Стюарт Джеффрис, британский публицист, колумнист Guardian, автор нескольких книг, среди которых опубликованная «Ад Маргинем Пресс» по-русски Гранд-отель «Бездна»: биография Франкфуртской школы, на сей раз предлагает читателям панорамный или, скорее, калейдоскопичный обзор полувековой на сегодняшний день истории постмодерн(изм)а — то ли культурной парадигмы, то ли стиля, то ли состояния, спутавшего карты приверженцам линейных исторических нарративов и смешавшего, кажется, всё и вся: высокое и низкое, старое и новое, правду и вымысел, искусство и поп-культуру и т. д. Среди героев книги — философы, политики, художники, стартаперы, кинорежиссеры, архитекторы, музыканты и активисты, представители всех сфер культурного (и только ли?) производства, внесшие свой вклад в «великое стирание границ», которое поставило под вопрос всякие иерархии (вместо них теперь — всё), временные рубежи (всё теперь всегда) и собственно границы (всё — везде). Джеффрис, в свою очередь, постмодернистски ставит под вопрос сам постмодернизм, показывая, что заложенный в него неолиберальным капитализмом эмансипаторный заряд не сработал, но в то же время признает, что коль скоро мы стали постмодернистами, у нас нет пути назад.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Всё, всегда, везде. Как мы стали постмодернистами» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
Stuart Jeffries
Everything, all the time, everywhere. How we became post-modern. Verso 2021
© Stuart Jeffries 2021
© ООО «Ад Маргинем Пресс», 2023
Введение. Творческое разрушение
I
В 1982 году в центре Манхэттена появилась загадочная реклама. «Защити меня от того, чего я хочу», — кричали огромные светодиодные буквы на Таймс-сквер. Что пытались продать такой рекламой? Зачем кому-то нужно было искать защиты от собственных желаний? Кто должен был защитить вопрошавшего? И кто заставляет нас желать того, чего не следует желать? Художница Дженни Хольцер, установившая вывеску, ответа на все эти вопросы не давала.
Впрочем, она могла бы ответить, что ее вывеска не реклама, а искусство — просто не тот вид искусства, который обычно представлен в галереях. На рубеже 1970-1980-х годов Хольцер прославилась в Нью-Йорке своими лозунгами, которые она печатала на футболках, бейсболках и даже презервативах. По ночам она устраивала художественные акции, развешивая на улицах плакаты с текстами из Карла Маркса, Сьюзен Сонтаг и Бертольта Брехта, а также с собственными высказываниями вроде: «Желать размножения — значит желать смерти» или «Романтическая любовь была изобретена, чтобы манипулировать женщинами». «Я старалась, после того как развесила их, незаметно пробраться туда утром, чтобы посмотреть, остановится ли кто-нибудь, — вспоминала она в интервью в 2012 году. — Это же оценка уличного искусства: будут ли люди останавливаться. Прохожие будут зачеркивать те высказывания, которые им не нравятся и писать вместо них свои. Мне нравилось, что люди взаимодействовали с ними».
«Мне кажется, что знаки отчаяния требуют внимания, а знаки радости вызывают праздничное чувство, — признавалась Хольцер. — Если бы у меня был выбор, я бы выбирала ужасное в надежде, что действие приведет к чему-нибудь более счастливому»[1]. Возможно, она надеялась, что, переместив искусство на улицу, сможет обличить культуру неистового потребления и донести свое подрывное послание до новой аудитории.
«Ужасное», к которому склоняется Дженни Хольцер, имеет прямое отношение к тому, что в нашу постмодернистскую эпоху экзистенциальная трагедия человеческого желания (за исполнением которого следует разочарование, за которым следует желание, за которым вновь приходит разочарование) подвергается эксплуатации, не сравнимой ни с чем из того, что было раньше. Возможно, Хольцер стремилась подчеркнуть, что этот цикл желания/разочарования лежит в основе функционирования капиталистического бизнеса: мы должны найти защиту от постоянного соблазнения нас желаниями в принципе и от реализации их через покупки — в частности.
Вывеска Хольцер на Таймс-сквер стала яркой эмблемой нового постмодернистского мира, в котором мы живем. В этом мире мы знаем, что попались в ловушку системы, которую вряд ли сможем изменить. Действительно, это тот мир, в котором мы угнетаем себя сами посредством собственных желаний.
Вывеска Хольцер вызывает образ мира, где 1984 год диаметрально противоположен описанному в знаменитом романе Оруэлла[2]. Большой Брат использовал электрошок, лишение сна, одиночное заключение, наркотики и агрессивную пропаганду, чтобы сохранить власть, тогда как его Министерство изобилия всячески поддерживало у субъектов искусственно вызванное состояние нужды и усердно поддерживало отсутствие потребительских товаров. В нашу деиндустриализованную неолиберальную эпоху такая биополитика устарела, — утверждает корейско-немецкий философ Бюн-Чхоль Хан. Капитализм понял, что должен быть не жестоким, а соблазнительным. Вместо «нет» он говорит «да»: вместо того чтобы запрещать, устрашая нас директивами, дисциплиной и ограничениями, он готов позволить нам приобретать всё и всегда, что и когда мы захотим, становиться теми, кем пожелаем, и реализовывать нашу мечту о свободе[3].
На страницах этой книги я рассмотрю, как постмодернизм зародился под звездой неолиберализма — глобальной экономической идеологии, героями или злодеями которой (в зависимости от ваших политических убеждений) являются Рональд Рейган, Маргарет Тэтчер, Дэн Сяопин и генерал Аугусто Пиночет. Это идеология, которая выступает за освобождение предпринимательской инициативы от предположительно удушающей заботы государственного вмешательства. До тех пор, пока неолиберализм в свою очередь не взял нас на удушающий захват, развитые индустриальные государства, особенно в послевоенной Западной Европе, были убеждены в необходимости двух социальных механизмов — социальных лестниц и сетей страхования. Первые давали шанс подняться наверх даже наименее удачливым; вторые ловили тех, кто с этих лестниц падал. Бесплатное образование было одной из таких лестниц, а доступная медицина — частью системы страхования от падения. Неолибералы, такие как Рейган и Тэтчер, повалили большинство лестниц и прорезали дыры в сетях страхования. Они ограничили государство, сделав его роль более скромной. Теперь его задача заключалась в создании основ для расширения торговли, обеспечении свободы рынков и защите прав частной собственности. Борьба с бедностью или обеспечение равенства возможностей? Государство могло забыть об этой инфантильной ерунде.
