

Но не ночное небо над ним раскололось, то наглухо закрылась Чёрная скала. Да так ли сумела она заровнять каменную стену, что никакой видимости не осталось о сокрытой внутри горенке. Бобыль даже по стене козанком пальца постучал. И услыхал — отзывается скала, да некаменным голосом. И не стена вовсе перед ним, а ворота лавочникова двора…

«Довольно с меня чудес», — подумал Евдоким, но калитку всё-таки отворил.

А на лавочниковом на дворе вовсю сияет погожее утро! Басурманин сидит у амбара, на сабельку дышит да подолом поддёвки протирает её кривое лезвие.

Поклонился Евдоким татарину низким поклоном: проводи, мол, до хозяина.

Ничо. Рахим огласился, только велел подождать в передней избе, а сам нырнул в сонную глубину многих горенок.

Хорошо жил Степан Матвеич, богато. Что стены, что потолок, что пол. Стоять боязно! Широкий стол посредине. А на том столе, вовсе не к месту, плохонькая тряпица лежит, веретеном скрученная…

Вот и хозяин, слышно, идёт, Рахиму говорит:

— Он чо, миливон принёс? — посмеивается.

Татарин лопочет какой-то ответ.

Важно войдя в переднюю избу, остановился Степан Матвеич перед Евдокимом, сопит. Живишник погорбился перед ним. Тогда лавочник и цоп со стола тряпицу ту скрученную. Не успел бобыль рта разинуть, как выкатился из тряпицы клинок, что не посмел Евдоким взять у Чёрной скалы! Оторопел живишник пуще Степана Матвеича, пуще татарина — чуть мимо стула не сел.

Долго молчал лавочник, выная и вкладывая клинок в изукрашенные самоцветами ножны, долго и татарин цокал толстым языком да крутил широкой головой.

Хоть и таращился на всё это бобыль полными удивления глазами, но не сумел уловить того момента, когда Степан Матвеич переморгнулся с Рахимом. С вёрткого маха татарин так ли саданул Евдокима по темечку, что стул под ним подломился и уронил бобыля на пол.

Очнулся бобыль в том самом амбаре, где ещё вчера клял свою судьбу Васька Чубарь. Это за ним не была убрана с полу вонючая солома. Собрался было Евдоким подняться да сесть, но замок дверной клацнул, и татарин Рахим вкатился на коротких ногах в дверной солнечный просвет с полною чашкой просяной каши.

Чашку Рахим поставил перед амбарным на пол, сам сел напротив и вдруг залопотал, быстро зыркая на дверь узким глазом:

— Твоя, бобылка, совсем балда! Кому ножик давай? Мине ножик давай нада…

Он хлопнул себя по груди, склонился к самому Евдокимову уху, зашептал:

— Тогда твоя дочку тайгу забирай! Дурак твоя бобылка.

Евдоким только руками развёл — что татарину объяснишь? Но скуластый подсунулся куда как близко и опять заторопился:

— Степашка велела тебя ночкой контрами… Чубарика контрами уже готово… Тайга давил! А моя знай нада, где твоя ножика красивый брала. Никато ножик такой не потеряй! Говори, Евдокима!

И подскочил Рахим радостно, и мигом пропал за дверью, приметивши хитрым глазом робкое согласие на лице бобыля.

Не слукавил, не соврал скуластый: стоило угомониться деревенским собакам — заговорил с пудовым замком осторожный ключ. Татарский шепоток позвал:

— Ходи на меня! Тихо ходи!

И повёл татарин Евдокима за деревню, где в молодом прилеске уже поджидала отца измученная Найдёна.

Ступая в темноте по знакомой дороге, Евдоким думал: «Куда иду? Зачем? Ведь не званы мы никем, не прошены… Захочет ли отвориться перед нами Чёрная скала?»

Но не в Чёрной скале надо было сомневаться Евдокиму и не хитрого татарина бояться. Хитрее хитрого оказался Степан Матвеич.

Не стала Чёрная скала таить от незваных гостей добра своего. А Рахим, увидевши в горенке отворенный сундук, и про бобыля забыл, и про Найдёну. Вылупил глаза, кинулся вперёд, руки распахнул и… рухнул коротким телом на чужое добро.

Не сразу Евдоким с Найдёною сообразили, что выстрел был. Когда же обернулись, то у края стены каменной стоял Степан Матвеич и ружьецо перезаряжал. Пороховой же дымок из ствола восходил кверху седою прядкою. Сказал Евдокиму, когда дело закончил:

— Ты гляди, как люди умеют бедными прикидываться. А я-то, дурак, гадаю: за каким тебе ляхом самому ко мне батрачить приходить, а? Ты же для разбойной хитрости казанской сиротой прикинулся! Хотел втесаться ко мне в доверие да ограбить?! И куда тебе столько добра-то? Жадность одолела? Да! Жадность — она и алтари рушит!

— Чо болтаешь-то? — хотел остановить живишник Степаново балабольство, но лавочник его и слушать не стал.

— Теперича мне, — перебил он бобыля, — и миливона с тебя мало будет. Стяни-ка Рахима с сундука на пол да крышку прикрой! Я на твоё добро дома нагляжусь…

— Вот уж не-ет, — мотнул головой бобыль. — Я этой горенке не хозяин и богатству здешнему не наследник. Сам брать ничего не стану и тебе не дам!

— Дашь! — поднял ружьё Степан Матвеич.

— Стреляй, — не моргнул Евдоким. — Всё одно я тебе в этом деле не подсобщик.

— Нет! — крикнула Найдёна, когда лавочник стал целиться, и заступила собою отца. — Сперва меня убей!

А что? И стрельнул бы Степан Матвеич безо всякого Якова. Но в каменную горенку со звонким блекотом вдруг влетела чёрная коза, поднялась перед Степаном на дыбки и тут же обернулась махонькой старушонкой.

И всё! И сел Степан Матвеич на землю, и ружьецо из рук выпустил.

Подобрал бобыль ружьё, командует:

— Подымайся — пойдём!

И увёл лавочника в ночную тайгу. Как увёл, так и сам в тайге пропал. С того самого дня никто их обоих больше не видел. Хотя молва велась, что якобы удалось лавочнику увильнуть в чаще от живишника. Но, кинувшись в деревню за подмогою, закружился он по звериным тропам.

Так и бродит Евдоким-бобыль по таёжным урманам да уремам, ищет с ружьём сторожного Степана Матвеича. Скала же Чёрная, которую люди прозвали с той поры Миливонщицей, всё хранит-оберегает в себе Евдокимову дочку, всё ждёт Евдокима-живишника, поскольку отвориться ей суждено только перед ним. И подаёт Найдёна из скалы голос свой печальный, чтобы поскорей отыскался на родимой земле её горемычный отец.

Смотрите также

а б в г д е ё ж з и й к л м н о п р с т у ф х ц ч ш щ э ю я