Вскоре после рождения неолиберализма мировая экономика пережила экономический спад. Рецессия 1973–1974 годов, повторившаяся в 1979-1983-м, привела к краху фордистской системы интегрированного промышленного производства. Эту модель сменили краткосрочные контракты и производственный аутсорсинг из Уолсолла в Варшаву и дальше на восток. Информационная экономика вытеснила производственную, капитал стал перемещаться совершенно беспрепятственно, крупные компании занялись глобальной экспансией. Возможно, ваши родители получали техническое образование, чтобы зарабатывать на жизнь, производя материальные объекты, но всё это к сегодняшнему дню устарело: скорее всего, вам предстоит работать в колл-центре, обслуживающем веб-сайт какой-нибудь компании по онлайн-перекредитованию.
Чтобы капитализм не только преодолел цикличность кризисов, но и вышел из них более сильным, неолиберализму потребовалась рыночная популистская культура дифференцированного консюмеризма и индивидуалистского либертарианства. «Неолиберализм оказался вполне совместимым с культурным импульсом, получившим название постмодернизм, который долгое время развивался, но никак не оформлялся в полноправную культурную и интеллектуальную доминанту»[4], — утверждает географ-марксист Дэвид Харви.
Но что такое постмодернизм? Как видно из названия, это то, что пришло после модернизма. Постмодернизм — движение, которому отвратителен модернистский взгляд на мир. Адепты постмодернизма видели в нем головокружительный и веселый сексуальный карнавал, вырвавшийся из застенков коммунальной тюрьмы, буйство красок и цитат, заменившее гектары безжизненного и брутального бетона модернизма. Но постмодернизм — больше, чем культурная прислуга неолиберализма, каким его хотел представить Харви. Воплощенный парадокс, он сразу и улика против неолиберального порядка, и его алиби. Что еще хуже, алиби могут служить обвинительные заключения.
Подтверждением тому — световое панно Защити меня от того, что я хочу Дженни Хольцер. Возможно, художница считала свою инсталляцию акцией по радикальному подрыву потребительской культуры. Возможно, так оно и было. Но если вывеска Хольцер как-то и работала, то уж во всяком случае она не способствовала созиданию более счастливого мира, если под «счастливым миром» иметь в виду мир справедливый. Другое высказывание Хольцер 1980-х годов в жанре стрит-арта гласит: «Наслаждайтесь, потому что вы всё равно ничего не можете изменить». Несомненно, это ирония — тот самый игривый цинизм, который многие считают характерной чертой постмодернизма.
Конечно, здесь нетрудно заподозрить призыв к преодолению жажды наслаждений и фатализма ради освобождения от гнета экономической системы — или, например, констатацию того, что такой циничный фатализм представляет собой проблему перед лицом ее власти. Ведь этот же призыв можно прочитать и буквально, приняв его за чистую монету, как предложение исповедовать нечто вроде умного и самоуспокоенного квиетизма. Ирония всегда подрывает устои, потому что ироническое высказывание несет смысл, противоположный тому, который заявлен в нем прямо; но риски постмодернистской иронии в том, что она ниспровергает не то, что критикует, а критическую силу самого сообщения.
Подобно тому как сарказм является низшей формой остроумия, ирония — слабейший вид критики. И всё же именно она стала риторической платформой постмодернистов. Сохраняя холодную бесстрастную позицию, ирония бессознательно или намеренно вступает в сговор с тем, что демонстративно презирает. Многие лозунги Хольцер печатаются на товарах широкого потребления — бейсболках, футболках, скейтбордах, кружках. «Вы надевали когда-нибудь свои футболки?» — спросил я Хольцер. «Нет, это было бы унизительно. Застрелите меня, если увидите в одной из них». Показательная реплика: как будто художница рассчитывала сохранить невосприимчивость к соблазнительным предметам потребления, в которые превращалось ее якобы подрывное искусство. Дженни Хольцер слишком крута, чтобы открыто демонстрировать свои чувства или носить выдуманные ею лозунги у себя на груди.
Хольцер — не сознательный художник-активист, бомбардирующий улицу политическим искусством; ее фигура, образчик семиотического террориста, взрывающего язык и подрывающего авторитет самого творца, для постмодернизма более типична. Художник Дэн Грэм полагал, что уличные плакаты его коллеги Хольцер выходят за рамки политики: «В отличие от большей части „политического“ искусства, реализующего заранее сформулированные идеи, слоганы Хольцер деконструируют все идеологические (политические) установки»[5]. Она создавала то, что Умберто Эко назвал «открытым текстом» — изменчивым, бесконечно интерпретируемым, нестабильным. Незадолго перед тем французские теоретики постмодерна, такие как Ролан Барт и Мишель Фуко, выступили за жертвенную смерть автора как гаранта смысла произведения. Автор, с воодушевлением заявляли они, уже не является тем, кто навсегда вложил в произведение свою непоколебимую истину. «Ныне мы знаем, что текст представляет собой не линейную цепочку слов, выражающих единственный, как бы теологический смысл („сообщение“ Автора-Бога), — писал Барт, — но многомерное пространство, где сочетаются и спорят друг с другом различные виды письма, ни один из которых не является исходным»[6].
По мнению Фуко, убийство автора было необходимо, поскольку он останавливал свободное течение интеллектуального капитала: «Он — некий функциональный принцип, с помощью которого в нашей культуре ограничивают, исключают и выбирают; короче говоря, препятствуют свободному обращению, свободному манипулированию, свободному составлению, декомпозиции и перекомпоновке художественной литературы»[7].
Желала этого Хольцер или нет, ее слоганы явились продуктом своего времени: они стали праздником ее смерти как автора в пользу того, чтобы их стирали, дополняли и переделывали в угоду предполагаемой уличной демократии интерпретаторов. Эти лозунги сродни тому, что Барт писал о литературе: «Литература ‹…› отказываясь признавать за текстом (и за всем миром как текстом) какую-нибудь „тайну“, то есть окончательный смысл, открывает свободу контртеологической, революционной по сути своей деятельности, так как не останавливать течение смысла — значит в конечном счете отвергнуть самого бога и все его ипостаси — рациональный порядок, науку, закон»[8].
Тогда как Барт и Фуко убивали автора, их соотечественник Жак Деррида пытался деконструировать то, что он называл «метафизикой присутствия», — представление о том, что значение слова берет свое начало в структуре реальности и делает непосредственно представляемой в уме истинную правду об этой структуре. Деррида утверждал, что к подобной метафизике склонны все дисциплины: и философия, и наука, и история. Все они зиждились на той предпосылке, что высказываемые ими утверждения о мире находят в нем подтверждение. Деррида же настаивал на том, что мы пойманы в ловушку системы языка, не имеющего никакого отношения к окружающей реальности. И все концептуальные системы занимаются фальсификацией и искажением именно потому, что претендуют на истинность высказываемых ими утверждений о мире. На самом деле, — утверждал философ, — их высказывания не могут найти подтверждения, ибо язык состоит из метафор и его выражения обусловлены другими выражениями.
«Деконструкция — это не операция, которая накладывается впоследствии, извне, в один прекрасный день, — писал Деррида. — В самой работе она уже в рабочем состоянии»[9]. Таким образом, слоганы Хольцер разваливались на составляющие уже в процессе создания.
Дженни Хольцер начинала с занятий уличным искусством, а в итоге закончила работой для бренда роскошных автомобилей BMW. Ее лозунги появлялись на потребительских товарах: футболках, худи, сумочках. В присущей постмодернизму игровой манере Хольцер сотрудничала с капитализмом. В 1990 году она стала первой женщиной, получившей престижную премию «Золотой лев» Венецианской биеннале мирового искусства. На нее посыпались заказы от банков, художественных институций и музеев со всего мира. Хольцер добросовестно выполняла их в угоду той самой системе, которой она будто бы предъявляла обвинения. В 1999 году она стала пятнадцатой художницей, получившей приглашение участвовать в BMW Art Car Project. На болид BMW, который должен был участвовать в гонке «24 часа Ле-Мана», она наклеила вырезанную из металлической фольги надпись «Защитите меня от того, что я хочу» и обвела ее фосфоресцирующей краской. На боковых панелях автомобиля были размещены слоганы: «Ты такой сложный, ты не реагируешь на опасность» и «Недостижимое неизменно привлекательно». На антикрыле появились фразы: «Отсутствие харизмы может быть фатальным» и «Мономания — предпосылка успеха». Возможно, что Хольцер деконструировала самооценку пилотов команды прямо в тот момент, когда они натягивали свои шлемы перед гонкой.
Я говорю «возможно», потому что лозунги Хольцер лишены какого-либо ясного сообщения. Ясно одно: искусство Хольцер функционирует как бренд. Оно стало брендом, невзирая на то, что в этих слоганах отсутствовала четко выраженная смысловая нагрузка. А компания BMW, ассоциируя свой автомобиль с интеллектуальными художественными высказываниями, только поднимала в глазах потребителя собственный имидж, чему не мешало то, что в их содержании скрывался намек на социопатический нарциссизм автовладельцев.
К сожалению, машина, оформленная Хольцер, не попала в финальные заезды гонки в Ле-Мане. И хотя всё выглядело так, будто автомобильный кузов вандализирован политически сознательным автором, нанесшим на него свое граффити с целью обличить коммодифицированный мир, в котором он живет, эта акция была явлением противоположного рода: коммерческая художница демонстрировала вовлеченность в ту систему, которую на словах презирала. То, что выглядело как подрыв устоев, работало на выполнение коммерческого заказа; то, что казалось жестом вызова, брошенного культу товаров, являлось актом самоуничижения перед его моторизованным алтарем.
В постмодернистском мире подрывное искусство непрестанно подвергается риску такой кооптации и подчинения той системе, которую оно подвергает критике. И это происходит не из-за того, что художник добровольно идет на сотрудничество с ней, а из-за главной особенности этого мира — апроприации. Всё выставлено на продажу, всё может быть куплено по сходной цене, ибо нет ничего, что находилось бы вне рынка.
II
Есть и другой способ объяснить, что такое постмодернизм. Он избегает описания последнего как более или менее циничной формы капитуляции и примирения с новой мутацией капитализма. Взамен он предлагает историю идеи освобождения от дегуманизирующих ограничений современного мира, которые превращают современного субъекта в винтик модернистской машины. Модернизм рассматривается здесь как орудие подавления, а постмодернизм — как революция, необходимая для восстановления наших утопических надежд посредством всеобщей эмансипации.
Это та история постмодернизма, которой Дэвид Бирн, основатель и бывший фронтмен нью-йоркской инди-группы Talking Heads, предварил каталог выставки 2011 года Постмодернизм: стиль и бунт 1970-1990-х в Музее Виктории и Альберта. Изначально, предположил Бирн, постмодернизм был сродни головокружительному и радостному освободительному порыву: «Я, как и многие, ощущал, что [модернизм] оторвался от своих идеалистических корней и стал систематическим, строгим, пуританским и догматичным ‹…› К тому же модернистская мебель, сколь бы прекрасна она ни была, ужасно неудобна. Если постмодернизм означал, что всё дозволено, то я был полностью за. Наконец-то! Здания не становились от этого прекраснее, а мебель — более удобной, но мы, по крайней мере, могли обойтись без навязанных нам инструкций»[10].
Безусловно, великие модернисты начала ХХ века были идеалистами. Они призывали к созидательному разрушению, к уничтожению кружевных оборок, меховых оторочек и пестрых цветочных орнаментов в пользу функциональности. Пионер международного модернизма в архитектуре Ле Корбюзье утверждал, что «дом — это машина для жилья», и считал, что современный мир эволюционировал в достаточной степени, чтобы не испытывать потребности в декоративном украшательстве. Полезные, хорошо продуманные вещи должны заполнить пустоту не только в архитектуре, но и в интерьере, мебели и фурнитуре. В 1925 году Ле Корбюзье писал: «Истерический взрыв этой квазиоргии декора последних лет — всего лишь последний спазм перед уже предугадываемой смертью»[11]. «Эволюция культуры равнозначна удалению орнамента c бытового предмета»[12], — утверждал еще один первопроходец модернизма, Адольф Лоос, в эссе Орнамент и преступление (1913).
Если критики вроде Чарльза Дженкса видели в модернизме строгий, функциональный, механистический, утопический стиль, основанный на принципах прогрессивного развития и направляемый революционной когортой технократов и самоотверженных художников-единомышленников, то постмодернизм, напротив, был движением хаотическим, буйным, веселым, антииерархическим и лишенным веры в прогресс.
Как писал Дженкс в книге Языки архитектуры постмодернизма (1977), мир модерна умер в 15:32 «или около того» в Сент-Луисе, штат Миссури, 15 июля 1972 года[13]. Грохот взрывов, обрушивших дома жилого массива Пруитт-Айгоу[14], получил воистину мировой резонанс. Социальный комплекс из тридцати трех многоэтажек был построен в 1954 году на месте нескольких трущобных кварталов в центральной части Сент-Луиса и рекламировался как рай «новых зданий, светлых квартир и просторной территории» с горячей водой, теплыми уборными, электрическим освещением, свежеоштукатуренными стенами и другими «удобствами, ожидаемыми в жилье ХХ века»[15].
Американский архитектор японского происхождения Минору Ямасаки, вдохновленный идеями модернистов-новаторов, считал, что правильная архитектурная среда призвана благотворно влиять на социальное поведение людей. Его проект комплекса Пруитт-Айгоу следовал базовым принципам модернистской архитектуры: автомобильные и пешеходные потоки были разделены, здания располагались в широком открытом пространстве, а квартиры в них были ориентированы так, чтобы получать максимум дневного света. Возвышавшиеся над равниной Миссури строгие кварталы светлых многоэтажных построек, спроектированных как машины для жилья, были частью финансируемой из федерального бюджета программы по расселению малоимущих из переполненных трущоб. И если в Пруитт-Айгоу совершались преступления, то в их число явно не входило декоративное украшение зданий.
Однако вместо того, чтобы стать утопическим раем, проект явился крайним выражением расовой сегрегации в США. Согласно первоначальному замыслу, комплекс, названный в честь двух военных — афроамериканца капитана Венделла О. Пруитта, летчика-истребителя Второй мировой войны, и конгрессмена ирландского происхождения Уильяма Л. Айгоу, — должен был включать две зоны: квартиры в Айгоу предназначались белым, в Пруитт — черным. Между тем вскоре стало ясно, что белые отказываются туда переезжать, не желая жить рядом с афроамериканцами, поэтому в комплексе осталось лишь малообеспеченное чернокожее население.
Рай стремительно превращался в антиутопию. Бюджет профинансированного федеральными властями проекта не включал расходы на эксплуатацию. Предполагалось, что затраты на содержание Пруитт-Айгоу будут покрываться за счет арендной платы, но это оказалось колоссальным просчетом — не в последнюю очередь потому, что бо́льшую часть жителей составляла беднота: средний годовой доход арендаторов составлял $2 718, что эквивалентно $25 000 в наши дни. В итоге комплекс превратился в еще более жуткие трущобы, чем те, из которых пришли его жители, и прославился расцветшими в нем насилием, вандализмом, хаосом и разрухой. Он стал эмблемой расовой сегрегации. «Полицейские экипажи не должны включать сирены, выезжая по вызовам в квартал Пруитт-Айгоу, — говорится в одном из полицейских распоряжений. — Местные жители принадлежат к опасным бандам Глубокого Юга и могут неадекватно отреагировать на звуки сирен»[16]. Вскоре полиция вообще перестала отвечать на звонки из Пруитт-Айгоу.
Что же пошло не так? Пруитт-Айгоу «стоял бы и сегодня, если бы обслуживался так, как в первый год после его постройки, — говорит бывший обитатель комплекса в интервью создателям фильма Миф Пруитт-Айгоу: городская история (2011), — но он скатывался всё ниже, ниже и ниже, пока не рухнул»[17]. Респондент прав: менее чем через двадцать лет после завершения строительства жилого массива первая из многоэтажек рухнула, подкошенная контролируемым взрывом. Наконец-то проект был избавлен от страданий. «Бах, бах, бах»[18], — торжествующе констатировал Дженкс, архипрозелит постмодернизма.
Годфри Реджио запечатлел запустение квартала и его последующую ликвидацию в одной из частей (она так и названа — Пруитт-Айгоу) документального фильма Кояанискаци (1982), где в качестве музыкального сопровождения звучат мрачные минималистские пассажи Филипа Гласса. На языке индейцев хопи кояанискаци означает «неуравновешенная жизнь». Такая задача и поставлена перед фильмом: показать, что модернистская архитектура, такая как в Пруитт-Айгоу, была частью неестественной жизни. Реджио демонстрирует это, когда в режиме замедленной и покадровой съемки ускоряет движение транспорта, а снос домов показывает в замедленном действии. В своем фильме он взрывает и сносит мир модерна. То, что мы видим в Кояанискаци, выглядит как навязанное сверху единообразие. Модернистская архитектура стала для ее критиков воплощением тоталитаризма из стекла и стали, бесчеловечным по своим масштабам и мрачным как место для жизни.
Взрывы, обрушившие многоэтажки Пруитт-Айгоу, были финалом, которого искренне желали и многие американские капиталисты, с подозрением относившиеся к проектам социального жилья. Ведь подобные идеи не были американскими: они отдавали социализмом. А в той Америке, которая была одержима желанием победить в идеологической войне между капиталистическим Западом и Восточным блоком, всё, что имело привкус социализма, должно было быть выкорчевано с корнем.
Уничтожение квартала Пруитт-Айгоу, павшего в облаках цементной пыли, символизировало не только завершение эпохи господства устаревшего архитектурного стиля. Оно коррелировало с началом распада более глубоких структур, дав сигнал к устранению тех интервенционистских и регуляторных государственных функций, целью которых являлось сдерживание обнищания наименее защищенных слоев населения и которые после 1945 года были признаны обязательными в большинстве индустриально развитых стран. Говоря иначе, дымящиеся руины Пруитт-Айгоу стали не только местом зарождения постмодернизма, но и колыбелью неолиберализма — экономической философии, ратовавшей за сворачивание социальных функций государства и возлагавшей ответственность за индивидуальное благополучие на самих обездоленных.
При этом и постмодернизм, и неолиберализм позиционировали себя посредством терминов освобождения: первый — от ига функциональности, второй — от контроля государства. Однако минимизация роли государственных институтов и личная экономическая ответственность каждого — принципы, на которых настаивала новая неолиберальная ортодоксия, — на деле означали подмену одного вида тирании другим: диктатуру государства сменила диктатура рынка. Джордж Оруэлл предвидел это, когда писал в своей рецензии на Дорогу к рабству (1944) Фридриха Хайека — книгу, ставшую библией неолиберализма: «Возврат к „свободной“ конкуренции означает для огромной массы людей тиранию, быть может, худшую — ибо более безответственную, — чем тирания Государства»[19].
Миссия постмодернизма состояла в закреплении в культурной сфере неолиберального мифа об освобождении личности и провозглашении доктрины, согласно которой теперь, когда отпала необходимость в ограничительном своде модернистских правил, мы живем в мире, где всё возможно и где свобода доступна каждому. Но за постмодернистским раскрепощением, которое приветствовали Дэвид Бирн и другие, обнаружилась новая система подчинения, которая не нуждается в тюрьмах и пытках, чтобы держать субъектов в узде, — именно ней пишет Бюн-Чхоль Хан. Неолиберализм одновременно и более эффективен, чем описанная Оруэллом тоталитарная система контроля, и более коварен, поскольку дает субъектам иллюзию свободы, в то же время внушая им желание подчиняться.
Согласно вновь распространенному мифу, модернистская архитектура наподобие Пруитт-Айгоу репрессивна и бесчеловечна. По правде говоря, бесчеловечной была не архитектура, а система, которая не смогла поддержать развитие социального проекта. Люди, давшие интервью для вышеупомянутого документального фильма, вспоминали, насколько хороши были первые годы их жизни в комплексе — не только из-за наличия горячей воды, отопления и электричества, но и благодаря архитектурному дизайну и «чувству общности». «Это были одни из самых замечательных дней в моей жизни», — признавался один из опрошенных. Респонденты делились детскими воспоминаниями о «чудесных зданиях, наполнявшихся в обед разнообразными запахами готовящихся блюд» и о «множестве детей, с которыми можно было играть»[20]. Модернизм Ямасаки, по крайней мере в начале, не был отталкивающим. Никто не называл Пруитт-Айгоу мрачным и бесчеловечным; если же кто-то и сравнил его с тюрьмой, это связано не с эстетикой, а с режимом управления.
Многие описывают постмодернизм в терминах освобождения от его деспотичного предшественника — модернизма. Но этот предшественник не был ни деспотичным, ни бесчеловечным. Кварталам Пруитт-Айгоу было позволено стать адом для их арендаторов. Упадок и разрушение стали возможны вследствие чересчур далеко зашедшего сходства проекта с антиамериканским социалистическим экспериментом на балансе государственного бюджета. Итог — символическое темное пятно на безмятежном неолиберальном пейзаже. Поэтому первый взрыв, положивший начало ликвидации комплекса и эхом прогремевший во всем мире, означал не только завершение истории определенного архитектурного стиля, но и конец социал-демократического консенсуса, доминировавшего в развитых индустриальных странах со времен окончания Второй мировой войны.
Сегодня руины Пруитт-Айгоу заросли лесом, который критики сравнивают с антуражем малобюджетного хоррора Ведьма из Блэр[21]: как будто сама земля, на которой когда-то возник модернистский рай, проклята. Обрушение жилых корпусов Пруитт-Айгоу, на символическом уровне, дало старт кампании по сносу модернистского государственного жилья по всему миру.
В Соединенном Королевстве, например, где подобные проекты долгое время рассматривались в контексте решения послевоенной проблемы расселения трущоб, «грохот и клубы пыли, поднятой рушащимися многоквартирными домами, стали формой гражданского праздника, возглавляемой политиками вакханалии каскадного обрушения бетонных стен»[22]. В семидесятых постмодернизм предоставил алиби необратимому сокращению государственной поддержки социальных проектов. В 1979 году Маргарет Тэтчер была избрана премьер-министром Великобритании, после чего безотлагательно приступила к распродаже муниципальной собственности в рамках политики сокращения государственного сектора экономики и предоставления полной свободы рынку. Эта политика показала, что наступление на государственную собственность не может быть решено с помощью одного динамита, но требует также расширения рынка во всех сферах жизни.
В этом — суть доктрины венского философа и экономиста Фридриха Хайека, чьей книгой Дорога к рабству, как известно, размахивала Тэтчер, когда излагала свою экономическую платформу. Эта доктрина, основанная на вере в то, что развитие цивилизации не может обойтись без права на частное владение недвижимостью, сводила всё к минимизации государственного вмешательства и к избавлению от государственной собственности. Социализм, напротив, есть путь в рабство. Тэтчер была с этим согласна, и ее мечта о нации жилищных собственников оказалась одной из тех, которые удалось реализовать в наибольшей степени. Миллионы арендаторов, представителей зажиточного рабочего класса Британии, становились владельцами муниципальных домов, продававшихся по льготным ценам в соответствии с принятым консерваторами законодательством о преимущественном праве выкупа. В 1981-м, через два года после того, как Тэтчер заняла пост премьера, в Англии и Уэльсе насчитывалось 10,2 миллиона собственников частной жилой недвижимости. Спустя десять лет их число возросло до 13,4 миллиона.
Но что пришло на смену разрушенным многоэтажкам и модернистским жилым комплексам? В то время, когда Пруитт-Айгоу оседал на землю в клубах бетонной пыли, в Нью-Йорке на Манхэттене начал расти Всемирный торговый центр[23]. Реализация этого проекта тоже проходила под руководством Минору Ямасаки, но арендаторы ВТЦ сильно отличались от тех, что населяли злополучный комплекс в Миссури. История башен-близнецов по-своему отражает судьбу неолиберализма. Сперва обитателями офисов в них стали государственные учреждения, в частности администрация штата Нью-Йорк. По мере того как последняя на протяжении 1970–1980 годов освобождала занимаемые ею помещения, в них въезжали фирмы с Уолл-стрит, в том числе Morgan Stanley, Aon Corporation и Salomon Brothers. Но башни-близнецы были уничтожены еще более безжалостной силой, чем та, что разрушила Пруитт-Айгоу: 11 сентября 2001 года террористы направили в них два авиалайнера, убив тысячи людей, находившихся внутри[24].
Одним из первых архитектурных символов постмодернизма стал отель Westin Bonaventure, возведенный в центре Лос-Анджелеса по проекту Джона Портмана[25]. «Я гораздо меньше понимаю, — писал об этой постройке крупнейший критик постмодернизма Фредрик Джеймисон, — как передать саму суть явления». Но от внимания бывалого марксиста, каковым является Джеймисон, не укрылось то, насколько хорошо в нем были учтены потребности, мало того — фантазмы обывателя: сбалансированные в диалектическом соотношении лифты и эскалаторы эффективно заменили заполненные фланирующей публикой пешеходные торговые пассажи, некогда воспетые Бодлером и Беньямином — авторами модернистской эпохи; коктейль-бар вращался, предлагая взору находящихся в нем пассивных клиентов череду сменяющих друг друга ландшафтных перспектив; акры зеркального стекла напоминали «отталкивание, аналог которому мы находим в отражающих солнечных очках, которые не позволяют вашему собеседнику видеть ваши глаза, а потому добиваются определенной агрессивности по отношению к Другому и власти над ним». Не то чтобы Джеймисон не был впечатлен: отель казался истинным чудом. Однако его обескураживало то, что ему уже приходилось констатировать при анализе литературных и других постмодернистских произведений, — их фиксацию на поверхности и отсутствие глубины. Критик не мог представить себе поверхностную архитектуру; Джону Портману это удалось.
Весь этот комплекс гостиничных номеров, бутиков, ресторанов и баров «стремится быть тотальным пространством, завершенным миром, своего рода миниатюрным городом», — писал Джеймисон. Это было похоже на урбанистические декорации к фильму Шоу Трумана (1998). Понятно, почему теоретикам постмодерна было трудно найти выход из этого герметичного мира. «В силу абсолютной симметрии четырех башен ‹…› сориентироваться абсолютно невозможно»[26], — раздраженно замечал Джеймисон. С толку был сбит не он один: в первые годы существования Westin Bonaventure многие бутики испытывали проблемы из-за того, что покупатели просто не могли их найти. И это удивительно, если учесть, что автор проекта отеля Джон Портман был не только известным архитектором, но и застройщиком-миллионером. Похоже, постмодернизм — прислуга неолиберализма, искренне поддерживающая капитализм, — не всегда хорошо делал свою работу.
III
Что же означает этот парадоксальный термин — «постмодернизм»? В Философских исследованиях (1953) Людвиг Витгенштейн, перечислив некоторые игры и развлечения — теннис, хоровод, шахматы, крестики-нолики, пасьянс, — предложил нам попытаться определить, что их объединяет. «Не говори „В них должно быть что-то общее, иначе их не называли бы играми“, но присмотрись, нет ли чего-нибудь общего для них всех. Ведь, глядя на них, ты не видишь чего-то общего, присущего им всем, но замечаешь подобия, родство, и притом целый ряд таких общих черт. Как уже говорилось: не думай, а смотри! — писал Витгенштейн. — А результат этого рассмотрения таков: мы видим сложную сеть подобий, накладывающихся друг на друга и переплетающихся друг с другом, сходств в большом и малом»[27].
Витгенштейн хотел продемонстрировать нам, что игры не обязательно имеют единую сущность. Скорее, — утверждал он, — всякая игра имеет семейное сходство с остальными. Подобно тому как некоторые черты семейного сходства — нос, глаза, походка, волосы, темперамент, — смешиваясь, накладываются друг на друга, и при этом каждый из элементов не обязательно присутствует у всех членов семьи, так и какая-либо отдельная игра не обязана обладать всем набором общих черт.
Аналогия с играми, согласно которой постмодернизм представляет собой концепцию семейного сходства явлений, позволяет понять, за счет чего этот зонтичный термин охватывает такое множество будто бы не связанных между собой вещей. Мадонну можно назвать творцом постмодерна, поскольку она упивается парадоксами, исполняя на сцене два взаимоисключающих, казалось бы, амплуа — классической секс-бомбы и квир-иконы; являясь героиней феминистского движения, она одевается как исполнительница ролей в софт-порно, да и вообще сменяет самые разные имиджи (девственницы, святой, матери, женщины-вамп), примеряя на себя культовые образы прошлых эпох вроде Мэрилин Монро или Мэй Уэст. Роман Салмана Рушди Дети полуночи (1981) можно назвать постмодернистским, поскольку повествование в нем ведется от лица ненадежного нарратора, а также благодаря выраженному в нем стремлению к освобождению постколониальной полифонической и мультивалентной Индии от традиционного взгляда на нее — типичным образцом которого является классическое Путешествие в Индию (1924) Эдварда Форстера — как на экзотическую британскую колонию. Характерно и то, что Рушди облек в художественную форму те идеи, которые Эдвард Саид высказал в книге Ориентализм (1978) тремя годами ранее. Фильм Стэнли Кубрика Космическая одиссея 2001 года (1968) может быть назван постмодернистским как из-за отсутствия сопереживания и линейного повествования, так и из-за его сбивающего с толку предположения, что компьютеры могут чувствовать глубже людей. Комплекс No. 1 Poultry[28], построенный по проекту Джеймса Стирлинга, возможно, является главной цитаделью архитектурного постмодернизма в Великобритании: его лестница вызывает ассоциации с ватиканской Скала Реджи эпохи Возрождения, часы отсылают к Палаццо дель Посте — зданию главного почтамта в Неаполе эпохи фашизма, и всё это увенчано круглой башней, которая больше всего похожа на боевую рубку подводной лодки, всплывшей в центре Лондона. Но хотя в перечисленных по-мо[29] нетрудно обнаружить черты сходства, общим универсальным свойством они не обладают.
К тому же существует и другая проблема: все эти явления никак не связаны с еще одним распространенным критическим взглядом на постмодернизм. Например, философ Дэниел Деннет, называвший его тарабарщиной, пишет: «Постмодернизм, школа „мысли“, провозгласившая: „Истин нет, есть только интерпретации“, в значительной степени выродился в театр абсурда, но оставил после себя поколение ученых-гуманитариев, страдающих недоверием к самой идее истины и отсутствием уважения к научным доказательствам, довольствующихся „дискуссиями“, в которых никто не может ошибаться и ничто не может быть доказано, а может только утверждаться любой группой, которую вы захотите собрать»[30].
Для Деннета постмодернизм потерял всякую связь с тем, что в его глазах обладает ценностью: истиной, доказательствами, наукой.
Есть и более глубокая причина отказаться от витгенштейновского представления о семейном сходстве в нашей попытке понять, что означает — если он что-то означает — постмодернизм. Семьи происходят от общих предков: вот почему мы говорим о генеалогическом родстве. У вас могут быть такие же карие глаза, как у вашего дяди, и при этом семейное безумие, к счастью для вас, может не проявиться в вашем поколении, но вы разделяете родословную со всеми, кто принадлежит к вашему генеалогическому древу. Эта метафора вызвала беспокойство у двух ведущих мыслителей постмодерна, которых я не раз упомяну ниже: Жиля Делёза и Феликса Гваттари. В своей книге Тысяча плато: капитализм и шизофрения (1980) они предположили, что дерево — это образ централизованной власти, которую необходимо искоренить.
Взамен они предложили модель сетевой связи — ризому. «Как модель культуры, ризома сопротивляется организационной структуре системы дерево — корни, которая отображает причины и следствия в хронологическом порядке, ищет исток „вещей“ или „дел“ и ожидает их кульминации или завершения». Ризома «непрестанно соединяет семиотические звенья, организации власти и обстоятельства, отсылающие к искусству, наукам или социальной борьбе». Вместо того чтобы представлять историю и культуру как повествования, имеющие начало, середину и конец, ризоматический подход представляет историю и культуру как карту или как широкий перечень достопримечательностей и влияний, не имеющих определенного происхождения: ризома «не начинается и не заканчивается, она всегда посреди, между вещей, меж-бытие, интермеццо»[31].
Если постмодернизм структурирован не как дерево, а как ризома, это указывает на то, что всё, соответствующее этому описанию, — песни Мадонны и романы Салмана Рушди, штаб-квартира MI6 и отель Westin Bonaventure, прозрачная проза лучших критиков постмодерна или тарабарщина, производимая Постмодернистским генератором[32], — не имеет общих предков; что каждое из этих явлений может существовать самостоятельно, обходясь без опоры на другие феномены постмодернистской культуры.
Есть и третий вариант. Возможно, постмодернизм, ускользающий от витгенштейновской концепции семейного сходства и не имеющий ничего общего ни с древовидной структурой с генитальной фиксацией, ни с полной любви антиэссенциалистской и антифундаменталистской ризомой, просто представляет собой семиотическую черную дыру, всё потребляющую, но ничего не означающую.
Критик Дик Хебдидж имел в виду нечто подобное, когда утверждал, что постмодернизм безумно многозначен. Он может описывать «процесс культурной, политической или экзистенциальной фрагментации и/или кризиса, или „децентрации“ субъекта, „недоверия к метанарративам“, замены унитарных осей власти на множественность формаций власти/дискурса, „схлопывания смысла“, краха культурных иерархий, страха, порожденного угрозой ядерного самоуничтожения». Если постмодернизм может означать всё это и многое другое, то перед нами, заключил Хебдидж, «просто модное слово», причем семантически перегруженное смыслами[33].
Что ж, вполне уместное определение, поскольку одно из направлений постмодернистской мысли, которое выделил Хебдидж, видит цель в проблематизации смыслового значения, притаившись в семантической черной дыре, в которую бесследно всасывается смысл. Как постмодернистская мысль могла бы выразить свою критику значения изнутри этой черной дыры — интересный вопрос для исследования, хотя у тех, кто будет им заниматься, возникнут проблемы с тем, чтобы донести его результаты до внешнего мира.
Как бы то ни было, термин «постмодернизм» имеет предысторию. Одним из первых его применил в 1939 году историк Арнольд Д. Тойнби, который писал: «Наша собственная эпоха постмодерна была провозглашена всеобщей войной 1914–1918 годов»[34]. Предшественников постмодернизма можно также обнаружить в 1964 году, когда США были втянуты в конфликт во Вьетнаме (который Фредрик Джеймисон назвал первой постмодернистской войной) и когда были опубликованы Понимание медиа Маршалла Маклюэна и Заметки о кэмпе Сьюзен Сонтаг. Маклюэн в своей книге заложил фундамент для понимания постмодернистского перехода человечества к визуальной эпохе телевидения и интернета, тогда как эссе Сонтаг задало тон чувственности, которой в последующее десятилетие было суждено стать одной из основ постмодерна. Сонтаг писала: «Кэмп — это женщина, закутанная в платье, сделанное из трех миллионов перьев»; «Кэмп всё видит в кавычках, как цитату»; и «Один из главных моментов Кэмпа — это развенчание серьезности»[35]. Она могла бы заменить «кэмп» на «постмодернизм» в каждом из этих предложений — и уловить его чувственность.
Тем не менее постмодернизм вышел из тени лишь в начале семидесятых, тогда же, когда неолиберализм был признан новой формой капитализма. В десяти главах настоящей книги разыграна трагедия взлета, падения и последующего устойчивого закрепления постмодернизма. Уделено в них место и тому, как постмодернистский культурный импульс изменил нашу жизнь. Я далек от идеи написания всеобъемлющей истории постмодернизма. Каждая глава посвящена рассмотрению всего трех (но ярких) моментов его существования, с 1972 года до сегодняшнего дня. В числе таких «моментов» — публикация какой-либо книги, начало войны в Персидском заливе, выпуск видеоигры, фильма или первого хип-хоп-сингла.
Сопоставление этих нарративов позволяет увидеть, как неолиберализм и постмодернизм переместили фокус творчества с традиционных искусств и культуры на новые медиаиндустрии, процветающие в интернете, а также понять, чтó их появление означает для нашей экономики и наших душ. В более широком смысле я покажу, как постмодернистская философия искусства, которую олицетворяет выражение «годится всё что угодно», использует преимущества технологического прогресса и как рыночная культура дифференцированного консюмеризма и индивидуалистического либертарианства, превозносимая постмодернизмом, была в конечном счете реализована такими компаниями, как Amazon, Facebook и Twitter.
Одним из важных результатов вышеперечисленных изменений является то, что мы, привыкшие ощущать себя не столько гражданами, сколько потребителями, едва ли сегодня способны воспринимать политику как сферу значимой общественной деятельности. Политики относятся к нам как к потребителям, которым они должны отгрузить свой товар; будучи недовольными политикой, мы ведем себя как покупатели, неудовлетворенные качеством приобретенного продукта или оказанной услуги. Покупательские шок и фрустрация — единственная закономерная реакция на политику, задуманную как продолжение шопинга. Без постмодернизма такого отношения просто не могло быть.
Наконец, я задаюсь вопросом: закончилась ли эпоха постмодерна — предположение, которое можно сделать, исходя из распространения, начиная с 2008 года, ряда радикальных движений, — или мы всё еще пребываем в ее лоне? Возможно, постмодернизм не умер; более того, возможно, теперь мы все постмодернисты.
Приведённый ознакомительный фрагмент книги «Всё, всегда, везде. Как мы стали постмодернистами» предоставлен нашим книжным партнёром — компанией ЛитРес.
Купить и скачать полную версию книги в форматах FB2, ePub, MOBI, TXT, HTML, RTF и других
3
См.: Byung-Chul Han. Psychopolitics: Neoliberalism and the New Technologies of Power. London: Verso, 2017. Р. 14.
6
Барт Р. Смерть автора // Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1994. С. 388.
7
Foucault M. Language, Counter-Memory, Practice. Ithaca, NY: Cornell University Press, 1980. Р. 113 ff.
10
Цит. по: Anderson G., Pavitt J. Postmodernism: Style and Subversion, 1970–1990. New York: Harry N. Abrams, 2011. Р. 287.
14
Первое здание было взорвано 16 марта 1972 года, к середине июля того же года была завершена начальная фаза ликвидации комплекса; в целом работы по сносу жилого массива Пруитт-Айгоу велись около двух лет. — Примеч. пер.
16
Berggren Å. Rethinking Waste: A Study of the Concept and Handling of Waste and Waste Space through the Case of Pruitt-Igoe. Department of Architecture, Chalmers University of Technology, Gothenburg, Sweden, 2013.
19
Рецензия Д. Оруэлла (впервые в журнале Observer за 9 апреля 1944) цит. по: Оруэлл Д. Ф. Хайек, «Дорога к рабству». К. Зиллиакус, «В зеркале прошлого» / пер. Н. Анастасьева // Д. Оруэлл. Славно, славно мы резвились. М.: АСТ, 2019. С. 201–204.
21
Англ. The Blair Witch Project (1999; реж. Д. Мирик, Э. Санчес); полное название в российском прокате — Ведьма из Блэр: Курсовая с того света. — Примеч. пер.
23
Строительство Всемирного торгового центра (сокращ. ВТЦ; англ. World Trade Center), архитектурного комплекса, первоначально состоявшего из семи высотных зданий, велось в 1966–1973 годах. — Примеч. пер.
24
Согласно официальным данным, число жертв сентябрьского теракта в Нью-Йорке составило 2606 человек — как в зданиях ВТЦ, так и на земле. — Примеч. пер.
25
Здание отеля (полное английское название — The Westin Bonaventure Hotel and Suites) вступило в эксплуатацию в 1976 году. — Примеч. пер.
26
Джеймисон Ф. Постмодернизм, или Культурная логика позднего капитализма / пер. Д. Кралечкина под науч. ред. А. Олейникова. М.: Изд-во Института Гайдара, 2019. С. 147–153.
28
Речь идет о торгово-офисном центре (проект Д. Стирлинга 1985 года, строительство завершено в 1997-м), расположенном на улице Поултри в лондонском Сити. — Примеч. пер.
29
Помо (pomo; сокращ. приставка пост — [англ. post-] + «модернизм» [англ. modernism]) — сленговое обозначение деятелей арт-сцены, предметов искусства, художественных акций и прочих атрибутов постмодернизма. — Примеч. науч. ред.
30
Dennett D. C. Dennett on Wieseltier v. Pinker // New Republic. 10 September 2013; доступно на edge.org
33
Сонтаг С. Заметки о кэмпе / пер. С. Кузнецова // С. Сонтаг. Против интерпретации и другие эссе. М.: Ад Маргинем Пресс. 2014. С. 298, 294, 303.
34
Deleuze G., Guattari F. A Thousand Plateaus. London: Bloomsbury, 2019. Р. 1–27 (автор ссылается не столько на книгу Делёза — Гваттари, сколько на материал, в котором цитируется указанная работа. См: http://www.rhizomes.net/issue5/poke/glossary.html. См. некоторые цитаты из Тысячи плато, приводимые в отрывке: Делёз Ж., Гваттари Ф. Тысяча плато: Капитализм и шизофрения. Екатеринбург: У-Фактория; М.: Астрель, 2010. С. 13, 44. — Науч. ред.).
35
Постмодернистский генератор был создан в 1996 году Эндрю Булхаком из Университета Монаша. Это компьютерная программа, создающая имитацию постмодернистского текста. Генератор не только может помочь студентам создавать постмодернистские эссе (хотя на самом деле этого делать не следует), но и его результаты более читабельны, чем некоторые книги, которые я не буду цитировать здесь ради общественного блага. Чтобы посмотреть на примеры или создать собственную постмодернистскую тарабарщину, посетите elsewhere.org/pomo/. «Это буквально неисчерпаемый источник случайно генерируемой синтаксически корректной бессмыслицы, — пишет Р. Докинз, — которая отличается от своего прообраза только тем, что ее приятнее читать»; см. подробно: Докинз Р. Разоблачение постмодернизма // Докинз Р. Капеллан дьявола. Размышления о надежде, лжи, науке и любви. М.: Corpus, 2018. С. 78–88.